Цивилизационная типология раннеклассовых обществ: несостоятельность теософского подхода к пониманию «пускового механизма» всемирной истории
а) проблема начала всемирной истории: западоцентризм
Попытки интерпретации исторического процесса в традициях мифологического циклизма, как известно, существуют столько же, сколько существует и сама писаная история.
У Ф. Шеллинга, В. Гегеля, О. Шпенглера, К. Леонтьева, Н. Бердяева, К. Ясперса и многих других мыслителей, включая представителей знаменитой французской школы «Анналы» с их методологической акцентуацией на понятиях «длительность», «постоянство», «традиция», благодаря которым ее представители пытались совершить культурно-цивилизационную реконструкцию истоков человеческой истории, найти некий духовный «геном», «архетип», «душу», «прафеномен» человеческого бытия, расшифровав который, возможно будет понять логику роста и угасания цивилизационных «организмов», были свои не менее знаменитые предшественники. Вспомним хотя бы известный гесиодовский миф о золотом веке, древних временах, при которых люди якобы еще жили в соответствии со своей внутренней гармонической природой, на смену которому с железной необходимостью приходит именно век железный, связанный с разрывом всех духовных связей, утратой целостности бытия, цивилизационным упадком, который в том или ином виде встречается практически у всех западных и восточных народов древности. Впоследствии подобная методология оценки деградировавшего настоящего на основе некой матрицы, эталона прошлого регулярно воспроизводится во многих новоевропейских социальных теориях, например у Ж-Ж. Руссо. Этот же по сути мифологический архетип отчетливо «проступает» в циклических цивилизационных теориях Дж.Б. Вико и О. Шпенглера.Возникает вопрос: возможно, в подобной идее существования в прошлом некоей духовной платоновской Атлантиды, в которой обитали люди-гиганты не только по своим физическим, но и духовно-нравственным кондициям, с большой долей вероятности действительно заложены какие-то важные социобытийные смыслы, расшифровка которых на самом деле приблизит нас к пониманию многих проблемных моментов типологии и периодизации в том числе современных цивилизаций?
В этой связи представляет особый интерес анализ проблемы поиска исходного пункта человеческой истории, в котором произошел переход не просто от обезьяны к человеку, а именно к человеку разумному, а еще точнее — творческому, в полном смысле этого слова.
Ведь на самом деле подлинное «осевое время», переход человечества к качественно новому способу бытия связано вовсе не с этапом формирования мировых религий, как полагает К. Ясперс, а с тем, что Тайлор называет собственно фазой цивилизации, приходящей на смену дикости и варварству, то есть резким ускорением развития человеческих сущностных сил, качественной модернизацией всех без исключения социальных институтов, в частности возникновением феномена государства, — сложной структуры общества, принципиально отличной от способа социального бытия в условиях так называемой первобытно-общинной формации.
В самом деле, если согласно историко-археологическим данным человек современного психо-физиологического вида возник в Ареале Северной Африки приблизительно 1—1,5 млн лет назад, то раннеклассовые общества зарождаются приблизительно лишь в начале третьего тысячелетия до нашей эры; и за каких-то несколько тысяч лет человечество делает гигантский качественный скачок по пути прогресса или, пользуясь гегелевской терминологией, совершает перерыв постепенности в развитии своих сущностных сил, в их технологическом, интеллектуальном, мировоззренческом, религиозном и даже эстетическом измерении.
Отсюда можно предположить, что описываемый К. Ясперсом этап якобы синхронного перехода как на Западе, так и на Востоке человечества к принципиально новой духовной картине мира, от которой, по версии того же К. Ясперса, собственно, и начинается формирование того типа личности, развитие которого и привело к созданию современной западно-христианской цивилизации, является не началом, а в значительной степени лишь закономерным итогом более длительной исторической эволюции, в ходе которой человек не только постепенно выделяет себя из первозданной природы, но и начинает ускоренное развитие своих творческих потенций.
Поэтому, если и существует некий юнговский коллективный архетип человеческого бытия, то искать его нужно значительно ранее, чем на этапе становления, точнее, окончательного утверждения, мировых религий.
Причем именно этап возникновения ближневосточных раннеклассовых обществ был исключительно ответственным не только с точки зрения «закладки» будущих магистральных направлений человеческой истории, но и с точки зрения того колоссального психологического напряжения и даже мировоззренческой нагрузки, которую пришлось выдержать человеку в процессе его перехода от первобытного к современному, или, если угодно, «второбытному» состоянию. Не исключено, что в данном случае по степени своей беспрецедентности мы имеем дело с уникальным творческим порывом, подобного которому не совершал человек, даже переходя от средневекового общества к этапу Новой и Новейшей истории.Если же исходить из рассмотренной выше гипотезы о том, что смысловое поле самого мифа, который, как отмечалось, многие ученые и сегодня считают позднее искаженной и даже отчасти забытой вершиной целостного синкретического мировосприятия и, соответственно, социального бытия, не может раскрыться мгновенно, а требует некоего этапа своего, так сказать, саморазвертывания по гегелевской схеме: из непроясненное™ первобытного скорее предсознания до исторически первых форм божественного Логоса, то в центре исследования оказывается именно Ближний Восток на этапе перехода от первобытаости к первому в истории человечества модерну. Речь идет об анализе механизма становления некоей первичной формации человеческой истории, однако формации не экономической, а духовной, точнее религиозно-мифологической.
В этой связи И. Вейнберг в содержательной работе «Человек в культуре Древнего Ближнего Востока» справедливо отмечает: «Древневосточная культура в этом отношении находится в особом положении — она оказалась первой культурой, созданной классовым обществом, следовательно, ей пришлось выполнить титаническую миссию первооткрывателя и первопроходца: разрабатывать письменность и Создавать устои государства, изобретать условия совместного существования людей, которые различались по своему социальному, имущественному положению, различались этнически, по профессиям и т.
д. Если иные общеисторические типы культуры, например античная культура, испытывали стимулирующее воздействие различных культур — первобытной и древневосточной, могли использовать (и использовали) их богатейший опыт и достижения, то исторической средой формирования древневосточной культуры была сравнительно однообразная среда первобытности. Древневосточное рабовладельческое общество образует как бы архипелаг, омываемый со всех сторон необъятным морем первобытности. Воздействие первобытного окружения на формирование древневосточной культуры было глубоким и постоянным — ведь между ними существовала прямая генетическая связь. Но эта связь не только не исключала, а, напротив, предполагала сущностные различия между обоими культурами» *.Однако о каком именно регионе Древнего Востока должна идти речь с точки зрения поиска той точки развития всемирно-исторического процесса, когда этап становления постпервобытной культуры завершается становлением такой религиозно-мифологической системы, в рамках которой уже можно говорить об уяснении человеком своего предназначения и смысла бытия? Над решением данной проблемы, как известно, работали выдающиеся философы, социологи и этнографы уже с начала XIX века. Вспомним, согласно гипотезе К. Ясперса, высказанной в его известной работе «Истоки истории и ее цель», так называемое первое осевое время начинается с практически параллельного развития основных цивилизационных очагов Востока и Запада, приблизительно с середины первого тысячелетия до нашей эры, причем мыслитель подчеркивает их типологическую схожесть, в первую очередь, в мировоззренческом и культурном ключе: «...Осью мы назвали эпоху примерно с середины последнего тысячелетия до н. э., для которой все предшествующее было как бы подготовкой, и с которой фактически, а часто и вполне сознательно, соотносится все последующее. Мировая история человечества обрела здесь свою структуру... На глобусе мы видим относительно узкую, к тому же постоянно обрывающуюся полосу (от Средиземноморья до Китая), на которой возникло все то духовное, которое значимо и в наши дни» [326][327].
Однако можно ли говорить об однотипности цивилизационного становления в указанных К. Ясперсом временных и географических параметрах? В пользу данной версии, казалось бы, свидетельствует тот факт,что универсальные мифологические архетипы, относительно роли человека в структуре мироздания, являются если не тождественными, то типологически близкими в структуре мифологических картин мира Востока и Запада. Например, сопоставляя мифологические истоки западного и восточного миропонимания в древности и на этапе раннеклассових обществ, А. Лукьянов отмечает, что в статуе, как своей «второй природе» «...человек впервые наглядно открывает свою же собственную телесную и социальную антропоморфную сущность: древний грек открывает Олимпийский род богов во главе с Зевсом, древний китаец — Куньлуньский род первопредков во главе с Хуанди, древний индиец — индийский род первопредков г. Меру во главе с Брахманом» [328].
С другой стороны, даже многими современными исследователями, как будет показано ниже, исповедуется концепция даже не европо-, а западо- центризма в противовес Дальнему Востоку, на территории которого сегодня находятся современные Индия и Китай. Причем при такой постановке вопроса подчеркивается именно дихотомия «Запад — Восток» по принципу «магистральный путь развития человечества — его обочина, периферия», «динамика — статика» и даже «прогрессивность — застойность».
В «Философии истории» В. Гегель высказывает предположение о том, что переходным от этапа древности к этапу становления рефлектированной относительно своей собственной духовной сущности можно считать культуру и религию Древнего Египта. Великий немецкий мыслитель, в частности, отмечал: «Сфинкса можно считать символом египетского духа: человеческая голова, выглядывающая из тела животного, изображает дух, который начинает возвышаться над природой, вырываться из нее и уже свободнее смотреть вокруг себя, однако не вполне освобождаясь от оков» [329]. И тут же подчеркивал, что применительно к Египту можно говорить лишь о половинчато духовном характере религиозного миропонимания, а полностью раскрывается природа человека (который, согласно Н.
Бердяеву, по природе своей является вовсе не разумным, а религиозным существом) лишь в древнееврейской религии. Более того, В. Гегель явно противопоставляет иудаистской религии как более духовно монотеистической индокитайский религиозно-мировоззренческий комплекс (включая зороастризм) как более примитивный, заземленный, пантеистически растворенный в природе: «У этого народа мы опять-таки находим священную книгу Ветхий завет, в котором излагается воззрение этого народа, принцип которого диаметрально противоположен вышеуказанному принципу. Если у финикийского народа духовное начало еще ограничивалось природной стороной, то, наоборот, у евреев оно является совершенно очищенным; сознание направлено на чистый продукт мышления, на мышление о себе, и духовное начало развивается в своей крайней определенности, в противоположность природе и единству с нею. Правда, мы уже упоминали о чистом Браме, но лишь как о всеобщем природном бытии... мы видели, что у персов он становится объектом для сознания, но в чувственном воззрении, как свет. Но теперь свет уже есть Иегова чистое единое. Благодаря этому происходит разрыв между Востоком и Западом; дух углубляется в себя и постигает абстрактный основной принцип для духовного начала. Природа, являющаяся на Востоке первым началом и основой, теперь унижается и считается сотворенной, а первым принципом является дух» [330].
Даже египетскому кастовому строю с его казарменно-коммунистической оставляющей Гегель отдает первенство относительно «окаменелого» в своей цивилизационной идентичности Китая и Индии, которые, как известно, считал исторически первыми после этапа древности, наименее адекватными самовоплощениями Объективного Духа во всемирной истории, — детством человечества, когда индивид еще не осознает даже потребности в субъективной свободе.
Таким образом, египетская религия оказывается намного ближе к веберовскому идеалу духовных исканий и жертв, по сравнению с религиями Востока: «Но если мы рассмотрим теперь религию египтян, то в нас вызовут изумление в высшей степени странные и удивительные явления, и мы убедимся в том, что вышеупомянутый спокойный полицейский урегулированный строй не похож на китайский, и что в Египте мы имеем дело с совершенно иначе волнующимся и порывистым духом» [331]. И здесь уже явно прослеживаются методологические заимствования у В. Гегеля, сделанные сначала К. Марксом, оценивавшего регионы Древних Индии и Китая как классическое воплощение поголовного рабства и так называемого азиатского способа производства, а затем и М. Вебером, стоявшем, как известно, на позициях противопоставления более духовного, возвышенно ориентированного Запада прагматично-утилитарному Востоку и считавшего, что в целом Восток принципиально не способен породить протестантскую этику, типологически сопоставимую с реформационным переворотом в Западной Европе.
Впрочем, в чем-то в своем абстрактном схематизме М. Вебер пошел даже дальше В. Гегеля, поскольку последний все же справедливо считал серьезным недостатком иудаистического единобожия сильный налет, так сказать, местечковости — этнотеистической исключительности, тормозившей формирование всемирного типа монотеизма: «Бога признают создателем всех людей, всей природы и абсолютной действительности вообще, но в своей дальнейшей определенности этот принцип является исключающим единым. Эта религия непременно должна содержать в себе момент исключительности, который по существу состоит в том, что только один народ познает единого и признается им. Бог еврейского народа есть лишь бог Авраама и его потомства; в представлении о нем смешивается национальная индивидуальность и особый местный культ» [332].
Напротив, М. Вебер противопоставляет иудаизм, который он считал духовным источником будущей европейской реформации племенным псевдо- монотеистическим («монолатрическим») религиям как религию якобы подлинно монотеистическую в силу ее космополитической универсальности: «...[то,] что Израиль согласился поклоняться чужому богу, послужило одной из причин превращения Яхве в универсального, всемогущего бога. Ибо, как правило, качества локального бога и «монолатрия», которой он подчас требует от поклоняющихся ему, отнюдь не ведет к монотеизму, а напротив, усиливает религиозный партикуляризм, в частности, на почве полиса» *.
Более того, именно в силу принципиальной безликости божественного первоначала в религиях Дальнего Востока, немецкий мыслитель фактически отказывает им в праве на формирование стратегической линии развития человеческой духовности монотеистического типа. Ведь в его социологии религии как бы сливаются в одном лице надмировой бог как воплощение своего рода высшей харизмы и его личностная трактовка как конкретного реформатора: «Миссионерское пророчество, последователи которого чувствовали себя не вместилищем божества, а его орудием, было тесно связано с определенной концепцией бога: надмирового, личностного, способного гневаться, прощать, любить, требовать, карать, Бога-творца — в противоположность, как правило, безличному высшему существу, доступному только в созерцании, в пророчестве, основанном на личном примере того, кто пророчествует. Первая концепция господствовала в иранском, переднеазиатском и производном от нее западном религиозном сознании. Вторая — в индийском и китайском» [333][334].
При таком подходе, кажется, становится понятным, почему основой протестантской реформации стал не Новый, а именно Ветхий завет и именно ветхозаветная символика послужила для М. Вебера наиболее ярким воплощением идеи так называемого харизматического лидерства. (Интересно, что практически ту же символику в художественной форме использует И. Франко в своей известной поэме «Моисей», направленной на возвеличивание идеала украинского национального возрождения).
Подобная концептуальная схема порождает западноцентристское видение, связанное с цивилизационной типологией религиозно-мировоззренческих картин мира, при которых средиземноморская ближневосточная цивилизация фактически выступает как своеобразная «куколка» всего современного западного мира. Отсюда иллюзии, идущие от гегелевской «Философии истории», о динамично развивающейся западной цивилизации, давшей миру христианскую религию, и архаичном Востоке как особом азиатском способе производства, извечно недоразвитом по отношению к духовной культуре Запада. Л. Васильев, рассматривающий в качестве истока западного пути развития средиземноморскую ближневосточную нерасчлененную цивилизацию, также считает, что в силу невыраженное™ на Дальнем Востоке мистического элемента в сугубо рационально-этнических философско-ре
лигиозных конструкциях о монотеизме в Древних и средневековых Индии и Китае вообще говорить не приходится. «Все монотеистические религии, включая и ислам, суть порождение единой генеральной ближневосточно-средиземноморской цивилизации. А эта цивилизация в лице всех ее основных очагов (древнеегипетского, месопотамского, античного, римско-христианского) — весьма отлична от индийской с характерной для нее глубиной философского анализа, утонченностью абстракции мысли» [335].
Таким образом, согласно знаменитой «Философии истории» В. Гегеля изначально застойный, так и не проснувшийся от многовековой духовной спячки, Восточный мир является как бы прологом ко всемирной истории. Причем Индия и Китай выступают значительно более архаичными в культурном плане цивилизационными образованиями относительно даже Древнего Египта. Собственно, именно из подобной исследовательской установки выводится европоцентристское видение всемирной истории, согласно которому Запад является магистральным направлением развития всемирно-исторического процесса, а Восточные цивилизации изначально застойны, не способны без помощи извне к эффективной модернизации.
Как видим, традиционная формула Киплинга о том, что Восток и Запад являются типологически несопоставимыми цивилизациями, в данном случае трактуется явно не в пользу первого. В качестве типичного примера подобного предельно неадекватного видения логики исторического процесса можно рассмотреть практически любой, в том числе и западный, учебник по истории философии или культуры. Например, в учебном пособии «Історія світової культури» в худших традициях устоявшихся стереотипов за «ранними формами культуры» идет так называемая культура «Древнего Востока», за которой следует античная культура, культура Древнего Рима, культура Византии, европейского средневековья, Возрождения, Реформации и Нового времени [336]. Причем многие учебники и научные издания по всемирной истории и истории философии, и, что самое печальное — по истории всемирной культуры начинают свой анализ культуры не просто с Древнего Востока, а именно с Индии и Китая как наиболее архаических. То есть, в качестве исторически первых цивилизаций в классическом смысле этого слова (своеобразных этно-религиозных пространственных образований) рассматриваются именно древние Индия и Китай, которые выступают как цивили- зационно родственные формообразования, исторически предшествующие античной цивилизации и, главное, находящиеся относительно нее не только в экономическом, но и мировоззренчески-религиозном плане на более архаической, как бы на внерефлекторной стадии развития.
б) гипотеза о древнеегипетском варианте прамонотеимза: реформа Эх- натона
В связи со всем вышесказанным, особый интерес представляет концепция так называемого прамонотеизма как духовно-гуманистической основы
человечества, как сказал бы А. Тойнби, «куколки» всех доныне существующих мировых религий, не сколько видоизменяющейся, сколько раскрывающейся в процессе последующей истории. Речь идет о своеобразном первобытном единобожии — как особой концепции происхождения религий из мифологии. Следовательно, в основе подобного понимания почитания единого бога лежит идея Божественного Откровения как высшего смысла всемирной истории. Еще в 1873 году в статье «Мифологический процесс в древнем язычестве» существование монотеизма в индо-европейской мифологии, который якобы впоследствии был до неузнаваемости искажен, а потом снова переоткрыт в его исконной незамутненности, пытался доказать выдающийся русский историософ Владимир Соловьев. Чуть больше, чем через десять лет известный английский фольклорист Э. Ланг в своей книге «Творение религии» выдвинул гипотезу о том, что у многих отсталых народов есть вера в верховное небесное божество, и что именно эта вера является истоком любой религии.
Известный представитель культурно-исторической школы В. Смит в своем 12-томном труде «Происхождение идеи бога» и других работах на основании компиляции мифологических сюжетов разных народов также пытался доказать истинность библейского рассказа об «Откровении»; более того, В. Смит настаивал на том, что представление о едином небесном боге, причем именно в его этическом измерении, якобы сохранилось у наиболее древних племен пигмеев и австралийцев, и, по его версии, было искажено позднейшими мифологическими наслоениями, в частности, солярной и лунной мифологией [337]. Причем важно учесть, что в своей концепции прамо- нотеизма В. Смит занимал предельно европоцентристскую позицию.
Согласно описанной версии мифологии истории за многообразием мифологических сюжетов и безграничным количеством идолов-фетишей, конкурирующих в мифологическом сознании на право первенства, должен скрываться зародыш представлений о творящем духовном первоначале, как бы оплодотворившем всю человеческую цивилизацию. Логично предположить, что если божественное откровение действительно существует, то оно должно быть передано в наиболее доступной для понимания все еще архаического человека форме. А что как не единоцарствие в наибольшей степени соответствует идее единого Отца небесного, за образом которого, в свою очередь, скрывается единотворяший святой дух? Тогда определение монотеизма приобретает более глубокий мировоззренческий смысл. Отсюда и классическое определение, в свое время данное Ф. Энгельсом, на которое и сегодня опираются многие ученые: «... Единый бог никогда не мог бы появиться без единого царя..., единство бога, контролирующего многочисленные явления природы... есть лишь отражение единого восточного деспота...» [338].
Однако из подобного методологического подхода вполне логично вытекает, что как минимум прамонотеистические тенденции должны были зародиться в еще полумифологических религиях раннеклассовых обществ, осно-
ванных на объединении племен под началом вождя, основателя раннеклассового государства. Что, собственно, в полной мере и подтверждает следующий пассаж из «Философской энциклопедии»: «Впервые элементы монотеизма возникают в Древнем Китае (культ верховного бога Шан-ди), в Индии (учение о Брахме как едином боге), в Древнем Египте (религиозная реформа царя Эхнатона-Аменхотепа, введшего культ единого бога-солнца), в Вавилоне (все боги лишь проявления единого верховного бога Мардука); в Древнем Перу (инки пытались создать общегосударственный культ единого бога-солнца). У древних евреев племенной и национальный бог Яхве (Саваоф) в начале почитался наряду с другими богами, а в 6—5 вв. до н. э. превратился в единого бога-творца и вседержителя... К монотеистическим религиям обычно относят христианство, иудаизм и ислам» ,.
Л. Васильев прямо заявляет, что подобная трактовка монотеизма дает четкую привязку времени и места его зарождения в наиболее последовательной форме: «Нет ничего удивительного в том, что монотеистическая религия сложилась в ближневосточной зоне, где ранее всего появились древнейшие очаги цивилизации и где еше в III тысячелетии до н. э. сформировались достаточно развитые первые религиозные системы. Неудивительно и то, что именно здесь, где существовали древнейшие в истории цивилизованные деспотии, в первую очередь Египет, сама идея абсолютной власти и высшего суверенитета обожествленного правителя могла привести к монотеизму. Как писал Энгельс, «единство бога, контролирующего многочисленные явления природы... есть лишь отражение единого восточного деспота» [339][340].
Что же касается более точной цивилизационной привязки к первичному очагу прамонотеизма, то многие авторы, и это уже почти стало трюизмом, исторический момент окончательного освобождения идеи монотеизма от мифологической оболочки (или наиболее четкого, «классического» проявления единобожия в структуре разворачивающегося мифологического миропонимания) связывают именно с религиозной реформой египетского фараона Аменхотепа (Эхнатона).
В самом деле, если исходить из классического определения монотеистической религии в определении Ф. Энгельса, в котором акцент ставится именно на представлении о буквальной тождественности бога и восточного деспота, который выступает не просто ипостасью, воплощением божества, а самим божеством, мифическим культурным героем, преобразующим все социальное жизнеустройство, то именно в Древнем Египте, а позже в исламе подобная религиозная модель приобрела свои наиболее последовательно завершенные формы. И в этом смысле, вопреки устоявшимся мнениям, даже античная цивилизация в какой-то мере оказывается чуть в стороне от магистрального развития истории от египетского прамонотеизма к иудаизму, а затем и православию, на основании которого и типологизируют западную цивилизацию как «западно-христианскую-новоевропейскую» [341].
2007. - С. 144.
В частности, присоединяясь к мнению Ф. Лосева об отсутствии у греков чувства времени и «вообще всякого чувства заднего плана, потустороннего» и мнению О. Шпенглера, писавшего, что зацикленный на настоящем античный человек лишен энергии, направленной на будущее, соглашаясь с тем, что «за древних греков все решали боги, тем самым снимая с них ответственность за их поступки», Ю. Антонян считает, что «...такое суждение о концепции времени вряд ли будет верным, если иметь в виду древнеегипетскую цивилизацию....Гигантские погребальные сооружения со всем необходимым для потусторонней жизни и «бессмертные» мумии с несомненностью, свидетельствуют об ощущении египтянами идеального и, в еще большей степени, бесконечного. Можно предположить, что египетская мифология ближе к христианской, чем греческая. То, что именно в грекоязычных странах христианство одержало весьма внушительные победы, говорит о настоятельной необходимости бесконечного и идеального» [342].
Более того, сама методологическая установка на прошлое как источник подлинной духовности приводит к парадоксальным выводам о том, что например, древнеегипетская религия с точки зрения заложенного в ней потенциала духовности, влияющей на творческий потенциал ее адептов, является более монотеистической по сравнению с поздним античным политеизмом в лице неоплатонизма, или индо-китайским дао-буддистским религиозным пантеизмом. Поэтому и вполне закономерно, что именно христианство, ставшее логическим продолжением классического иудаизма, типологически сопоставимого с переднеазиатскими религиями доантичного типа, окончательно преодолело и вытеснило античный политеизм в Римской империи.
При подобном видении становится вполне логичным, что еще К. Маркс связывал гигантскую платоновскую космическую мифологему миротворящего Логоса именно с Древним Египтом, отмечая, что свою утопию государства великий античный мыслитель, так сказать, моделировал по образцу кастового строя. Впрочем, уже В. Гегель в своей «Философии истории», фактически опираясь на представление о древнем Ближнем Востоке как своеобразной духовной прародине западной цивилизации, рассматривал Древний Египет как духовно-религиозный центр становления особого пра- монотеистического подлинно мифологического пантеизма, отмечая обостренную духовность именно древнеегипетского религиозного мирочувство- вания. В лице Осириса, считал Гегель, «разнородное явление природы и духовное начало соединяются в одном представлении» [343].
Что же до собственно религиозной реформы Эхнатона, в ходе которой традиционные изображения бога Ра стали заменятся солнечным диском с красноречивым символом — лучами-руками, дающими жизнь, то известный исследователь Древнего Востока М.А. Коростовцев правомерно подчеркивал недифференцированность сословно-классовых объединений людей в Древнем Египте, выступавших как совершенно безликое множество по отношению к «единственности» фараона, обладавшего божественным стату
сом [344]. Более того, автор напрямую связывает религиозную реформу фараона Аменхотепа ΓV, который ввел поклонение богу Атону (Солнечному Диску) и монотеистическое миропонимание, причем сами события, связанные с деятельностью этого фараона, по его мнению, не имеют аналога в истории Древнего Египта [345]
Напрашивается параллель: ведь и известный ориеталист Б. Тураев называл Аменхотепа IV великим культурным героем, опередившим время и, по сути, сделавшим попытку «перепрыгнуть» через объективно сложившийся уровень развития материального и духовного производства.
Особо следует подчеркнуть, что рассуждения Тураева вполне вписываются в концепцию развития раннеклассовых обществ известного востоковеда Л. Васильева [346].
В русле концепции египетского прамонотеизма находится и знаменитая работа 3. Фрейда, в которой без всяких обиняков основоположник классического психоанализа в свое время писал о реформе Аменхотепа: «Во времена славной восемнадцатой династии, при которой Египет впервые стал мировой державой, около 1375 г. до н. э. на трон вступил молодой фараон, которого поначалу, как и его отца, звали Аменхотеп(ΓV), однако позднее он изменил свое имя, и не только его. Этот царь решился навязать своим египтянам новую религию, противоположную их тысячелетним традициям и всем привычным житейским обычаям. Это был последовательный монотеизм, первая, насколько нам известно, попытка такого рода во всемирной истории...» [347].
В самом деле, о чем ином, казалось бы, может свидетельствовать данный фрагмент, как не о попытке создать кардинально новое монотеистическое миропонимание: «О, сколь многочисленно творимое тобою и скрытое от мира людей, бог единственный, нет другого кроме тебя! Ты был один — и сотворил землю по желанию сердца твоего... Ты единственный, ты восходишь в образе своем, Атон живой, сияющий и блестящий, далекий и близкий! Из себя единого творишь ты миллионы образов своих» [348].
В действительности же, по нашему глубокому убеждению, М. Коростов- цев и многие другие исследователи (идея о монотеистической реформе Аменхотепа стала уже чуть ли не своего рода трюизмом, методологическим штампом) высказывают принципиально несостоятельную мысль о том, что идея монотеизма всегда присутствовала в религиозной духовной культуре Древнего Египта. Призывая рассмотреть проблему одно- или многобожия на мировоззренческом уровне, он фактически абстрагируется от конкретной социально-политической ситуации в период правления Аменхотепа IV [349]. Более того, парадоксальность сложившейся в философской и исторической
науках ситуации состоит именно в том, что версия о приоритете Древнего Ближнего Востока в выработке религиозной доктрины, исключающей множество божеств, на деле ведет не только к искажению адекватной типологии исследуемых регионов, но и к умалению реального вклада самобытной цивилизации самого Древнего Ближнего Востока в сокровищницу мировой культуры.
В чем же в таком случае состоит подлинная специфика складывавшегося в культурных регионах Древнего Ближнего Востока мировоззрения? Именно в данном регионе впервые оформляются системы.многобожия, которые постепенно начинают вытеснять родовые, чисто мифологические фетишистские и тотемистические культуры. Вместе с тем, ни в одной древней культуре мы не находим такого последовательного и истового обожествления одного лица — царя, фараона, восточного деспота, который ведет родословную от богов и сам является живым богом. Однако как совместить этот ранний политеизм с идеей безгранично всемогущего фараона — создателя Вселенной? «Как мог царь быть богом-царем, если в нем не присутствовал бог-царь, если двое не сливались в одно?».
Впрочем, для мифологического сознания, а так называемые раннекла- совые общества своим базисом еще имеют архаическую мифологию со всеми присущими ей особенностями, в принципе невозможно постижение абстракции внеэпирического идеального мира и бога, находящегося «по ту сторону» мирского зла и страданий. Более того, знаменитая биологическая бинарность, или как сказал бы В. Гегель, который провел блестящий анализ мифологического сознания, называя его метафизическим, абстрактная тождественность (и, одновременно, антиномичная противоположность) любых измерений бытия в полной мере «работает» и здесь. Поэтому представление о едином безгранично могущественном боге легко уживается с идеей многобожия, причем сам этот «живой» бог фактически растворяется в калейдоскопе своих различных символических, еще по сути фетишистских, ипостасей, становится абстракцией, полностью лишенной своей собственной индивидуальности.
Показательно, что, по многим версиям, из Хаоса возникает лишь один бог (или пара), который впоследствии творит из себя остальных, постепенно расширяя множество. Причем в мифе о создании богов, по сути, подчеркивается не только ничтожность людей и обреченность их на страдания (люди — «слезы бога солнца»), но и их одинаковость, неотличимость во множестве, похожесть («как две капли воды»).
«...Бог Атум, как Хемири, — самозарождающийся бог, и из себя он уже создает первую божественную пару — Шу (свет, воздух) и его жену Тефнут (влажность). От нее рождается другая божественная пара — бог земли Геб и богиня неба Нут. От этой пары, в свою очередь, происходят боги Осирис и Исида, Свет и Нефтида. Согласно гелиопольской космогонии, люди (рмт) — это слезы (рмт) бога солнца, то есть мы имеем здесь дело с отождествлением, основанном на явной игре слов» [350][351].
Но это вовсе не свидетельствует о становлении каких-либо элементов «одиобожия». Ведь во всех крупных этнических регионах древней цивилизации Ближнего Востока наблюдается тенденция к постепенному объединению многих номов (общин) в одно государственное образование с единым административным центром. В этой связи вполне закономерно местный племенной бог той области, которая выдвигается на передний план в качестве консолидирующего социально-экономического и культурного центра, постепенно становится главным, или основным, богом. Это явление носит название теоцентризма — оно непосредственно связано с конкретными социально-экономическими механизмами централизации государственного управления в цивилизации Древнего Востока и, повторяю, вовсе не свидетельствует о возникновении собственно монотеистических тенденций.
Что же касается самого общества, то, несмотря на зарождение сословий и каст, в архаическом Ближнем Востоке уровень развития производительных сил еще максимально ограничивает развитие личностных качеств индивида, растворенного в сообществе, массе, недифференцированном, «пустом» и абстрактном множестве (ранее государство в еще большей степени, чем античный полис, опирается на родовую социальную структуру). Причем главная причина выделения одного бога — необходимость обожествления власти царя как военачальника.
Восточный бог — это прежде всего грозный воитель, беспощадный ко всем соседним племенам. Эту связь однобожия с деспотизмом, лишенным гуманистических оснований монотеизма, еще более четко, почти по Ф. Энгельсу, определяет В.С. Соловьев на примере наиболее теоцентрично ориентированной военно-феодальной всемирной религии — ислама. То же, впрочем, в значительной степени относится и к византийскому варианту православия — именно в целях обеспечения жесткой, почти общинно-азиатской иерархизации общества оно было принято князем Владимиром, введшим православие в Киевской Руси [352]j оно же потом «верой и правдой» служило безгранично этатизированной российской империи: «Представление о Боге как единой исключительной силе весьма односторонне, но зато оно определяет собою весь мусульманский строй: единому деспоту на небе соответствует единый деспот на земле» [353].
Однако становление подобного этноцентризма вовсе не означает, что мышление человека раннеклассового общества начинает преодолевать политеизм. Ведь даже боги захваченных и разгромленных племен включаются в пантеон победителей, а их изваяния, как это было в Египте, Вавилоне и Древней Иудее, устанавливаются в центральном религиозном храме государства-победителя. Поэтому речь может идти не о монотеизме, а, в лучшем случае, о «генотеизме» или «этнотеизме» (боге этнической группы). Для характеристики древних сословных обществ употребляется также термин «моно- физитство» (единство природы при множестве богов).
В действительности «Атон» в Древнем Египте — это ипостась, имя любого главного бога, в том числе солнечного бога Ра, который был не единым в полном смысле слова, а лишь главным, дающим жизнь и порождающим других богов, олицетворяющих воздух, влагу, свет, без которых исчезает оплодотворяющая сила солнечного тепла [354]. Поэтому в реформе Эхнатона фактически мы имеем дело не с созданием универсального божества — Атона, а с возвеличиванием при помощи символики Атона (солнечного диска) прежнего бога Ра и противопоставлением его жреческому Амону (который, впрочем, тоже был солнечным богом).
В цивилизациях речных долин, земледельческих обществ, вся жизнь которых была обусловлена природными циклами, и не могло быть иначе. Все без исключения фараоны считали себя сыновьями солнца. Знаменитая реформа Аменхотепа в Древнем Египте — не что иное, как попытка в рамках существующей системы этнотеизма (генотеизма) укрепить обожествленную царскую власть с использованием традиционных мифологических солярных символов, повторяю, существующих в этот период во многих первичных государственных объединениях (например, у хеттов). Разница состоит лишь в том, что в Египте, очевидно, в силу особой привязанности цикла сельскохозяйственных работ к природным циклам, традиционный солярный культ получил особо большое развитие: «В Египте культ бога солнца играл несоизмеримо более значительную роль, чем в ритуалах Шумера и Аккада.... В Египте Ра, согласно традиции, был первым царем Египта, а как Атум — создателем мира. Как на то указывает имя, город Гелиополь был главным центром культа Ра, и, вероятно, именно там в период Древнего царства произошло слияние культа Осириса с культом бога солнца» [355].
Поэтому вовсе не случайно Аменхотеп IV возносит хвалу диску солнца — Атону, олицетворяющему главенство верховного бога, дающего дыхание всему рождающемуся. Фараон стремится подчеркнуть собственную значимость как сына Ра, а потому живого всемогущего бога, возвышающегося над жречеством, подобно тому, как и сам Ра-Атон первенствует в пантеоне «Девятирицы», будучи одним не в смысле «единственным», а «главным», «первым». «Ты в сердце моем, и нет другого, познавшего тебя, кроме сына твоего... единственного у Ра, ты даешь сыну твоему постигнуть предначертания и мощь твою... Ты пробуждаешь всех ради сына твоего, исшедшего из плоти твоей, для царя верховного и Нижнего Египта, живущего правдою... единственного у Ра, сына Ра... Владыки венцов Эхнатона, великого — да продлятся годы его!» [356].
Таким образом, можно согласиться с утверждением о том, что «солнцепоклонничество Аменхотепа IV (Эхнатона) никогда не было единобожием» [357]. К тому же концептуальному выводу приходят авторы еще одного
фундаментального исследования. «Введение нового общегосударственного культа бога Атона, почитаемого в образе солнечного диска с отходящими лучами-руками, дарующего стране все блага жизни, ни в коей мере не означало упразднения древнего египетского многобожия, и первый храм, посвященный новому божеству, был возведен царем в Фивах вблизи святилища Амона-Ра» ’.Даже Л. Васильев, который утверждает, что «с точки зрения религии это была едва ли не первая в истории попытка заменить всех богов одним, создать культ единого, общеобязательного для всех, официально принятого и возвеличенного бога большой страны» в конечном итоге вынужден признать: «но монотеистическая тенденция реформы отнюдь не была главной; основная цель ее сводилась к тому, чтобы укрепить централизованную администрацию за счет ликвидации сепаратистских тенденций влиятельной храмовой знати» [358][359]. То есть речь шла именно об утверждении «единоличной» деспотической власти. «Исключительное почитание одного Солнца из всего сонма египетских божеств, несомненно, было связано с повышенным осознанием Эхнатоном своей власти фараона» [360]. Поэтому нам представляется методологически обоснованной позиция известного исследователя С. Токарева, считающего, что причиной перемены культа является отнюдь не «преддверие» монотеизма, а обострившаяся борьба в стране между жречеством и фараоном. В то же время стремление к теоцентризму, обожествлению царя не могло преодолеть тенденции к разделению реальной власти среди многих — теократии. Если единый бог — олицетворение единого деспота, то множество богов — отраженное в искаженном сознании представление о необходимости совета старейшин, обеспечивающего возможность опираться в жизни на авторитет многих, которые лишь в совокупности могут быть носителями социального опыта предельно замкнутого и консервативного уклада жизни. Поэтому попытка Аменхотепа IV окончательно утвердить деспотическую форму правления была обречена на провал: даже в период его царствования многобожие так и не было ликвидировано, оставаясь основой мировоззрения человека Древнего Египта, что признает и сам М. Ко- ростовцев.
Однако не следует забывать, что подобное представление о фараоне неразрывно связано с ритуализацией и фетишизацией его личности, прямо противоположной библейской максиме «не человек для субботы, а суббота для человека». То есть по сути речь идет о построении всей властной пирамиды, начиная с ее вершины, по принципу «человек — производное, функция власти», сам по себе, в своих неповторимых личностных характеристиках, не играющий ровно никакой роли. Полная зависимость от ритуала, бесчисленных предписаний, дающих иллюзию гарантированности от любого неправильного шага, отсутствие индивидуальной самостоятельности свидетельствуют о том, что индивид еще вовсе не стремится выделить себя из множества как неповторимую индивидуальность. Не неповторимость, а
именно повторимость, похожесть — идеал жизнедеятельности каждого человека. Сам фараон, несмотря на декларируемый статус абсолютно всемогущего «живого бога» целиком зависит в своей жизни от бесчисленных ритуальных правил, фактически превращающих его в живую вещь, фетиш, тотем первичной цивилизации, в максимальной степени теряющий свои личностные характерологические признаки.
И в этом смысле в древневосточных обществах, открытый сначала В. Гегелем, а потом и К. Марксом феномен поголовного рабства является абсолютно универсальным. Как это ни парадоксально звучит, с точки зрения своей личностной несвободы, фараон является большим рабом, чем любой рядовой общинник. Здесь мы имеем дело с поразительным феноменом, восходящим к мифологическому пониманию функции власти, в свое время блестяще описанным Д. Фрезером в его знаменитой «Золотой ветви», который, в частности, ссылаясь на известного историка Диодора, отмечает: «Эгипетским фараонам поклонялись как богам, и их каждодневная жизнь была детально регламентирована неизменными строгими предписаниями» *.
Кстати, сам Гегель не четко отличает брахманизм в его философском понимании с пониманием Брахмана как божественной первосушности мира от позднейшего, более упрощенного и «зазамленного» религиозного индуизма с его сонмом сугубо эмпирических богов-духов. Что, собственно, в значительной степени и побудило его в поисках более духовной религии откровения отдать предпочтение древнеегипетской «религии-загадке», что послужило одним из краеугольных камней несостоятельной концепции монотеистического реформаторства фараона Эхнатона [361][362].
Таким образом, речь идет о мифологически парадоксалистском фетишистско-вещественном понимании природных сил, носителем которых является царь в качестве воплощенного божества, что и порождает огромное количество ритуалов, запретов и даже традиции умерщвления «всемогущего» монарха, как «живого бога», исходя из представлений о невозможности функционирования временно находящейся в нем магической духовной силы в бренной, «обветшалой» оболочке старца, потребности периодически испытывать «на прочность» его магические силы, его способность постоять за себя, дабы убедиться в том, что они не переселились в другого человека[363].
О неразрывной связи этнотеизма с первичными мифологиями красноречиво свидетельствует и его зооморфизм — представление о богах как полу- людях-полуживотных или животных как ипостасях антропоморфного бога, что вполне уживается еще и с фетишизацией, и с сакрализацией самих животных. Причем наиболее полное развитие вышеупомянутые культы в рамках особой в стадиально-формационном отношении, раннеклассовой Ближневосточной цивилизации получили как раз в Древнем Египте.
В целом, еще раз подчеркнем, что подобное понимание священно-ритуальной функции вождя и обладание им магической силой, особой хариз
мой (понятие, на основании которого, как известно, М. Вебер пытался определять иррационально-лидерские качества современных политических вождей) [364]не имеет ничего общего с представлением о подлинном едином организующем начале человеческого бытия, а ведет к крайним формам племенного политеизма, который в значительной степени имел место даже в античной системе многобожия.
Таким образом, гипотеза, согласно которой на Ближнем Востоке в рамках египетского раннеклассового общества произошла духовная революция — становление исторически первой системы монотеистической религии, своими корнями восходящая к мифологическому миропониманию с его установкой на заданность всемирной истории извне неким внеположе- ным личностным творческим началом, в то же время являющимся основой творческого начала как любого из существующих типов социума, так и отдельного человека, не нашла своего подтверждения.
в) иудаизм как монотеизм: мифы и реалии
Еще большее значение имеет опровержение единобожия применительно к религии и мифологии Шумеро-Вавилонии, поскольку доказано значительное влияние ее на формирование иудаизма. Следовательно, в случае подтверждения гипотезы о монотеистическом характере главного бога Мардука позиция сторонников рассмотрения иудаизма как классической формы монотеизма усиливается (о чем подробнее ниже). В действительности и в Шумеро-Вавилонии, и в древних семитских племенах Ближнего Востока, а тем более государствах доколумбовой Америки (типологически сопоставимых с ближневосточной раннеклассовой архаикой), впрочем, как и в Древней Индии ни о каком монотеизме еще не приходится говорить. Мардук, Яхве, Шива — это, прежде всего, боги-воители, их главенство вовсе не исключает многочисленного пантеона божеств. И хотя каждый из них как бы «поглощал» других богов, «перенимая» их функции, процесс расширения пантеона за счет включения в него богов покоренных народов или племен, с которыми было культурное соприкосновение, шел параллельно.
Характерно, что замещение многих богов (о мифологических истоках которого говорилось выше) происходит в периоды социальных потрясений, связанных в древних обществах, как правило, с нашествием соседних племен или военными походами данного народа, когда потребность в централизованной власти особо возрастает. Так, культ Мардука возникает в период правления Навуходоносора I, когда Вавилония ведет жестокую войну с Эламом: «Мардук, бывший ранее одним из важнейших богов, становится главой вавилонского пантеона и впервые в официальных надписях получает титул «царя богов» [365].
Однако если версия о том, что именно реформа Аменхотепа была первым в истории человечества духовным прорывом к осознанию своего собственного творческого начала не подтверждается, то, возможно, решение проблемы лежит в другой плоскости? Необходимо просто, что называется, не мудрствуя лукаво, обратиться к эталонно монотеистической религии — иудаизму, который является общепризнанным образцом подлинного монотеизма и далее рассматривать схему становления всемирной истории на основе божественного откровения, пусть и с несколько более позднего периода, чем это предполагала версия древнеегипетского первооткровения (первые библейские тексты относятся приблизительно IX—VIII вв. до н. э.) и тогда концепция прамонотеизма заработает в полную силу. Ведь не случайно, как отмечалось выше, по схеме мифология — иудаизм — христианство — гуманизированный протестантизм (либо соборное православие, либо социальный католицизм) пытаются стадиально определять всемирную историю М. Вебер, Н. Бердяев, А. Тойнби, К. Ясперс. Причем М. Вебер, А. Тойнби и К. Ясперс даже признают наличие творческого потенциала за исламом, буддизмом, но отказывают им в равноправии по сравнению с ветхозаветным и новозаветным христианством.
Напомню, что в конечном итоге уже упоминавшийся ранее родоначальник «теории прамонотеизма» В. Смидт (Шмидт), предпринял попытку доказать, «будто разные мифологические образы небожителей демиургов и культурных героев, фигурирующие в религиях отсталых народов, суть более или менее искаженные остатки первоначального представления о едином всемогущем боге-творце библейского типа» *.
Правда, подобная трактовка божественного откровения не совсем вписывается в приведенное выше так называемое классическое определение монотеизма, согласно которому восточный бог есть лишь отражение ближневосточного деспота, которое приводилось выше. Да, библейский Яхве также является жестоким карающим богом-деспотом, но все-таки не таким отстраненным, мало мотивированным в своих поступках и безразличным к своему народу, каким был египетский богофараон. Скорее, здесь можно говорить об архаическом родовом патернализме по принципу «жесток, но справедлив», при котором иудейский бог очень напоминает фрейдистского авторитарного отца, которого «дети божии» одновременно и любят и ненавидят. (Кстати, фрейдистская мифологема убийства и последующего почитания отца очень напоминает реальный исторический сюжет одновременной секуляризации мышления западного человека, констатирующего смерть бога, и возрождения в пуританско-протестанской версии поклонения ему и даже чувства вины за свое «своеволие»). Отсюда особое эмоционально-духовное напряжение трагической раздвоенности библейского мирочувство- вания, которое, по мнению исследователей, якобы отсутствует в более примитивном, гармонически холодном античном языческом политеизме, гуманистический потенциал которого, по их мнению, уступает ветхозаветному единобожию.
Однако у того же Ф. Энгельса есть и другое определение монотеизма, которое имеет значительно более расширительные и глубинные духовные
смыслы: «На дальнейшей ступени развития вся совокупность природных и общественных атрибутов, множество богов, переносится на одного, всемогущего бога, который, в свою очередь, является лишь отражением абстрактного человека. Так возник монотеизм, который исторически был последним продуктом греческой вульгарной философии более поздней эпохи и нашел свое уже готовое воплощение в иудейском, исключительно национальном боге Яхве» [366].
Как видим, в данном случае имеет место гуманизация бога как идеала совершенного человека по атеистической версии или образца для подражания — по религиозной, то есть абстракция единого личностного бога, якобы вовсе не превращенная в отчужденное воплощение человека, а наоборот — религиозный идеал — это и есть идеал человека как такового, человека вообще для всех времен и всех народов (по библейской версии, бог творит человека «по своему образу и подобию»). Причем в любом случае в приведенном определении происходит «привязка» подлинного единобожия уже не к ранним религиозно-мифологическим культам, а именно к классическому иудаизму.
В параграфе под названием «Монотеизм» своей известной работы «Происхождение христианства» К. Каутский также подчеркивал антиэмпи- рический характер монотеистического мировоззренческого теизма, в еще большей степени делая акцент на этической стороне христианства как так называемой высшей религии, неразрывно связанной с «разложением старых нравственных основ, отразившейся в сознании людей как освобождение от всякой зависимости, как свобода воли отдельной личности». Более того, именно с христианством автор связывает идею творения природы и истории духовным внемировым началом: «Перевес этического начала над естественно-историческим, из которого вытекала эта гипотеза всемирной души, придал также последней нравственный характер. Она стала вместилищем всех этических идеалов... Но чтобы стать таковою, она должна была быть отделена от физической природы, которая прилепляется к душе человека и затемняет ее нравственное содержание. Так развилось понятие нового божества. Последнее могло быть только единым, соответственно единству души отдельных людей, в противоположность множественности богов античного мира, соответствующей многообразию явлений природы вне нас. И новое божество стояло вне природы и над природой, оно уже существовало до природы, созданной именно им, в противоположность старым богам, которые сами были частью этой природы и были не старше ее» [367].
Наконец, общеизвестны классически монотеистические тезисы самого Нового Завета, которые, казалось бы, не оставляют никаких сомнений относительно того, где же на самом деле зародилась наиболее последовательная форма единобожия:
«Одно тело и один дух, как вы и призваны к одной надежде вашего знания;
Один Господь, одна вера, одно крещение, Один Бог отец всех, который над всеми, и через всех, и во всех нас» (К Ефесянам, 4:4,5,6).
Вот почему, признавая несомненное влияние этнотеистических религиозных верований и, в первую очередь, Шумеро-Вавилонии на ветхозаветные тексты, ряд исследователей отмечает исключительно высокую духовность, личностно творческое начало Ветхого Завета, по степени своего антропоцентризма якобы стоящего не только выше любой раннеклассовой религии, но даже и античного политеизма, что в конечном итоге и привело к появлению новозаветной версии христианства, с ее культом высшей моральности, пониманием бога не как воплощения безликого солнечного диска, а воплощением именно совершенной любви и добродетели.
По версии ряда ученых, ветхозаветный бог именно как воплощение безликого, а потому безымянного абстрактного человека, при всей своей суровости и даже жестокости действительно является благодетелем людей, заставляющим их совершить сверхусилие, подняться над рутиной обыденной жизни во имя доселе невиданного идеала спасения и обретения гармонии бытия в потусторонней жизни, в принципе недостижимого в земном мире бесконечных превращений и человеческих страданий.
Бог теперь — это уже Мессия, Вождь, Водитель, который через своего посланника и посредника Моисея вручает избранному народу святое письмо и выводит его через скитания по пустыне синайских песков из плена извечной обреченности на страдания в небесное царство нового Иерусалима. «Бог древних евреев — чистая сущность, безусловная, невыразимая. Он свят.... Справедливо указывалось, что монотеизм древних евреев — коррелят их безусловного требования абсолютной природы Бога. Лишь Бог, трансцендентный любому явлению, не ограниченный никаким способом проявления, лишь безусловный Бог может быть единым и единственным основанием всего сущего» [368]. Отсюда якобы поразительная способность древних евреев противостоять духовной ассимиляции: «Эта концепция Бога представляет собой такой высокий уровень абстракции, что для его достижения древние евреи, кажется, вышли за рамки мифопоэтической мысли. Это впечатление усиливается, когда мы замечаем, что Ветхий завет удивительно един с мифологией того типа, с которым мы встречаемся в Египте и Месопотамии» [369]
Более того, известный ученый С. Аверинцев в работе «Поэтика ранневизантийской литературы» достаточно жестко противопоставляет ветхозаветную религию античному политеизму в пользу этичности первой, тем самым как бы подчеркивая стадиальную архаичность античной, слишком мифологизированной и фетишизированной религии ритуала, своеобразной внешней демонстративности поведения абстрактного индивида в противоположность ориентации на личностный внутренний мир иудаистского миропереживания:
«Ветхий Завет — это книга, в которой никто не стыдится страдать и кричать о своей боли, никакой плач не знает таких телесных, таких «чревных» образов и метафор страдания... Вообще выявленное в Библии восприятие человека ничуть не менее телесно, чем античное, но только для него тело — не осанка, а боль, не жест, а трепет, не объемная пластика мускулов, а уязвляемые потаен- ности недр, это тело не созерцаемо извне, но вычувствовано изнутри, и его образ не из впечатлений глаза, а из вибраций человеческого нутра» [370].
Впрочем, подобные идеи своеобразного духовно-гуманистического возвеличивания иудаизма за счет греческого политеизма уже высказывались и раньше. В частности в известной работе «Мимесис» Э. Ауэрбах писал: «хотя способность передачи конкретных чувственных явлений, культура языка и особенно синтаксиса в гомеровских поэмах находится на несравненно более высокой ступени развития, образ человека, каким рисуется он в этих поэмах сравнительно прост. Но таково и вообще отношение гомеровских поем к жизненной реальности. Радоваться чувственному бытию — для них все, и высшее их стремление воссоздать это бытие наглядно... Но все совершенно иначе в библейских рассказах. Стремление околдовать нас чарами чувственной действительности им чуждо. И если в стихии реально чувственного они и создают впечатление жизненной полноты, то лишь потому, что этические, религиозные, душевные процессы, на изображение которых направлено все внимание рассказчиков, воплощаются в чувственном материале жизни. Однако религиозные цели обуславливают абсолютные притязания этих рассказов на историческую истину» [371].
Апофеозом уже полумистического и мифологизирующего отношения к Ветхому Завету, явно находящемуся в русле его оценки как особой «религии спасения» является позиция С. Хука: «Мы видели, что много из мифологического материала было воспринято традицией еврейского народа. Но в Израиле происходило нечто новое, не имевшее аналога ни у одного другого народа. Его возникновение было окутано тайной... К тому времени, когда яхвист составлял и создавал ранние летописи еврейского народа, бог еврейского народа, Яхве, возвышался подобно складе на туманном фоне окружавшего Израиль политеизма. В противоположность призрачным фигурам египетских, вавилонских или ханаанейских богов, Яхве был реальной личностью, носителем нравственности и основополагающей цели, которая придавала смысл событиям израильской истории». Тот же автор утверждает, что прямым последствием египетского монотеизма было переосмысление функции мифа, направленного на создание и передачу из поколения в поколение национальной традиции подлинного монотеизма [372].
Идея об особой миссии еврейского народа, состоящая в наиболее последовательной реализации основной мифологемы-архетипа психоанализа — убийства, а затем поклонения образу Отца, консолидирующего социальную
общность, по версии основоположника психоанализа 3. Фрейда, составляющая основную движущую силу всемирной истории, также непосредственно связана именно с иудаизмом: «Было бы весьма важно понять, как оказалось, что монотеистическая идея произвела столь сильное впечатление именно на еврейский народ. Полагаю, что можно ответить и на этот вопрос. Судьба сделала близким еврейскому народу подвиг и злодеяние далекой древности — отцеубийство, побудив его к повторению [этого] применительно к личности Моисея — образу выдающегося отца» [373].
С. Васильев фактически подтверждает заимствование древними евреями идеи единого бога именно у египтян: «Религиозная система Древнего Египта развилась на протяжении тысячелетий и в целом достигла весьма высокого уровня. Проявившаяся в Египте впервые в истории тенденция к монотеизму, т. е. ко всеобщей вере в единого для всех всемогущего божества, не прошла бесследно: есть определенные основания ставить вопрос о том влиянии, которое она оказала на развитие монотеистической религии древних евреев» [374]. Более того, С. Васильев примыкает к ученым, не просто оценивающим реформу египетского фараона Эхнатона как первую в истории человечества попытку создания монотеистической религии, но и разделяющим версию о передаче монотеистической идеи египтянами иудеям «Как знать, может быть реформы Эхнатона действительно оказали впечатляющее воздействие на идейно-концептуальное представление небольшого народа, находящегося где-то рядом с Египтом (если даже не под его властью) в середине II тысячелетия до н. э. Если бы все это могло быть так или хотя бы приблизительно так (как то предполагают некоторые авторы, как, например, 3. Фрейд), то в принципе вполне вероятна и возможность появления в их среде реформатора, пророка, харизматического лидера (впоследствии красочно описанного в Библии под именем Моисея), которому пришлось не только вывести евреев из Египта, но и кое-что изменить и подправить в их верованиях, решительно выдвинув на передний план Яхве... Словом, за легендарным образом Моисея, выведшего евреев из «плена в Египет» и давшего ему «законы Яхве», может скрываться реальный процесс постепенной трансформации древнееврейского политеизма в монотеизм» [375].
Впрочем, сам 3. Фрейд намекает на то, что возможно Моисей под видом Эхнатона и передал евреям монотеизм в форме религии Атона: «Один примечательный, лишь недавно ставший известным и оцененным факт из истории египетской религии дает нам еще одну надежду. Остается возможность, что религия, дарованная Моисеем еврейскому народу была все-таки его собственной некоей, хотя и не вполне египетской религией....Теперь мы рискнем заявить: если Моисей был египтянином и если он передал евреям собственную религию, то это была религия Эхнатона, религия Атона» [376].
Ю. Каныгин еще более категоричен, смело переходя грань, отделяющую научные гипотезы от абсолютно ни на чем не основанных домыслов: «Моисей с помощью матери, других вельмож сбросил с престола фараона Аменхотепа IV и занял его место, назвавшись Эхнатоном». Более того, автор делает далеко идущие выводы стадиально-концептуального характера, суть которых заключается в том, что монотеистическая революция Эхнатона была лишь прологом пролетарской революции в России, в которой сначала древние, а потом и современные евреи стали лишь орудием в руках ариев и их потомков — украинцев, мессиански призванных спасти мир окончательной духовной деградации: «Конечно, переворот Эхнатона не был сугубо еврейский делом. Однако евреи сыграли в нем очень важную роль — руководящую. Так сказать, в Египте они начали то, чем закончили в России через 3,5 тысячи лет, — пролетарскую революцию. Пролетарские революции во все времена... имеют лишь эпизодическое, промежуточное значение, а в результате реализуют совсем другие цели, далеко не те, к которым стремились изгои.
В данном случае евреи стали орудием далеких ариев, с помощью которого последние нанесли «митроистский» удар «египетской тьме» [377][378].
В свое время, исходя из вышеизложенного тезиса о вторичности ветхозаветной идеи единобожия в самом Древнем Египте, позиции, очень близкие подобному подходу, отстаивал известный ориенталист Б. Тураев, считавший, что народности древнего Ближнего Востока, в частности, древние семитские племена, в силу особой культурной избранности впервые пришли к миропониманию, основанному на представлении об одном и едином боге, которое впоследствии якобы стало основой неоплатонических монотеистических концепций, активно разрабатывавшихся в восточных провинциях Римской империи.
То есть при подобном подходе идея о древнеегипетском прамонотеизме частично как бы реабилитируется. Теперь реформу Аменхотепа действительно можно рассматривать лишь как одну из зародышевых форм становления и кристаллизации подлинного монотеизма иудаистского типа, на который, как сегодня доказано, оказала большое влияние шумеро-вавилонская мифология, типологически родственная египетской.
Таким образом, сам произошедший в Древнем Египте культурно-религиозный переворот ряд исследователей связывают именно с влиянием иудаизма на религиозные воззрения Эхнатона, в качестве, так сказать, эталонно монотеистической религии, которая очевидно и является фундаментальным архетипом всего творческого, созидательного в человеческой истории и культуре, тем духовным источником «жизненного порыва» (А. Бергсон), который собственно и стал своего рода двигателем человеческой истории.
Если говорить об актуальности подобных исследований для понимания цивилизационных процессов современности, то важно подчеркнуть, что данная версия, на первый взгляд, полностью согласуется с веберовской концепцией зарождения протестантской этики, ориентирующей на построение царства божьего на земле, с так называемыми религиями спасения, наиболее ярким воплощением (идеальным типом) которых является иудаизм (к производным от них выдающийся немецкий мыслитель действительно относит ислам, а из восточных религий, наиболее приближающихся по вышеописанным типологическим признакам, — буддизм, который он относит к неклассическим формам восточной религиозности и противопоставляет конфуцианству и даосизму).
В действительности применительно к иудаизму о собственно единобожии в полном смысле слова можно говорить еще весьма и весьма условно: «... религиоведы и библеисты утверждают, будто защита яхвизма в пророчестве Иезекиля означает завершенный монотеизм. Однако Яхве Иезекиля ничем не отличается от Яхве Второзакония. Как в представлении автора пятой книги Торы, так и у пророка Яхве лишь личное божество одного народа. Но это не монотеизм, а генотеизм. Примечательно, что образ Яхве в видениях пророка приобрел некоторые черты вавилонских богов» [379][380].
Изначально иудаизм отнюдь не был монотеистической религией, за место главного бога конкурировали как минимум два «претендента»: «Само собой понятно, что наряду с пророками — сторонниками единобожия Яхве были и его противники, пророчествовавшие от имени Баала, которого воспринимали как врага Яхве». И лишь позже в ветхозаветный канон были отобраны проповеди, фактически возвеличивающие не единого бога, а одного из богов.
И только в пятом веке до нашей эры можно говорить о зарождении подлинно монотеистической тенденции: «Поучения Малахии дают основания утверждать, что в V в. до н. э. зарождается монотеистическая тенденция в иудаизме, которая противопоставила себя Торе, обосновавшей генотеистически яхвизм и власть жрецов» [381]. Причем не только в ветхозаветной, но и в новозаветной части Библии так никогда и не была воплощена последовательно идея классического монотеизма с представлением о едином божестве как едином творящем мир первоначале, имеющем явно этическую окраску, а сам иудаизм всегда тяготел именно к этноцентристскому мировидению, в котором бог постоянно сливается именно с жестоким и часто немотивированно карающим деспотом межплеменного раннегосударственного объединения по типу того же греческого Зевса, но еще более нетерпимого к любому нарушению его воли.
Характеризуя сущность иудаизма, В. Гегель писал, подчеркивая не монотеистическую, а именно этноцентристскую доминанту этой религии: «Бо-
га признают создателем всех людей, всей природы и абсолютной действительностью вообще. Но в своей дальнейшей определенности этот великий принцип является исключающим единым... только один народ познает единого и признается им» [382].
Особенно остро эта неразрешимость антагонизма этнотеистических и монотеистических тенденций в монотеизме проявляется в несопоставимости образа живого антропоморфного бога и творящего внемирового абсолютно безликого первоначала, постигнуть которое не могли не только древние евреи, но и граждане Римской империи, причем даже официально принявшие христианство!
Кстати, данную проблему не смогли разрешить и в более позднее время. Особенно сильно она проявлялась в исламе, сохранившем, как отмечалось наибольшие пережитки этноцентризма. В частности, сохранение представлений об антропоморфном облике Аллаха ведет к предельной эмпиризации всех божественных атрибутов, при которой с одной стороны признается существование таких чисто вещественных элементов, как божественный трон, а с другой, — этот трон представляется минимально вещественным, сотканным из чистого света, причем сам этот трон гигантских размеров [383]. В христианстве эту же проблему пытались решить путем «разведения» единого божества на три ипостаси, однако это лишь усиливает элемент политеистич- ности данной религии. Еще сложнее обстоит дело с богочеловеком Христом, сильно напоминающим античных героев, рожденных от смертных людей и бессмертных богов.
Истоки этого политеизма не только в пережитках этноцентричного ге- нотеизма Ветхого Завета, но и во влиянии на христианство стоического универсализма.
«Иудейство... дошло до пренебрежения ритуальным обрядами, до превращения прежнего исключительно еврейского национального бога Ягве в единственного истинного бога, творца неба и земли и до признания первоначально чужого иудейству бессмертия души. Так монотеистическая вульгарная философия встретилась с вульгарной религией, которая преподнесла ей единого бога в совершенно готовом виде»[384]. Однако сам Ф. Энгельс считал, что вульгаризированной монотеистической философией был стоицизм (Сенека, по его определению, родной дядя христианства), который конечно же никак нельзя назвать последовательным монотеизмом. Впрочем, и идея христианского равенства в первородном грехе и изначальной греховности человека («Христианство знало только одно равенство для всех людей, а именно равенство первородного греха, что вполне соответствовало его характеру религии рабов и угнетенных» [385]) имеет явный оттенок также античного, прежде всего стоического религиозного миропонимания, с присущим
ему тотальным детерминизмом человеческой судьбы идет вразрез с монотеистической идеей о едином всеблагом божестве.
Поэтому вполне закономерно, что и в Новом Завете, с одной стороны, признается тождество Христа и Бога-отца: «Я и отец — одно» (Иоанн, 10:30). С другой стороны, И.А. Крывелев правильно подчеркивает наличие противоречия этой идеи в словах Христа о том, «что сам он не тождествен отцу и что «отец мой более меня»» (Иоанн, 14:28). В одном месте он говорит, что «я не один, потому что отец со мною» (16:32). Не во мне, а со мной, а «я не один — значит, нас двое». С тем, что в данном случае речь идет о пережитках откровенного политеизма, вынуждены согласиться даже большинство сторонников еврейского монотеизма.
Религиозные воззрения народов Египта и Вавилонии, несомненно, отражены в Библии, однако они не имеют ничего общего с монотеизмом и представляют собой примитивнейший политеизм, что свидетельствует о значительно менее развитом уровне теоретического мышления и низкой способности к абстракции от конкретных чувственных реалий даже по сравнению с политеизмом Древней Греции и Рима [386].
Более того, авторы, пишущие о высокой этичности иудаизма, как бы забывают, что даже в III—II веке до н. э. еще отсутствовал единый авторитетный текст Ветхого Завета, в который даже в начале первого века нашей эры, в процессе канонизации вносились поправки с целью придания Святому Писанию максимально монотеистического вида.
Поэтому вполне можно согласиться со следующим выводом: «Таковые основные контуры эллинистической и римской эпох, что и тут совсем не приходится говорить об абсолютном универсальном или этическом монотеизме; наоборот, это монотеизм весьма условный, который больше прокламируется в теоретических разработках и трактатах александрийских и иудейских богословов, чем существует в действительности. Так называемый единый всемирный бог только облачен в мантию универсализма и абсолютности, а из-под его мантии выглядывает либо фигура обожествленного эллинистического царя, либо фигура старого знакомого, завистливого и жестокого иудейского Яхве, окруженного роем бледных призраков старых богов и духов...» [387].
Из сказанного непосредственно вытекают два важных концептуальных вывода. Во-первых, понятие монотеизма в его научном измерении принципиально отличается от того, на которое опирается большинство авторов, типологически оценивающих ислам, иудаизм и, шире — христианство, как последовательно монотеистичекие религии. Во-вторых, по критериям подлинного монотеизма как формы божественного первооткровения человеку его собственной судьбы ни Ветхий, ни Новый Завет не могут претендовать на роль духовных лидеров.
г) арийский мессианский миф и зороастризм: становление подлинного монотеизма
Однако, возможно, существуют более отвечающие эталонному монотеизму религиозные системы и концепцию монотеистического импульса, охватившего в конце концов ареалы как древнего и раннесредневекового Востока, так и Запада, еще можно будет спасти? В этом смысле показательно то, какую характеристику дает монотеизму известный исследователь связи личностных характеристик бытия с типами человеческой культуры Эрнст Кассирер в работе «Опыт о человеке. Введение в философию человеческой культуры»: «Совершенно иной аспект божественного мы видим в великих монотеистических религиях: эти религии — плоды моральных сил, они сосредоточены вокруг одного-единственного пункта — проблемы добра и зла. В зороастризме есть только одно Высшее Существо — Ахурамазда, «мудрый господин». Вне его, отдельно от него, без него ничто не существует. Он самое первое, главное и совершенное существо, абсолютный монарх. Здесь нет индивидуализации, нет множества богов, представляющих различные природные силы, или мыслительные качества. Первобытная религия была опровергнута и преодолена новой силой — чисто этически... С самого начала зороастризм в корне противоположен той мифологической или эстетической индифферентности, которая характерна для греческого политеизма. Эта религия — не плод мифологического или эстетического мировоззрения, а выражение большой личной нравственной воли» [388].
В самом деле, все те полумистические или даже мистические качества, которые тот же 3. Фрейд приписывает Моисею, связанные с солнцепоклон- нической реформой Аменхотепа IV, в действительности присущи совсем другой религиозной системе — зороастризму, возникновение которого одни исследователи датируют приблизительно IX—VII вв. до н. э., а другие, например, М. Бойс, даже 1500—1200 гг. до н. э.
На первый взгляд, в реформах Зороастра и Эхнатона заключен почти идентичный религиозно-мировоззренческий смысл. Подобно реформе Аменхотепа, религиозный переворот Зороастра связан с солярным культом: иранское «хвар», «хур» и индийское «сурья», «свар» и «сур», слова, от которых происходит название Солнца (в зороастризме злым богам «дэва» противопоставлены добрые — «асура», «ахура»; главным из которых стал Ахурамазда, который в значительно в большей степени, по сравнению с Яхве, подходит под определение прамонотеизма. Причем, как и в египетском варианте солнцепоклонничества, в зороастризме отчетливо просматривается отождествление с солнечным богом — Амеком — великого героя-царя, так что Митра выступает как своеобразное «промежуточное состояние» между наиболее великим богом-солнцем — Ахурамаздой и наиболее могущественным из царей: Ахурамазда и сонм его высших ангелов на светящейся высочайшей вершине Хааре.
Однако в действительности первое, что буквально бросается в глаза при знакомстве с новым вероучением — это его реальное, а не придуманное от
личие от родовых этноцентрических мифологических культов своего времени, в котором, во всяком случае, на первый взгляд, на передний план выдвигается не ритуально-нормативный, а именно личностно-этический компонент, что достаточно подробно исследует М. Бойс в своем классическом труде «Зороастрийцы. Верования и обычаи». В данном случае речь идет уже не о так называемой царской, а о фактически первой в истории человека пророческой религии, направленной на укрепление власти не конкретного официально обожествленного вождя и стоящего за ним клана, а реально существовавшего выдающегося реформатора, который, в отличие от античных героев-полубогов, не совершает выдающихся подвигов и даже не одаривает людей техническими нововведениями (огонь, выковка железа и т. п.), а открывает им Истину, смысл существующего бытия, понимание и следование которой, если оно является актом свободного выбора, гарантирует человеку личное спасение в потустороннем мире. Более того, само спасение вне бытия в рамках зороастризма уже мыслится не только как воскресение в потустороннем мире, а еще и как особый самостоятельный выбор собственного жизненного пути в мире земного бытия.
Сам этот выбор откровенно связывается уже не с поклонением милостивому и, одновременно, кровожадному богу, продублированному на небе владыке племенного объединения, а отцу, олицетворенному в образе света и огня, «светлому» именно в этическом смысле началу, то есть символу абсолютного добра, высшего бога Мазда Ахура (Ахурамазда, Ормузд) — дословно «один из двух», точнее, главный бог, который ведет непримиримую борьбу с Антхро Манью (Архимоном), воплощающим Земное Зло. Более того, сам выдающийся реформатор в своих проповедях — «Гатах» резко выступает против ложных архаических доплеменных богов, осуждая не только человеческие, но и другие формы жертвоприношений «дэвам» живых существ и, в первую очередь, крупного рогатого скота. Причем традиционный пантеон резко отличается от традиционных собраний зооморфных древнегреческих божеств своей абстрактностью и опять же предельной этической ориентированностью.
И в этом смысле зороастризм действительно разительно отличается своим духовно-этическим напряжением не только от сугубо этноцентрического солнепоклонничества, но и от более позднего по времени и безусловно уже носящего начатки монотеизма и соответствующей ему мифологической атрибутики (пророк, несущий людям «свое письмо», идея страшного суда, воздаяния и т. п.) иудаизма, которому, как было показано выше, приписывается обладание неким высшим типом религиозного этического гуманизма.
Бессмертным святым является Boxy-мана («Благой промысел»). Ближайший его союзник — это Аша-Вахшита («Лучшая праведность»), божество, олицетворяющее могучий закон истины. Затем идут Спэнта-Арма — («Святое благочестие»), указывающий, что хорошо и нравственно, и Хшат- ра-Ваир («Желанная власть»), символизирующий волю, которую каждый человек должен проявлять, стремясь к праведной жизни. Заключительная пара — это Хаурватат («Целостность») и Амэрэтат («Бессмертие»). Вот почему Е. Дорошенко фактически вторит одному из исследователей Э. Кассире
ру: «Зороастризм возвышает роль человека в развитии мирового процесса. Главное внимание этнической доктрины зороастризма сосредоточено на деятельности человека, которая должна основываться на триаде: добрая мысль, доброе слово, доброе дело....таковы моральные и этические основы зороастрийской религии» [389].
Концепция загробной жизни, на первый взгляд, тоже поражает своим новаторством относительно традиционных религиозных культов этой эпохи. Во-первых, в учении Зороастра отчетливо прослеживается идея равенства всех людей, независимо от их материального и сословного состояния, перед грехом, причем на посмертном суде, который возглавляет Мирта, на весах правосудия взвешиваются, в первую очередь, не ритуальные действия, и пропуском в загробный мир является не количество жертвоприношений, а добрые дела и слова людей.
Более того, в полном согласии с описанной выше концепцией монотеистической религии, сам потусторонний мир оценивается как очищение от несовершенства материального мира. В течение так называемой эры «Смешения» в ад — «жилище дурного помысла» попадают души недостаточно праведных людей. Наконец, те немногие души, дурные и добрые дела которых уравновешиваются, оказываются в «Месте смешанных» ведут существование, лишенное и радости, и печали. Однако полное блаженство даже для тех, кто находится в раю, наступит лишь во времена «Чудоделания», когда души праведников соединятся со своим воскресшим телом, чтобы человек снова мог переживать всю полноту чувственного бытия. Вместе с неисправимыми грешниками во время Последнего Суда будут окончательно уничтожены все демоны — дэвы, во главе которых находится демон зла Антра-Маинйу, и вместе со смертью будет окончательно уничтожено зло на земле. Люди заживут в братском единстве среди воскрешенной, еще более прекрасной и изобильной природы. Поэтому не случайно из своего анализа М. Бойс, казалось бы, делает вполне логичный вывод: «...Зороастр стал первым, кто учил о суде над каждым человеком, о рае и аде, о грядущем воскресении тел, о всеобщем Последнем Суде и о вечной жизни воссоединившихся души и тела. Эти представления стали впоследствии известны религиям человечества, они были заимствованы иудаизмом, христианством и исламом. Однако только в самом Зороастризме они имеют между собой полную логическую связь, потому что Зороастр настаивал и на исконной благости материального мироздания и, соответственно, плотского тела, и на непоколебимой беспристрастности божественной справедливости....Проповедь Зороастра была и благородной, и требующей усилия от каждого человека, она призывала тех, кто принимал ее, к решимости и отваге» [390].
Таким образом, идея монотеистического духовного центра, давшего импульс развития всему человечеству обретает уже даже не второе, а третье дыхание. Ведь доказано колоссальное влияние, которое оказал зороастризм на
многие античные культы, а главное — на христианство в его ветхо- и новозаветной версиях.
Более того, в данном случае имеет место как бы воспроизводство уже известного по Древнему Египту архетипа народа-пришельца, роль которого теперь исполняют не вечные скитальцы и изгои — древние евреи, а наоборот — воинственные арии, покоряющие почти все пространство первобытной Ойкумены, включая территорию будущей античной цивилизации (специалисты отмечают древнеарийское происхождение в том числе и греческого суперэтноса) создав подлинно монотеистическую религию, выполнившие великую историческую миссию ретрансляции всем народам мира божественного откровения.
В самом деле, ведь казалось бы — общеизвестно, что арии осуществили культурную колонизацию не только в западном направлении, они в буквальном смысле колонизовали, привнеся новые религиозные идеи в дальневосточную архаику, захватив территории будущей древнеиндийской цивилизации, которая, по мнению некоторых востоковедов, оказала существенное обшемировоззренческое влияние и на Древний Китай.
Отсюда распространенная версия о существовании обшей для китайского и индийского этносов евразийской прародины, которая кроме того, что принесла на Восток множество технических нововведений, сформировала основы общественного строя, структурированного по варновому признаку, также заложила основы языка, культуры, а главное — многие востоковеды придерживаются теории о том, что еще в III—II тысячелетии до н. э. арийскими племенами во время великого переселения народов в регион Переднего Ближнего Востока и долину Ганга была занесена особая система религиозных смысловых архетипов, на основе которой и возникли Веды и Авеста, а чуть позже — монотеистические религиозные системы.
И дело не только в том, что основные мифологически-религиозные архетипы новой картины мира были принесены извне, но и в том, что сами арии (дословно «благородные») уже на этапе формирования раннеклассовых обществ в своем миропонимании и мирочувствовании достигли высочайшего понятийного обобщения, универсализации видения фундаментальных основ человеческого бытия, в частности, о богах как воплощении абстрактных добродетелей, но и создали религиозную утопию о северной «стране блаженных», доступ в которую возможен лишь для избранных мудрецов, в которой совершается посмертное воздаяние душам добродетельных людей, которые снова обретают плоть и кровь. «Появившись в верховьях Ганга, индоарии стали постепенно осваивать до того слабо заселенную долину этой реки, оттесняя либо ассимилируя немногочисленные и сравнительно отсталые аборигенные племена. Высокий уровень материальной культуры — знакомство с металлами, использование плуга, удобрений, ирригационных устройств, средств транспорта, развитое ремесло и т. п. — способствовал быстрому и успешному утверждению индоариев в долине Ганга. Именно их язык и культура, включая ее религиозно-мировоззренческую первооснову на долгие тысячелетия, вплоть до наших дней, определили исторический путь индийской цивилизации.
Именно арии с их огромным вниманием к религиозной символике и мифологии, культом и жертвоприношением, с ведущей ролью жрецов-брахманов и обожествлением священных текстов-самхит, выдвинули на передний план в этой цивилизации религиозно-духовные проблемы, подчеркнутый пиетет по отношению к которым стал со временем квинтэссенцией всей духовной культуры Индии» [391].
Следует особо подчеркнуть, что правильное понимание данной проблемы имеет исключительно важное значение, поскольку действительно связано с «перебрасыванием моста» из древней истории в современную, включая трактовку ключевых событий истории новейшей. Ведь арийская гипотеза общецивилизационного развития послужила основой ряда модерных мифов уже в Новейшее время, которые легли в основу различных ответвлений современной тоталитарной идеологии и, в конечном счете, уже повлияли и могут в еще большей степени повлиять на судьбы человечества в ближайшем будущем.
Не секрет, что на модернизации мифа о европейской прародине человечества основывается нацистская мифология избранной арийской расы, со всеми вытекающим отсюда последствиями, вплоть до обоснования права на всемирное господство избранного народа (в конечном итоге миф об общем индо-арийском культурном прошлом вполне оправдывает даже создание так называемой оси «Рим — Берлин — Токио»).
Более того, если исходить из концепции приполярной центральноазиатской прародины человечества, от которой сами арии получили основы своей религии и миропонимания при посредстве угро-финов (а существует и такая историческая версия) передав впоследствии через культурные связи свой арийский боевой пассионарный дух «скифам», то двойную мотивацию получает идеология современного российского евразийства: с одной стороны, высшая истина бытия, если исходить из самой индоарийской мифологии о святой горе Хара и гряде, закрывающей проход в северную «страну блаженства», может исходить из ламаистского Тибета и пассионарно оплодотворить через посредство татарских кочевых племен, в духе соловьевской концепции панмонлогизма, древнюю Русь (духовный столп современных евразийцев Александр Дугин прямо пишет о том, что афоризм Аксакова «хорошенько потри русского и ты увидишь татарина», нужно трактовать вовсе не в шутливом, а в сакральном ключе). С другой — так называемое скифское происхождение ариев в районах Восточной Европы и Причерноморья также работает на мифологию арийского происхождения теперь уже южных славян.
Впрочем, цивилизационная модель «православной цивилизации» так или иначе связана с арийской проблемой (концепция Византийской империи — Второго Рима, непосредственным цивилизационным наследником которого якобы стала Россия — Третий Рим) как своеобразного симбиоза римского античного оседлого и варварски-кочевого элементов, германских племен, ассимилировавшихся с Запада и с Юго-Востока. Скифы и славяне,
якобы восходящие этническими корнями к ариям, динамизировавшие своим военно-кочевым духом римскую статичную структуру, незыблемую государственность (вспомним знаменитые строки Блока: «Да скифы мы, да, азиаты мы...» из поэмы «Скифы»).
Даже понимание концепций образования «святой Руси» посредством «приглашения варягов» находится либо в арийском мифе мессианской роли российской империи как носительницы божественных первосмыслов или архетипов, откровения, полученного от богоизбранного арийского пранаро- да, которым являются уже древние викинги, на которых также «работают» индоарийские легенды о приполярной стране «сверхлюдей» (впрочем, подобной трактовкой истоков арийского этноса, как известно, вдохновлялись и нацисты).
Таким образом, в одной точке как бы сошлись три типа ультраэтничес- ких мифов: нацистский, сионистский и евразийский, каждый из которых обосновывает претензии тех или иных этнических групп на мировое господство. Причем мифы эти в XX столетии теснейшим образом переплелись, образуя различные оттенки и проявления особой, возникшей лишь в XX столетии тоталитарной идеологии. Ведь, как отмечалось, тот же коммунизм в своих идейных истоках имеет элементы иудаизма; иудаизм критикуется как одно из проявлений расового мессианизма и чуть ли не предтеча нацизма, а сам нацизм неоднократно обвинялся в плагиате идей еврейского мирового господства.
Не случайно 3. Фрейд с одной стороны признает, что иудаизму присуща идея мирового господства, за что его носители подверглись гонениям, а с другой — пытается доказать, что цивилизованное еврейство уже открестилось от приписываемого ему в знаменитых «Протоколах сионских мудрецов» идей расово-этнического превосходства: «Если в предварительном порядке мы посчитаем власть фараона над миром причиной появления монотеистической идеи, то увидим, что последняя оторвалась от своей почвы и переместилась на другой народ, после продолжительного периода латенции овладела этим народом, сохранилась им как самое ценное достояние и теперь, в свою очередь, поддерживает жизнь народа, наполняя его гордостью избранничества. Это — религия праотца, с которой связана надежда на воздаяние, на особое положение, наконец, на мировое господство. Эта последняя фантазия — желание, давно оставленное еврейским народом, еще и сегодня продолжает жить у врагов этого народа в виде веры в «заговор сионских мудрецов» [392].
Порочный круг замыкается: непримиримые идеологические враги оказываются органически связанными общими мифологическими архетипами.
Более того, тема арийства, как известно, активно эксплуатируется в украинской национальной мифологии, которая, подобно всем остальным про- тоталитарным мифам, претендует на сверхнаучность. Достаточно вспомнить восходящие к работам Липы идеи об арийских, византийских, скифских и
чуть ли не еврейских этнических корнях украинцев, которые именно в силу своего происхождения обречены стать особым народом, которому суждено проложить «золотую тропинку» в светлое будущее всему, переживающему третий кризис, человечеству. И если в работе Ю. Каныгина «Путь ариев» скорее создан миф, в котором на основе фальсификации истории сакрализируется образ Украины, как центра мировой цивилизации, то в «Арийском стандарте» И. Каганца уже проводятся откровенные аналогии между расовой теорией нацизма и расовой типологией древних украинцев как подлинных, так сказать, аутентичных ариев, причем с позиций русофобства (и это при огромном количестве смешанных русско-украинских браков) и антисемитизма. В целом же, достаточно в нацисткой идеологии заменить «подлинных арийцев» на «подлинных украинцев» и идея Третьего рейха мгновенно трансформируется в идею каганцовского «Третьего Гетьманата», что, конечно, может лишь дискредитировать украинскую национальную идею (подобно тому, как евразийский или православный мифы, на мой взгляд, дискредитируют идею русскую) [393].
Однако более тщательный, действительно научный анализ практически всех смысловых блоков варианта мифологии истории, возводящих «осевое время» ко временам арийской экспансии, а основным цивилизационным центром человечества определяющее не то Северную или Центральную Европу, не то территорию Северного Причерноморья с центром в Трипольской культуре, свидетельствует о ее полной несостоятельности.
Так, согласно базовой теории происхождения ариев, их основной ареал первичного обитания — лесостепные зоны северного Причерноморья, Восточной, а возможно, и Центральной Европы, а зона первоначального расселения — от Поволжья до Уральских гор и даже Передней Азии. Однако несмотря на наличие несомненных контактов между ариями и регионами древних ближневосточных обществ, в целом эти цивилизационные миры типологически разнокачественны, а самобытность арийского мира, центры которого формировались в регионах Восточной Европы уже в конце IV — вначале III тысячелетия до н. э., не вызывает у добросовестных исследователей никаких сомнений (относящийся к языкам индоиранской группы так называемый авестийский язык в качестве именно индоевропейского близок к санскриту).
К моменту возникновения зорастризма уже сформировался вполне самобытный, именно индоарийский культурно-цивилизационный ареал, в рамках которого происходит разработка типологически сходных религиозномировоззренческих архетипов: «Арийские племена, пришедшие в Индию, в языковом и культурном отношении были особенно близки к племенам иранской группы....Сохранившиеся до нашего времени собрания священных гимнов — Веды индийцев и «Авеста» иранцев — очень близки между собой по языку, мифологическим образам, многим сюжетам. И индийские, и иранские племена называли себя ариями, а свои страны — арийскими. Уместно отметить, что имевшее распространение в российской литературе
одиозное применение термина «арии», «арийцы» в отношении всех индоевропейских народов не имеет под собой научной основы. Единственно обоснованным является его употребление для обозначения индоиранских племен и народов, как они и называются в научной литературе».
Более того, говорить о простой привнесенности извне ариями более высокой культуры на территорию Древней Индии было бы большим упрощением: «До XX столетия в индологии господствовала точка зрения о сравнительно позднем возникновении индийской цивилизации: начало ее соотносили с приходом индоарийских племен....Теперь едва ли уже можно сомневаться в том, что Хараппская цивилизация сложилась задолго до проникновения в страну племен — создателей Ригведы» [394][395].
Кроме того, современному уровню исторической науки уже не соответствует представление о сугубо арийских истоках самобытных философских систем Индии, по отношению к которым можно говорить о каком то духовном первенстве зороастризма. Последние исследования неоспоримо доказывают наличие в регионах Иранского нагорья и, особенно, на территории Индостана мощной земледельческой городской культуры, по многим цивилизационным параметрам вполне сопоставимой с экономикой и культурой Древнего Египта и Шумеро-Вавилонии, которая по своему духовно-религиозному и экономическому потенциалу не только не уступала арийской земледельческо-кочевой культуре, но превосходила ее, что, кстати, дало основание некоторым индийским ученым самих ариев идентифицировать не с пришлым, а с местным населением. Причем наметившийся к моменту арийской колонизации упадок этих центров древневосточной культуры связан прежде всего не с внешними, а с внутренними климатическими факторами.
Важно, что речь идет не просто о взаимном воздействии двух культурных традиций, а о привнесении через доарийскую традицию в мифологическую структуру индийской древности мировоззренческих архетипов, ставших впоследствии системообразующими в процессе формирования постмифологических философско-религиозных учений Востока. В частности, «согласно утверждению ряда индийских ученых, воздействие хараппской и вообще доарийской традиции выразилось и в появлении у индоариев практики изображения богов в человеческом образе. А также всего круга представлений, сопряженных с аскетизмом. У индоариев (и у индоиранцев)... отсутствовала аскетическая практика, имевшая очевидно, местные корни...» [396].
Что же до относительно раннего становления в данных регионах особой религиозно-мировоззренческой духовной картины мира с выразительными элементами монотеизма преимущественно на собственной основе, то причины этого феномена весьма разнообразны. Это и благоприятные климатические условия, безусловно способствовавшие раннему развитию земледелия, с присущим ему обостренным вниманием к абстрактным природным
стихийным силам, становлению космогонической мифологии, слабо сопоставимой с описанными выше экстраполируемыми на природу моделями архаических племенных образований деспотического типа, с присущим им родовым монотеизмом, и периферийное расположение Иранского нагорья относительно классической ближневосточной цивилизации, по поздним упадническим формам которой Л. Мемфорд моделировал свой проект утратившей творческий потенциал цивилизационной Мегамашины, что позволило относительно беспрепятственно развиваться новым религиозным веяниям.
Однако самое главное состоит в том, что к моменту начала на Востоке ясперсовского исторически первого «осевого времени», датирующегося именно I тысячелетием до н. э., в регионах Индии и Китая происходит становление качественно новых религиозных систем и, соответственно, духовных картин мира, достаточно самобытных относительно даже зороастризма. «Ко второй половине I в. до н. э. материальная и духовная культура ведийских индийцев приобрела качественно новые черты, подверглась столь сильному «местному» воздействию, что вклад неарийских племен уже практически не осознавался. Закономерности исторического процесса неизбежно вели, таким образом, к постепенному стиранию установившихся ранее барьеров... Постепенно создавалась (пока в рамках Северной Индии) индийская культурная общность» [397].
Кроме того, не следует забывать, что арийская мифология по своему личностно-гуманистическому потенциалу во многих своих аспектах является не менее архаической, чем египетская, шумеро-вавилонская или иудейская. Поэтому нельзя исключить, что навязываемая ариями варновая (а впоследствии кастовая) структура общества не только не способствовала, а, наоборот, тормозила развитие в Древней Индии подлинного монотеизма, и в конечном итоге способствовала ее духовно-цивилизационному отставанию, консервации в ней реакционно-культовых пережитков индуизма (элементы архаического, фетишизма и анимизма, культивирование добровольных человеческих жертвоприношений вплоть до эпохи Новейшей истории и т. д.). Ведь в значительной степени именно эти факторы духовной архаизации Индии послужили причиной упадка на ее территории, выросшего из брахманизма, буддизма, более последовательно монотеистической мировой религии по сравнению даже с духовно рафинированным и изощренным зороастризмом. Ведь в индуизме в значительной степени происходит возврат к более примитивному относительно философского монизма Упанишад классического буддизма и джайнизма, политеизму: «С Брахмой связан по традиции процесс нравственного усовершенствования человека на всем протяжении его жизненного пути... В процессе исторической эволюции индуизма Брахма занял место одного из членов ведущей триады богов, наряду с Шивой и Вишну... Иконографически он изображается между двумя этими божествами как некое надмирное изначальное всесозидательное начало. Тем не менее в культовой практике ему отводится очень мало места» [398].
В тоже время нельзя сбрасывать со счетов и то, что арийское влияние могло иметь двоякий характер. С одной стороны, арии своим вторжением наглядно продемонстрировали неэффективность существующих политических и экономических институтов, навеяли дополнительную смуту в умы местной религиозной элиты, уже искавшей новые религиозно-этнические и мировоззренческие ценности, на основе которых можно было бы преодолеть наметившийся собственный внутренний социально-экономический кризис. Арийский комплекс религиозных верований уже своей необычностью и нестандартностью, особым архаическим динамизмом, присущим обществам с явно выраженной кочевой доминантой в образе жизни, послужил хорошим понятийным материалом для построения на основе синкретизма с местными религиозными представлениями качественно иной духовной картины мира.
И в этом смысле Авеста с ее откровенно солярными животными и земледельческими мифологическими гимнами действительно не может служить классической формой монотеистической религии-откровения, реализующей главную идею прамонотеизма — факт своеобразной имплантации божественного начала в культуру как Востока, так и Запада. Реально, подобно иудаизму, Зороастризм можно в лучшем случае рассматривать лишь как переходную форму эволюции от генотезма и политеизма к монотеизму.
Более того, дуализм доброго и злого начал, который ряд авторов считают показателем самобытности и, так сказать, модерности Авесты, на наш взгляд, наоборт, свидетельствует скорее о противоположной тенденции — архаизации потенциально мировой религии на мифологический лад. Так, по Гегелю, в конечном итоге непреодолимый этический дуализм Авесты одним из своих важных измерений имеет дуализм мифологичной бинарности, духовного и природного как чувственно-эмпирического, при которой вышеуказанные этические категории еще описываются через природные характеристики света и тьмы, солярные и лунные мифы, что подрывает основу подлинного религиозного монотеизма как универсального первопринципа бытия, в основе которого есть Дух 1. (Вот почему «добро здесь еще абстрактно, односторонне; тем самым оно выступает в качестве абсолютной противоположности по отношению к другому, и это другое есть зло» 2.)
Не случайно и то, что новозаветное христианство, пытаясь преодолеть подобную религиозную архаику, вело непримиримую борьбу с различными манихейскими христианскими сектами проповедующими дуалистичность добра и зла (которая все же до конца не была преодолена не только в Ветхом, но и в Новом Завете). «Трудно представить зороастризм, иудаизм, христианство или ислам без вечных соперников — Бога и «антибога». Между тем в Палестину «антибог» явно пришел из Ирана в аземенидские времена: в Библии Сатана появляется только в поздней книге Иова (пресловутый эдемский змий — всего лишь коварное животное). При этом, дабы не умалить всемогущество Яхве, раввины приписали Сатане двусмысленную роль провокатора и палача на службе у Бога. В этой роли Дьявол был унаследован мировыми религиями» [399].
Гегель В. Философия религии в двух томах. — М., 1977.
Там же. — С. 11.
-Т. 2.
- С.
13-18.
Поэтому, по нашему мнению, пытаясь преодолеть эту мифологическую парадоксальную амбивалентность, при которой зло ничем не хуже добра не потому, что все относительно, а потому, что оно существует на равных с добром и не менее могущественно, чем добродетель (и потому, кстати, требует ритуального почитания), иудаизм в своей трактовке дуализма доброго и злого начал как производного от божественного всемогущества более последовательно монотеистичен по сравнению с повлиявшим на него зороастризмом.
Что же до приведенных выше откровенно этических характеристик данной религии в категориях добра и справедливости, то, на наш взгляд, они явно преувеличены и обусловлены более поздними романтическими трактовками зороастризма, включая ницшеанскую, в которой диалектика света и тьмы уже трактуется в откровенно модернизаторской интерпретации борения двух начал в душе бунтующего человека эпохи «бури и натиска», что не соответствует реальному содержанию персидской религии (подобную модернизацию Ветхого Завета в духе религии страдания и откровения, в которой образ бога отца все больше походит на идеал Государя Макиавелли, что, собственно и послужило причиной большей привлекательности для протестантизма именно Ветхого Завета. Причем специфическую, собственно новоевропейскую модернизационную интерпретацию иудаизма, произошедшую в реформационном сознании, М. Вебер позже неправомерно отождествил с содержанием собственно ветхозаветной религиозной доктрины.
Исходя из вышеизложенного, можно сделать следующий концептуальный вывод: попытка обратиться к мифологическим первоистокам всемирной истории, в частности, к концепции прамонотеизма как некоего «изначального», творящего историю провиденциализма является полностью несостоятельной.
В то же время критика подобного подхода является предельно актуальной именно потому, что понимание движущего духовного первоначала всемирной истории самым непосредственным образом связано с современными интерпретациями ее движущих сил. Более того, как свидетельствует анализ, сами эти прамонотеистические мифы сформированы, вернее даже сознательно сконструированы уже в эпоху нового и новейшего времени и часто преследуют цели, несовместимые с официально декларируемой «легендой» о своей духовно облагораживающей человеческое бытие функции, поскольку в действительности так или иначе этнически-религиозная исключительность всегда имеет выразительный расово-биологический подтекст (личные качества человека оказываются жестко детерминированными, по сути, не зависящими от его личных усилий, и определяются только фактором этнической принадлежности).
В целом попытка выведения настоящего и возможного будущего из архаического прошлого, в данном случае, иудейского провиденциализма, пу
тем откровенной модернизации мировоззренческих матриц религий переходного от зооморфизма и генотеизма к последовательному политеизму типа не только грубо искажает исторические реалии, но и усложняет понимание механизмов зарождения исторически первых, пространственно очерченных цивилизационных комплексов, появление которых ознаменовало переход человечества от первобытности к стадии раннеклассового общества; тем более, что при подобном подходе остается принципиально невыясненным суть цивилизационно-стадиального перехода к так называемому первому «осевому времени», неразрывно связанному с общеформационным переходом к сословно-классовым обществам и искажаются духовные особенности миропонимания в регионах Востока и Запада.
В связи с проведенным анализом, особый интерес представляет гегелевская трактовка так называемой естественной или непосредственной религии, которая по сути и является тем, что сегодня называют мифом. Не называя термина «прамонотеизм» великий немецкий мыслитель дает поразительно точную и емкую характеристику сути подобного подхода: «утверждают, что человек имел истинную, исконную, религию, пока пребывал в состоянии невинности, до того, как в его интеллекте образовалось то разъединение, которое называют отпадением. Это априорно обосновывается представлением, согласно которому бог как абсолютное добро создал дух людей по образцу и подобию своему, и этот дух находился якобы в абсолютной связи с ним. Дух жил также в единстве с природой... и тем самым полностью обладал искусством и наукой в целом» *.
Однако, отмечает В. Гегель, в действительности исторически первая форма теоретической рефлексии является наиболее примитивной и отнюдь не дает возможности прояснить подлинные движущие силы развития всемирной истории. «Представлять себе, что человек в упомянутом состоянии обладал высшим знанием природы и бога, нелепо, к тому же это и исторически совершенно не обосновано.... Когда идея, т. е. то, что есть в себе и для себя, излагается в мифологической форме в виде событий, то неизбежна непоследовательность, поэтому и названное изложение не может быть свободно от непоследовательности. Идея в ее жизненности может быть постигнута и изложена лишь мыслью» [400][401].
По сути опровергая идею мифологического априоризма, как проанализированного выше прамонотеизма в его трех основных версиях, В. Гегель дает ключ к пониманию подлинного творческого начала в человеке как органически присущей его природе творческой способности, которая вовсе не задается извне какими-либо мифологическими факторами и осмысливается человеком в процессе развития самой истории, которая, как справедливо отмечал В. Гегель, есть ни что иное, как все более полное осмысление человеком и человечеством в процессе своего существования творческой сущности своего бытия: «единство человека с природой — излюбленная звучная фраза; при правильном понимании она должна означать единство человека с его
природой. Однако истинная его природа есть свобода, свободная духовность, мыслящее знание в-себе-и-для-себя всеобщего, и в этом определении это единство уже не есть природное непосредственное единство» [402].
Подытоживая сказанное, можно сделать принципиальный вывод о несостоятельности всех трех версий прамонотеистических истоков человеческой истории, сформировавшихся якобы в процессе высшего развития мифологических систем и их трансформации в мировые религии западоцентристского типа. Показано, что так или иначе все вышеуказанные подходы связаны с искажением реального культурно-религиозного смысла и исторических реалий эпохи зарождения раннеклассовых обществ, что не дает определить их подлинную цивилизационную природу.