Теория стилистического единства цивилизаций К. Н. Леонтьева
К. Н. Леонтьев (1831-1891) — выдающийся русский философ, писатель и публицист, является одним из самых противоречивых мыслителей последней трети XIX в. Врач по образованию, под конец своей жизни принявший постриг, неославянофил, сомневающийся в великом предназначении России, богослов, в котором, как подметил в свое время П.
Флоров-ский, скрывался язычник, — таков далеко не полный перечень контрастов, которыми отмечен жизненный путь и творческая деятельность К. Леонтьева.
Теория цивилизаций и философия истории представляют собой особую часть его многообразного по тематике наследия и подчинены — что вполне традиционно для отечественной цивилиографии — вопросу о цивилизационной специфике России. Этой проблеме посвящен наиболее значительный труд Леонтьева как историка — «Византизм и славянство» (1875), а также многочисленные статьи.
Особенности цивилизационного подхода Леонтьева нельзя понять вне общего контекста его философской системы — настолько сложной и не вписывающейся в рамки существовавших в ту эпоху концепций, что исследователи, как правило, затрудняются дать ей четкое определение. В. В. Зеньковский писал, что «мировоззрение Леонтьева представляет собой очень своебразное сочетание эстетизма, натурализма и религиозной метафизики»[835][836] Н. Бердяев считал, что «натуралистические, эстетические и религиозные мотивы» действуют в трудах русского мыслителя «свободно и самостоятельной В современных работах, посвященных Леонтьеву, указывается также на влияние европейского мистического романтизма, соединенного с социологическим натурализмом и историческим формализмом[837]
Определение философского метода Леонтьева, безусловно, нуждается в уточнениях, однако и на основании уже существующих оценок можно судить о его весьма специфическом отношении к философским традициям XIX в. Совмещая различные, чаще всего противоположные, взаимоотрицающие концепции, трансформируя их, он, в конечном итоге, возвышался над ними, создавая совершенно особую картину мира.
Большое значение для понимания цивилизационной теории Леонтьева имеют и его ценностные ориентации, опять-таки построенные на контрастах, соединяющие «эстетический аморализм» с религиозной системой ценностей. Характеризуя эту двойственность, Розанов говорил о «ревущей встрече эллинского эстетизма с монашескими словами о строгом загробном идеале»[838]. Известный богослов Г В. Флоровский, развивая мысль Розанова, утверждал, что Леонтьев отнюдь не являлся подлинным выразителем православного учения, и подвергал сомнению его религиоз
ность в целом: «У Леонтьева была религиозная тема жизни, но вовсе нс было религиозного мировоззрения». Близкое ницшеанскому упоение «разгулом первородных страстей и стихий», «двусмысленной, языческой и нечистой» красотой земного непреображенного мира, с точки зрения Флоровского, сочеталось даже не собственно с верой, а лишь с поисками личного спасения[839].
Разумеется, все это наложило весьма своеобразный отпечаток и на теорию цивилизаций, разработанную Леонтьевым, и на его концепцию всемирно-исторического процесса.
В этой области Леонтьева принято считать прямым последователем Данилевского. Действительно, Леонтьев сам признавал автора «России и Европы» своим учителем и считал важнейшим открытием его теорию культурно-исторических типов. Вместе с Н. Страховым он защищал концепции своего предшественника от резкой критики В. Соловьева и написал по этому поводу статью «Владимир Соловьев против Данилевского» (1888). Анализируя «Россию и Европу», Леонтьев сделал лишь несколько поправок и замечаний (в частности, упрекал Данилевского за то, что тот «не заметил» Византии и не включил ее в список цивилизаций) — в основном незначительных, не затрагивающих теорию Данилевского как таковую.
Тем не менее далеко не все идеи Данилевского были усвоены и развиты Леонтьевым. Особое внимание он обращал на концепцию циклического развития цивилизации, а также на мультилинейную схему всемирноисторического процесса. Другие положения, выдвинутые в «России и Европе», не вызывали возражений, но и не пробуждали особого интереса.
И это весьма симптоматично, ибо Леонтьев использовал идеи Данилевского, так сказать, выборочно и лишь в той мере, в какой они вписывались в его собственную теорию культурных стилей и философию истории.Пожалуй, еще больше теоретических расхождений можно найти между Леонтьевым и славянофилами, хотя в их оценках России и Европы есть много общего. В историографии «уклонения» Леонтьева (а также и Данилевского) от доктрины, созданной в свое время Хомяковым, И. Киреевским и братьями Аксаковыми, нередко рассматривались как яркое проявление кризиса славянофильства[840], или — точнее говоря — неославянофильства.
«Кризисность», действительно пронизывающая все творчество Леонтьева, была связана не с «разложением» идеи русской самобытности (которая активно развивается и в XX в.), а с причинами более общего характера — в первую очередь с переломными процессами, проявившимися
в конце столетия в духовной жизни и России, и Западной Европы. Кроме того, многие традиционные для славянофильства и неославянофильства вопросы (о цивилизационном своеобразии России, о роли, которую ей предстоит сыграть в истории, о выборе между западным и незападным путями развития) решались на иной теоретической основе, и это в ряде случаев приводило Леонтьева к «неславянофильским» по духу выводам.
Новаторство Леонтьева, присущая ему дистанцированность от традиций цивилиографии XIX в. проявилась в первую очередь в историко-философской концепции. В основе ее лежит закон «триединого процесса» развития, в некоторых моментах перекликающийся с концепциями Гобино и Спенсера. Первый его этап — «первоначальная простота», второй — «цветущая сложность», т. е. индивидуализация, обособление от окружающего мира в целом и от всех сходных, родственных явлений, а также усложнение внутренних составных элементов, сочетающееся с «укреплением единства»[841] И наконец, последний — «вторичное смесительное упрощение», т. е. разложение, утрата структуры, слияние, переход «в нечто общее, не собой уже и не для себя существующее»[842] Леонтьев придавал этому закону универсальный характер, распространяя его на все, существующее в пространстве и во времени.
«Может быть, он (триединый процесс. — В. X.) свойствен и небесным телам, и истории развития их минеральной коры, и характерам человеческим; он ясен в ходе развития искусств, школ живописи, музыкальных и архитектурных стилей, в философских системах, в истории религии и, наконец, в жизни племен, государственных организмов и целых культурных миров»[843] Более того, и само человечество для Леонтьева есть явление живое, органическое, а потому «оно должно же когда-нибудь погибнуть и окончить свое земное существование»[844].В интерпретации Леонтьева органическая теория циклического развития цивилизаций и человечества приобретает особый оттенок, ибо речь идет не о единстве мира (как это было, например, у Шеллинга), а о прямом тождестве совершенно разнородных явлений. Указывая на единообразие в ходе болезни и в жизненном цикле культур, он не упоминает о специфике истории, о ее собственных законах, объясняющих историю из нее же самой. И это отличало Леонтьева не только от славянофилов, у которых органическая теория воплощалась в первую очередь в концепции «соборности» и естественного, гармонического процесса исторического развития России, но и от Данилевского, всегда старавшегося провести грань между «естественными» и историческими процессами — сколь бы они ни были сходны, и даже от Спенсера, который при всем своем пристрастии к биологической теории признавал, что у истории есть свои, только ей присущие законы.
Сложность заключается в том, что, несмотря на столь последовательно натуралистическое объяснение исторического развития, Леонтьев нс отрицал метафизического плана истории. Однако, заявляя о существовании некой высшей «сверхчеловеческой логики», таинственной «божественной теологии», которая проявляет себя наиболее ярко в синхронности важнейших исторических событий, он не раскрывал идеала, к которому движется человечество, не говорил о его религиозно-нравственном совершенствовании в процессе исторической жизни.
Концепция Леонтьева эсхатологична в том смысле, что он с трагической остротой предчувствовал близкий конец истории.
«Где новые, сильные духом, неизвестные племена? Все человечество старо»[845] Но это отнюдь не христианский эсхатологизм, для которого конец истории — разрешение противоречий, преодоление разрыва между сущим и должным, преддверие нового преображенного мира. Флоровский имел веские основания утверждать, что «в истории Леонтьев не видел религиозного смысла», оставаясь в первую очередь биологом и эстетом[846]. Отсутствие истинно христианского отношения к земной жизни человечества выдающийся богослов усматривал и в пессимистическом настрое его философской системы, который фактически исключал возможность проявлений в истории благой Божественной воли. Действительно, для Леонтьева история и бытие в целом — это непреходящее страдание: «Все болит у древа жизни людской. Болит начальное прозябание листа. Болят первые всходы; болит рост стебля и ствола, развитие листьев и распускание пышных цветов — (аристократии и искусства) — сопровождаются стонами и слезами»[847] Это и другие высказывания Леонтьева такого же рода созвучны шопенгауэровской философии «вселенского пессимизма». Однако, в отличие от своего немецкого предшественника, русский философ (кстати, нередко на него ссылавшийся) не считал, что моральное самосовершенствование и преодоление воли к жизни — единственные способы сопротивления мировому злу. Вместе с тем не следует, вероятно, преувеличивать и «аморальный эстетизм» Леонтьева, которого, следуя Н. Бердяеву, часто называют «русским Ницше»[848]. Там, где речь шла о внутреннем мире человека, о пути личного спасения, он ориентировался на христианские добродетели или даже на строгий идеал монашеской аскезы[849]. «Размывание» традиционной системы ценностей яснее всего проявилось в историкокультурной концепции Леонтьева, в его отношении к прогрессу, к понятиям «всеобщая польза», «всеобщее равенство» и т. д.В данном случае Леонтьев этическому критерию предпочитал эстетический и «биологический». Все признаки, указывающие на то, что челове-
__________ Глава 4.
Становление теории локальных цивилизации... 353 чество или отдельная цивилизация переживают эпоху «цветущей слож ности», оцениваются положительно: это прекрасно, а кроме того, является признаком «здоровья». И наоборот, любые признаки «вторичного смесительного упрощения», предвещающие «болезнь» и смерть, рассматриваются как негативные.Говоря о развитии как о процессе усложнения структуры, усиления ее внутреннего разнообразия и вместе с тем упрочения формы, «не дающей материи разбегаться», Леонтьев опирался на выводы естественных наук, а кроме того, ссылался на историко-философские концепции Гизо и Данилевского. Сходные идеи о дифференциации социальных организмов развивал и Г Спенсер, однако Леонтьев в одной из своих статей заявлял, что не читал работ знаменитого английского позитивиста в те годы, когда созревала его собственная теория «триединого процесса»[850]
В любом случае очевидно, что Леонтьев, в отличие и от своих предшественников (Гизо и Данилевского), и от Спенсера, возвел в абсолют принцип разнообразия, распространив его на все без исключения области жизни. Идея плюрализма культур привлекала его прежде всего тем, что акцентировала внимание на несхожести, разнородности цивилизаций. Флоровский писал о религиозном страхе, который пронизывал творчество Леонтьева, но, пожалуй, не меньший страх вызывал у русского философа и призрак однообразного, одинакового человечества. Именно поэтому он выступал непримиримым противником европеизации мира и высказывал сомнения по поводу судьбы России, занимающей центральное положение между «свирепо-государственным исполином Китая и глубоко мистическим чудищем Индии, с одной стороны, а с другой — около все разрастающейся гидры коммунистического мятежа на Западе»[851] Леонтьев опасался, что его страна, как бы завершая то, что было начато «гниющим» Западом, окончательно смешает «всех и вся», закончив тем самым историю и погубив человечество[852] К таким же результатам может привести и всемирное распространение христианства. Незадолго до своей смерти, в письме к Розанову он заявлял, что «более или менее удачная повсеместная проповедь христианства должна неизбежно и значительно уменьшить» разнообразие культур, хотя и не отрицал важности этого процесса[853]
Отношение Леонтьева к мультилинейной концепции исторического развития было существенно иным по сравнению со всеми его предшественниками, начиная с Дж. Вико. На первый план поставлена не самобытность сама по себе, не «дух народа», проявляющийся в своеобразии духовной и материальной жизни цивилизации, а культурная неоднородность человечества, которая оценивается как индикатор его жизненной силы.
С абсолютизацией принципа разнообразия связана во многом и вызывающе нетрадиционная трактовка понятия «прогресс». Леонтьев отвер • гал общепринятые представления о восходящем движении человечества, результатом которого должно стать создание наиболее совершенного общества. Технические достижения, всеобщее равенство, приводящее к устранению сословий, повсеместное распространение грамотности и т. д. — все это рассматривается философом как грозный признак деградации. «Идея всечеловеческого блага, религия всеобщей пользы — самая холодная, прозаическая и вдобавок самая невероятная, неосновательная из всех религий», «однообразно настроенное и блаженное человечество — это призрак и вовсе даже не красивый и не привлекательный»[854] Эти положения, сформулированные еще в работе «Византизм и славянство», развивались Леонтьевым и в последующие годы, нередко приводя его к выводам, звучащим вполне в духе Гобино и Ницше. Восставая против «мещанского», «скучного» идеала прогресса, он утверждал, что сословное неравенство является необходимым условием процветания общества, как и наибольшая неравномерность в распространении знаний; высказывал сомнения по поводу превосходства демократии над монархией, благополучия над бедностью: «Никакой нет статистики для определения, что в республике жить лучше частным лицам, чем в монархии; в ограниченной монархии лучше, чем в неограниченной; в эгалитарном государстве лучше, чем в сословном, в богатом лучше, чем в бедном»[855]. И наконец (уже совсем созвучно идеям «Философии Греции в трагическую эпоху»), заявлял, что «гармония не есть мирный унисон, а плодотворная, чреватая творчеством, по временам и жестокая борьба»[856].
Политические взгляды Леонтьева в историографии обычно характеризуют как ультраконсервативные[857] Вполне справедлива точка зрения С. И. Бажова, который полагает, что «русский Ницше» полностью порвал с характерными для славянофилов и Данилевского попытками.-совместить ценности консерватизма и либерализма, идеалы патриархально-феодального и буржуазно-капиталистического обществ[858]. Однако следует заметить, что в основе этого консерватизма лежал прежде всего эстетико-биологический критерий.
Уже говорилось о том, что творчество Леонтьева пронизывает предчувствие близкого конца истории. Подтверждением тому является, с его точки зрения, прежде всего отсутствие «новых, сильных духом» племен: нецивилизованные народы (например, африканские) пока бесплодны и не
__________ Глава 4. Становление теории локальных, цшшлиищи iι... 3f>Γ>проявляют способности развернуть свою культурно-историческую /юм тельность; США лишены какой бы то ни было оригинальности. ч(ч> их культура — всего лишь ответвление европейской. Судьба России пред ставляется трагически неясной: «Мы прожили много, сотворили духом мало и стоим у какого-то страшного предела»[859] Правда, Леонтьев был од, ним из первых, кто заметил признаки «пробуждения» древнейших цивилизаций Азии — Индии и Китая, решившихся противостоять натиску Запада (имеются в виду опиумные войны и антиколониальное движение), однако нельзя сказать, что он связывал с нехристианским Востоком свои надежды на обновление. Наиболее резкие оценки даются европейской цивилизации, которая, по мнению Леонтьева, переживает этап «вторичного смесительного упрощения», предельно ярко воплощая в себе «разрушительный ход современной истории»[860] Последствия могут быть особенно страшны, потому что, в отличие от древних цивилизаций, Запад «ассимилируется» вполне сознательно, подводя под этот процесс мощную теоретическую базу. Начинается он, согласно Леонтьеву, еще в эпоху Просвещения, с ее лозунгом «свобода, равенство и братство», но особенно бурно разворачивается в XIX столетии. Коммунистические, т. е. уравнительные учения Кабэ и Прудона, распространение плоского реализма в литературе и приземленного материализма в философии, «однообразие лиц, учреждений, мод, городов»[861], архитектурных построек и культурных идеалов, «смешение сословий, наций, религий, даже полов», попытки нивелировать человеческую индивидуальность, насаждая скучный идеал «среднего буржуа», — таковы проявления «ассимиляционной революции», которая может захлестнуть весь мир. Столь же опасным Леонтьев считал успехи научно-технического прогресса, стремление современных западных людей играть «со страшными и таинственными силами природы»[862], ибо это может разрушить разнообразие органического мира, уничтожить поэзию, привести к социальным и даже «физическим» катастрофам.
Говоря о «вторичном смесительном упрощении» в Европе, он, по сути дела, указывал на некоторые характерные черты оформляющейся индустриальной цивилизации, которая разрушала традиционные формы жизни (в том числе и изолированность «локальных» культур), выдвигала новые идеалы личности, общества и новые принципы отношений человека с окружающей средой. Однако все эти важнейшие процессы рассматривались как исключительно европейские, присущие только Западу, завершающему свой цикл развития.
Выступив против глобальной ассимиляции и «машинизации» мира, русский философ в известной степени продолжил традиции романтиков,
хотя и не ссылался на их труды. Среди современных мыслителей особое внимание Леонтьева привлекал А. Герцен, с его критикой «мещанской» Европы, и позитивист «второй волны» Дж. Милль, тоже весьма скептически оценивавший перспективы западного общества, в котором «душа убывает».
В целом схема всемирно-исторического процесса получилась у Леонтьева гораздо менее четкой и оформленной, чем у Данилевского. Из «России и Европы» была взята только идея о постепенном усложнении цивилизационной деятельности в процессе исторической жизни человечества. Леонтьев считал, что персидская культура «была шире и сложнее халдейской, лидийской и египетской, на развалинах коих она воздвиглась; греко-македонская на короткое время еще шире; римская покрыла собою и претворила в себе предыдущее». Наконец, Европа «несравненно пространнее, глубже, сложнее» всех своих предшественниц[863] Стадиальность в социально-экономической жизни не вызывала у него интереса. Вообще Леонтьев явно не ставил перед собой задачу совместить в своей историографии принципы однолинейности и мультилинейности. История предстает у него прежде всего как органический процесс, который движется от простого к сложному, в лучший период своего развития порождает многообразие культур, а потом — рано или поздно — вступает в стадию упадка.
Эстетико-биологический подход, ярко проявившийся в философии истории Леонтьева, повлиял и на его теорию «локальных» цивилизаций. Как и Данилевский, Леонтьев считал культурно-исторические типы главными действующими лицами истории и видел важнейшую задачу их существования в развитии индивидуальности, гарантом сохранения которой является государственность. Он определял государство как своего рода форму, обеспечивающую «деспотизм внутренней идеи, не дающей материи разбегаться»[864] Из этого следовал вывод, совершенно не характерный для либерала Данилевского, который восхищался демократичностью политической системы Запада и рассматривал эпоху зависимости общества от государства как неизбежный, но преходящий этап в жизни цивилизации. Леонтьев же создал теорию, абсолютизирующую сильную единоличную власть, ибо, с его точки зрения, сила государственности и развитие культуры — вещи взаимосвязанные. Именно в «сложные цветущие эпохи государственность достигает своей наивысшей точки, и тогда на историческую сцену являются великие замечательные диктаторы, императоры, короли»[865] И наоборот, любые эгалитарно-либеральные процессы указывают на «порчу» государственной формы и на начало разложения культурно-исторического типа.
Леонтьев определил срок жизни государственных образований — 2000-2200 лет, но подчеркивал, что культуры могут надолго пережить
распавшиеся государственные формы, как это произошло с....
ской и византийской культурами. Даже Китай, просуществовавшим мио го тысячелетий, по его мнению, не раз менял свою государственность, хотя и не столь решительно, как это происходило на Западе.
Можно выделить и другие, не менее важные расхождения с теорией Данилевского.
Прежде всего, Леонтьев не пытался объяснить самобытность той или иной цивилизации, исходя из этнопсихологии или каких-либо конкретноисторических причин. Религия, при всей ее значимости, также не являлась для него фактором, определяющим специфику культурно-исторического типа, но лишь одним из элементов этой сложной структуры. Таким образом, получалось, что индивидуальность — качество имманентно присущее культурам, хотя и не всегда реализуемое достаточно полно. В пятом письме к В. Соловьеву Леонтьев признавал, что существует некая движущая сила, которая заставляет народ «поступать именно так, а не иначе», т. е. индивидуализироваться. Однако тут же считал нужным оговориться: «Но что такое она сама, эта движущая сила, — не знаю»[866], и сравнивал «обособляющие» признаки наций и племен с теми прирожденными физиологическими особенностями, которые сама природа закладывает в человека. Попытки определить научно неизмеримые истоки самобытности Леонтьев расценивал как бесплодное философствование. «Результат», т. е. различные проявления своеобразия цивилизации, интересовал его гораздо больше, чем «причина».
Кроме того, рассматривая циклическую схему развития цивилизаций, он, в отличие от Данилевского, не стремился насытить ее историческим содержанием и отказался от названий «этнографический период», «период создания государственности», с помощью которых его предшественник хотел провести грань между фазами культурно-исторических типов и жизненным циклом растений или животных.
Леонтьева не интересовал вопрос о причинах перехода от одной стадии к другой, он воспринимал это как «естественный» процесс, которому подвластно все существующее. Гораздо важнее для него были манифестации того или иного этапа жизненного цикла, воплощающиеся в стилистическом единстве культуры. Предвосхищая Тойнби, который находил проявление своих универсальных законов (вызова-и-ответа, ухода-и-воз- вращения) в различных цивилизациях на протяжении всей истории человечества, Леонтьев соединял самые разнообразные явления, разделенные друг с другом и пространственными, и временными границами.
Так, к периоду первоначальной простоты он относил «циклопические постройки, конусообразные могилы этрусков, избы русских крестьян, дорический ордер и т. д., эпические песни первобытных племен, первоначальную иконопись, лубочные картинки»[867], народные пословицы, древнейшие философские системы (Фалес).
Период «цветущей сложности», с его точки зрения, дал в архитектуре Парфенон и храм Дианы Эфесской, соборы Св. Петра и Св. Павла, «рим • ские великие здания»; в литературе — Софокла, Шекспира, Данте, Байрона; в живописи — Рафаэля, Микеланджело; в философии — Сократа и Платона, Шеллинга и Гегеля.
Такая интерпретация циклической схемы близка не столько Данилевскому, сколько А. Григорьеву, с его теорией эпох как «организмов во времени» и народов — «организмов в пространстве» и тем особым, романтическим в основе, подходом к истории, который Г Флоровский назвал «эстетической религией космоса», почитанием «творящей природы»[868]
Тот же принцип стилистического единства определяет и отношение Леонтьева к локальной цивилизации, которую он понимал как «систему отвлеченных идей (религиозных, государственных, лично-нравственных, философских и художественных)»[869]. К этому перечню иногда добавлялись и другие элементы: экономика, моды, обычаи, вкусы, утварь и т. д., но все- таки главным образом внимание Леонтьева привлекала сфера духовной жизни и ценностных ориентаций, вырабатываемых тем или иным культурно-историческим типом. В этом смысле весьма характерно, что он говорит не собственно о государстве, а об «идее» государственности, не о праве, а об «идее» права.
Теория Данилевского открывала возможности для изучения локальной цивилизации как сложной многокомпонентной системы, существующей в пространстве и во времени. Теория Леонтьева позволяла (пользуясь современной терминологией) найти своеобразный неповторимый стиль, придающий ей внутреннее единство и индивидуальность, и в этом плане предшествовала поискам «души» культуры Шпенглером.
Именно наличие индивидуальной стилистики являлось для Леонтьева главным критерием выделения культурно-исторических типов. «Под словом культура я понимаю вовсе не какую попало цивилизацию, грамотность, индустриальную зрелость и т. п., а лишь цивилизацию свою по источнику, мировую по преемственности и влиянию»[870]
На этом основании русский философ, отделяя империю Александра Македонского от собственно греческой цивилизации, отказывал ей в праве называться культурно-историческим типом. По его мнению, это образование особого типа, создавшее лишь государственность, но не развившее своей «идеи». По той же причине Леонтьев скептически относился к теории «всеславянского союза», ибо не видел в славянских народах общих, объединяющих их «своеобразных идей, стоящих выше племенного чувства, порожденных им, но после вознесшихся над племенем, для вящего всенародного, ясного руководства и себе, и чужим (человечеству)»[871].
А потому полагал, что нет смысла говорить о славянском культурно исто рическом типе.
И напротив, Китай, Греция, Рим, Византиия, Западная Европа и др у гие цивилизации (их перечень в основном совпадает со списком Данилевского) обладают ярко выраженной индивидуальностью. Так, «Византизм» представляет собой «органически связную историческую картину» или систему. Ее отличительные признаки: монархическая идея, православная форма христианства, склонность к разочарованию в земном счастье и возможности всеобщего благоденствия, менее развитое, чем на Западе, представление о ценности человеческой личности. Для Европы характерны другие черты. Леонтьев считал, что ни в какой другой цивилизации не было «такой пламенной, одушевленной религиозности у царей и народов», «такого нежного, кружевного, величественного и восторженного» стиля храмов, «такого высокого, преувеличенного даже понятия о достоинстве личности человеческой, о личной чести», «такого уважения и такой любезности к женщине». И все это сочеталось с демагогией, атеизмом, достигшим небывалого размаха, и столь же необычайным развитием науки и техники[872] Однако, несмотря на такую противоречивость, западная цивилизация обладает внутренней цельностью, благодаря которой все европейские государства образуют некое единство.
Как уже говорилось, отношение Леонтьева к России было весьма сложным. Разумеется, он включал свою страну в список культурно-исторических типов, но при этом полагал, что ее возможности еще не реализованы, индивидуальность осталась недооформленной. «Сильны, могучи у нас только три вещи: византийское православие, родовое и безграничное самодержавие наше и, может быть, наш сельский поземельный мир»[873], т. е. община. С его точки зрения, Россия сможет полностью осуществить свое назначение в истории только в том случае, если откажется от пути Запада и будет опираться на указанные три принципа, продолжая византийские традиции.
К сожалению, анализ стилистического единства цивилизаций дается у Леонтьева весьма бегло и ограничивается только Византией, Россией и Европой (отбор материала, весьма характерный для русской историографии XIX в.). Между тем его попытки определить стилистическое своеобразие культурно-исторических типов и различных стадий их жизненного цикла, интерес к системе ценностей — все это фактически открывало совершенно новый этап в развитии не только отечественной, но и мировой цивилиографии.
Леонтьев, творивший на пороге XX столетия, предвосхитил некоторые аспекты теорий О. Шпенглера и А. Тойнби. По мнению П. Сорокина, например, все основные положения, выдвинутые в «Закате Европы», — это лишь повторение идей Леонтьева и Данилевского[874] Однако в русской
историографии того времени он стоял особняком и, несмотря на возросший интерес к его творчеству в XX в. (Н. Бердяев, евразийцы), не оставил после себя последователей. Очевидно, во многом это было связано с тем, что Леонтьев слишком резко порывал с устоявшимися, закрепившимися в общественном сознании представлениями об истории. Безусловно, сыграла свою роль и противоречивость, даже двойственность его ценностных ориентаций, тут же подмеченная современниками. И весьма характерно, что не «русский Ницше» Леонтьев, а его оппонент В. Соловьев, избравший более традиционный путь — возвращения к теологии истории, оказал намного более сильное воздействие на русскую цивилиографию XX века.
Вторая половина XIX в. — бурный и противоречивый период в истории теории цивилизаций. Он характеризуется большим разнообразием как в подходах к линейно-стадиальным, так и к локальным моделям цивилизаций. Это определялось двумя обстоятельствами. Первое — громадные успехи западных держав, создавших эффективно развивающуюся рыночную экономику, постепенно демократизирующиеся политические системы, которые в основном пережили драматический, революционный этап своего развития, и опутавших весь мир связями экономической и политической, колониальной зависимости. Второе — нарастание внутренних противоречий между мировыми державами, подъем национализма, рост сопротивления колониальной зависимости.
Никогда до этого противоречия между интеграционными и дифференцирующими тенденциями мирового развития не были столь острыми. Никогда оптимизм не сочетался в общественном сознании со столь глубоким пессимизмом. Это положение, раз появившись, сохранится на протяжении последующего века. Поэтому в это время создаются концепции,'кото- рые будут образцовыми на протяжении всей первой половины XX в. — социология линейного развития цивилизации Г Спенсера и бинарная схема Г Т. Бокля, с одной стороны, и культурологические теории локальных цивилизаций Г Рюккерта и Н. Я. Данилевского — с другой. Это время расцвета позитивизма, дарвиновской теории эволюции, перерастающей в социал-дарвинизм, но одновременно — и период сохраняющегося влияния романтизма, выступающего в националистических и даже империалистических формах у Рюккерта, Лампрехта, Данилевского, Леонтьева и др. Высочайшие темпы экономического развития стимулируют экономический детерминизм, анализ роли удовлетворения человеческих потребностей в истории, но одновременно кризис ценностей в процессе модернизации привлекает все больше внимания к порождению и функционированию потребностей. Нарушается старое европейское «разделение труда» — экономика интересует не только англичан и французов, а культура — немцев; напротив, К. Маркс и Ф. Энгельс создают исторический материализм, в котором цивилизация — всего лишь идеологический и технологический
инструмент эксплуатации трудящихся во имя удовлетворения потрет к> стей элиты, а Э. Дюркгейм всерьез занимается процессом порождения и функционирования ценностей в обществе.
Вместе с тем процесс не является совершенно симметричным. Линейно-стадиальные схемы начинают все более зримо размываться. Растет интерес к идее множественности цивилизаций и дискретности всемирноисторического процесса. Четкая линейная схема сохраняется только у английских ученых — Спенсера и Бокля, главным образом из-за того, что английская наука существенно отстала, «пропустив» решающие события в развитии теории локальных цивилизаций в первой половине XIX в. Но и они вводят элементы циклических представлений, двухлинейность. Во Франции и Германии представления о множественности путей истории различных народов утверждаются как бы исподволь, не вызывая существенной критики, ибо в этих двух странах подобные идеи имеют длительную предысторию. Характерно, что во Франции концепцию локальных цивилизаций в завершенном виде походя провозглашает А. Гобино, преследовавший своей книгой совершенно другую цель. В Германии работа Г Рюккерта проходит совершенно незаметной, настолько прочную традицию исследования всемирно-исторических народов создал совместный авторитет Гердера и Гегеля. В эпоху эпигонов Рюккерт сам был принят за эпигона и до сих пор не опознан как оригинальный ученый. Характерно, что в современных немецких энциклопедиях он проходит только как брат востоковеда Ф. Рюккерта.
Наряду с этим в линейных концепциях формируются некоторые особенности, важные в теоретическом плане для совмещения их с теориями локальных цивилизаций. Отметим труды Г. Спенсера, в которых в значительной степени размываются телеологизм и детерминизм, присущие его предшественникам, и исследования этнологов, способствовавшие формированию исторического релятивизма, без которого теория локальных цивилизаций невозможна и который уже в начале XX в. заявит о себе в работах Ф. Боаса («Ум первобытного человека», 1911). Гегельянец И. Г Дройзен формирует представление о независимом развитии ценностей в различных культурах. Начинающий неокантианец В. Дильтей, все еще стремящийся сохранить позитивистскую линейность концепции, разрабатывает проблемы исторической герменевтики, которые лягут в основу метода сравнительного изучения цивилизаций, а также проблемы феноменологии, которые помогут понять, как сочетаются образы истории, рассматриваемые как естественные и реальные, культурами исследователя цивилизаций и самой исследуемой цивилизации.
В несколько ином направлении развиваются линейно-стадиальные схемы в России. Их сторонники, находящиеся под сильным влиянием позитивизма, не проявляют интереса к идее дискретности всемирно-исторического процесса и роли локальных цивилизаций. Они последовательно проводят принцип линейности, не отклоняясь от него. Это является следствием неколебимой верности идеалам — либеральным у западников,
социалистическим и демократическим — у социалистов. Время реализации идеала в России еще далеко, и проблемы, которые приносит этот период, не являются актуальными. Понятие цивилизация приобретает все большую ценностную и идеологическую нагрузку. Фактически только в это время формируется понятие цивилизация как широко используемый, хорошо известный и понятный обществу социальный идеал. На первый план выдвигаются проблемы движущих сил цивилизации, способных обеспечить победу в революции и эффективные реформы. Они решаются в форме анализа роли творческого меньшинства в истории и «критической деятельности» человека (значимость которой Г Спенсер, например, подвергал сомнению). Вместе с тем русские ученые ищут пути познания системы ценностей и целеполагания национальной культуры как основы преобразовательной деятельности, задаются вопросом о соотношении преобразовательной деятельности и традиции, устоявшихся культурных форм.
Настоящим прорывом в области теории цивилизаций в России является работа Н. Я. Данилевского «Россия и Европа», резко выделяющаяся на общем фоне мировой науки. Данилевскому не только удалось достаточно последовательно провести идею о дискретности всемирно-исторического процесса и существовании множества независимых друг от друга культурных (или культурно-исторических) типов, ценность которых заключается прежде всего в их несхожести. Впервые в истории мировой науки он сделал это не на пути усложнения представлений об исторических путях Европы, где родилось понятие цивилизация, а вопреки этим представлениям, использовав данное понятие для развития самосознания иной культурной общности, российской, которая после Крымской войны училась отделять себя от Европы. Тем самым понятие цивилизация и теория локальных цивилизаций из инструмента исследования неевропейских цивилизаций, каким они оставались до 1869 г., превратились ц инструмент самопознания и самоидентификации неевропейских цивилизаций, а также в инструмент критики западноевропейской цивилизации. Это открыло перед теорией цивилизации огромные перспективы и определило новые познавательные проблемы, на решение которых ушел XX в. и многие из которые все еще остались нерешенными.
Надо отметить вместе с тем, что теория локальных цивилизаций в тех вариантах, которые были разработаны Г Рюккертом и Н. Я. Данилевским, не была свободна от элементов линейно-стадиальных схем. Идея полного равенства локальных цивилизаций все еще не была освоена. Это было связано с элементами имперского мышления, свойственного обоим ученым, влиянием гегелевской схемы на концепцию Рюккерта и романтико-типологических концепций на Данилевского.
Обе эти теории оставались исключением даже в конце XIX в., они стояли особняком на фоне дальнейшего развития различных вариантов теории локальных цивилизаций и практически не нашли в это время прямых последователей. Однако опыт использования этих идей в XX в. показал,
что поворот к культурологии, осуществленный не только Рюккертом и Данилевским, но и Я. Буркхардтом, К. Лампрехтом, В. Дильтеем, И. Тэ- ном, К. Леонтьевым, был весьма плодотворен Интерес к «стилям» культуры, системам ценностей различных іцнш./іизліі,иіі, особенностям развития социальной психологии и национального го знания вскоре дал богатые плоды в виде великих теорий цивилизаций О Шпенглера, М. Вебера, А. Дж. Тойнби и др., обеспечил возможность развертывании широких сравнительных исследований, не потерявших своего значении по сей день.
В исторической науке эти тенденции способствовали началу перехода от преимущественного изучения политических институтов прошлого к началу изучения форм общественной жизни, культурных особенностей различных стран. Если раньше археологи с увлечением раскапывали следы существования древних империй, то в конце XIX в. их интерес привлекла известная еще с 1868 г. Альтамирская пещера, покрытая живописью человека верхнего палеолита. Тогда же стали известны памятники палеолитической скульптуры. Целью исследований постепенно становился человек, его образ жизни. Исследования, начиная с 1858 г., свайных поселений в Швейцарии открыли археологам памятники повседневной жизни древних обитателей Европы, причем благодаря отсутствию гниения сохранились деревянные изделия (челны, луки, блюда), семена растений, изделия из льна и шерсти, пища. Были сделаны открытия в истории кельтов и скандинавских племен. Благодаря раскопкам в Олимпии в 1875-1881 гг. под руководством Э. Курциуса был собран массовый материал, позволявший оценить масштабы и блеск происходивших там празднеств. Благодаря деятельности Ф. Петри (1853-1942) в Египте стали известны не только образ жизни фараонов, но и особенности жизни строителей пирамид. Он же положил начало подлинно научной археологии, использовавшей весь комплекс сохранившихся вещей и их остатков для характеристики памятника. Раскапывались целые города древности, в том числе шумерский Ниппур американцами Р Ф. Харпером и X. В. Хиль- прехтом, Вавилон Р Кольдевеем и знаменитая Троя, обнаруженная Г Шлиманом[875]
60-80-е гг. XIX в. характеризовались ключевыми открытиями в этнологии, которые позволили не только собрать массовый материал о жизни современных аборигенов, но и сделать широкие исторические обобщения, интерпретируя при помощи этих данных известные по историческим источникам обычаи и ритуалы древности. Классической в этом отношении стала книга Д. Фрэзера «Золотая ветвь» (1890), в которой он, опираясь на огромный этнографический материал, сумел достоверно показать истоки обычаев, связанных со сменой власти в Древнем Риме. При этом ему пришлось систематизировать казавшиеся еще недавно бессмысленными древ
ние ритуалы, касавшиеся взаимодействия магии и власти, земледельческих культов, богов растительности, магических сил и манипулирования ими, системы табу и жертвоприношений. Из элементов знаний складывалась целостная и по-своему логичная картина жизни человека в древности, его взаимодействия с силами природы и с другими людьми.
В это время впервые стала известна достаточно подробная история древности — Египта и Вавилонии. Появились книга Г Масперо «Древняя история народов Востока» (4 изд., 1895). Большое место в книге наряду с политической историей уделялось общественной и частной жизни людей, их верованиям. Характерно в этом смысле название книги Э. Сейса «Вавилон и Ассирия, жизнь и обычаи» (1901). Все более размывались границы между историей античности и историей Древнего Востока. Характерны в этом смысле книги французских историков Ж. Е. Рейно «Политические и торговые отношения Римской империи с Восточной Азией» (1863) и Э. Левека «Мифы и легенды Индии и Персии у Аристофана, Платона, Аристотеля, Вергилия, Овидия, Тита Ливия, Данте, Боккаччо, Ариосто, Рабле, Перро и Лафонтена» (1880).
Историки с интересом изучали своеобразие общественных и моральных норм других цивилизаций, выходили на проблемы исследования личной жизни как частного проявления культурных норм. Большую роль в этом играли историки античности. Характерно, что в книге Э. Курциуса «История Греции» (1857-1867) прежний интерес к политической жизни сменился интересом к культуре и быту. Много переизданий выдержала хрестоматия П. Гиро «Частная и общественная жизнь греков» (1890). Характерна тема исследования Г. Буассье «Цицерон и его друзья. Очерк римского общества времен Цезаря». И здесь исследования шли системно. Так, Г Бернгарди в «Очерках римской литературы» (1879) изучал свой предмет в контексте политической, общественной и культурной жизни Древнего Рима, прежде всего в контексте обычаев и нравов его населения. М. Марта написал книгу «Моралисты времен Римской империи» (1865), У Лики — «Историю европейской морали от Августа до Карла Великого». Не всегда при этом удавалось избегнуть примитивизации, влияние христианской этики было сильным, но важна сама постановка проблемы и масштабы ее изучения, говорившие о ее насущном характере.
Высокими темпами шло накопление материала по истории стран Востока. С. М. Георгиевский выпустил книгу «Принципы жизни Китая» (1888), А. Мюллер «Историю ислама» (1896). История Индии оставалась в основном неизвестной, но появились книги по индийским религиям, например «Религиозная мысль и жизнь в Индии» (1883) и «Брахманизм и индуизм» (1887) Уильямса, исследования по этнологии страны. К 10-м гг. XX в. исследование восточных цивилизаций как самостоятельных культурных миров стало достаточно распространенным (см.: Джайлс Г «Китайская цивилизация» (1911).
На рубеже XX в. знаний о других цивилизациях было накоплено столько, что создалась возможность дать систематический обзор геогра
фической среды, экономической деятельности, политической И COII,IL'UII. ной жизни, культуры античности. Этим отличалась, например, кипи Э. Майера «История древности» (5 тт., 1884-1902). В Америке Д. У Дре пер на основе позитивистской схемы написал книгу «Духовное развитие Европы» (2 тт., 1875). Постепенно такой подход стал реализовываться в виде суммы монографий по разным проблемам истории. Появились работы по историографии цивилизационных исследований и учебники по истории цивилизаций.
Массовыми стали публикации о взглядах людей древности на свою историю и окружавший их мир. Европейцев стала интересовать не только «объективная картинка», но и легенды, такие как апокрифы о христианском восточном владыке пресвитере Иоанне, опубликованные Ф. Царнке в 1877—1879 гг., отражение личности и деяний Александра Македонского в средневековой французской литературе (П. Майер, 1886), мифы о кипящем экваториальном океане (К. Миллер, 1895-1896), о земном рае (Э. Коли, 1897) и т. п. Это был путь от описания цивилизаций к попыткам исторического диалога с носителями иных культур.
На основе растущего взаимопонимания развивался диалог цивилизаций. Так, в Китае возникло течение «прагматического конфуцианства», стремившегося соединить моральные принципы Востока и эффективность экономики Запада. Особую актуальность этой политике придавала массовая эмиграция китайцев и их интеграция в западные культуры[876]
Росло цивилизованное сознание в Японии, Индии, Османской империи.
Наиболее важным следствием изучения неевропейских цивилизаций стало их постепенно растущее воздействие на европейскую культуру. В 1875 г. русской писательницей Е. П. Блаватской и американским полковником Г Олкоттом в Нью-Йорке было основано Теософское общество, которое поставило своей целью соединение христианской и индуистской духовной культуры через раскрытие тождественного сокровенного смысла всех религиозных символов. В 1879 г. его центр был перенесен в Индию. В рамках его деятельности прошли имевшие огромный успех лекции индийского духовного деятеля С. Вивекананды (1862-1902) в Европе и США. В книге активистки общества, английской писательницы А. Безант, сыгравшей видную роль в формировании идеологии индийского национализма и основавшей Индийский университет, «Кхарма-Дхарма, мудрость Упанишад и эзотерическое христианство» (1901) утверждались принципы широкого взаимодействия культурных и религиозных традиций всей Земли. Подобные же тенденции наблюдались в полемике турецкого мыслителя Джемаля ад-Дина аль-Афгани и Э. Ренана в 1883 г. в росте воздействия персидской поэзии, в частности стихов О. Хайяма после их перевода Э. Фицджеральдом, «плывущего изображения» японской живописи после усвоения этого принципа художником Э. Моне на западную культуру. В связи с этим возникали принципиально новые темы исследований, наподобие темы книги английского литературоведа У Рими «Влияние Индии и Персии на немецкую поэзию» (1901)1
Таким образом, теория локальных цивилизаций, как и линейно-стадиальная историческая схема, стала во второй половине XIX в. не только предметом размышлений нескольких социологов и историков, но и прочной основой для конкретных исторических исследований и практической деятельности, обозначившей новые, неожиданные последствия модернизации и сменившей вектор взаимодействия регионов Земли. Если теория цивилизаций XVIII в. способствовала усилению западного влияния на Востоке и в колониях, то теория локальных цивилизаций XIX в. активизировала восприятие Западом восточных влияний, сделала взаимодействие более симметричным. Это подготовило появление еще более масштабных процессов культурного взаимообмена и создание великих теорий цивилизаций XX в., помогло сделать их качественно более содержательными, чем предшествующие.