КИТАЙ И ПОСТСОВЕТСКОЕ ПРОСТАНСТВО: ПОИСК ЦИВИЛИЗАЦИОННОЙ АЛЬТЕРНАТИВЫ
На первый взгляд, существует много общего у Китая с Россией, которая в какой-то степени стала нерушимым Третьим Римом, вновь и вновь воспроизводя свою внутреннюю структуру, сохраняя свою первичную «куколку» (А.Тойнби), восставая из пепла, подобно легендарной птице Феникс.
Однако в действительности с точки зрения цивилизационной типологии традиционно Китай и Россия решали принципиально разные задачи. Для Китая главным было сохранить уже созданную структуру общества и особую целостную духовную картину мира, так сказать, «удержаться на достигнутом». Для России — найти свою точку гомеостазиса, динамичного, устойчивого по всем вышеуказанным критериям. Циклизм России — это циклизм геополитического ареала, который никак не может определиться в цивилизационном плане. В течение столетий ее развитие состояло в попытках радикального реформирования, сильно отличающегося от классического цивилизационного цикла: зарождение — развитие — стабильность — постепенный закат; оно включало фазы: застой и разложение — неудачная политика реформирования — хаос социальной катастрофы — новая жесточайшая военнобюрократическая централизация, реакция, застой. Прекрасно в образной форме эту принципиальную особенность зафиксировал Д.Мережковский, когда, продолжая традицию «Философских писем» П.Чаадаева, писал: «У других народов реакция есть явление вторичное, производное; у нас первичное, производящее: не убыль, а прибыль, не минус, а плюс — хотя, конечно, ужасный и отвратительный плюс.Кажется иногда, что эта первичная реакция есть prima material, первозданное вещество России; что сердце наших сердец, мозг наших костей — этот разлагающий радий; что Россия значит реакция, реакция значит Рос
сия»[528]. Поэтому, когда К.Леонтьев предлагает как бы «заморозить» Россию (то есть сделать то, что А.Тойнби считал состоянием непереходящей стагнации), то его антилиберализм имеет скорее консервативно-реакционную, чем консервативно-традиционалистическую ориентацию китайского типа [529].
Речь идет о том, чтобы вывести Россию из алгоритма периодических распадов, которые все равно не приводят к преодолению полуазиатского архаического деспотизма.В то же время многовековая мировоззренческая цельность и цивилизационная целостность Китая далеко не случайна и вовсе не сводится, например, к удачному геополитическому положению Поднебесной. Согласно моей концепции, она обусловлена тем, что Китай, наряду с Индией, стал социальным ареалом наиболее «эталонного» воплощения стадиального типа развития или особого способа производства. Это не что иное как классическая земледельческая формация, то есть ареал максимального развития частнособственнического землевладения [530]и классически монотеистической религиозной картины мира[531], возникновение которых знаменовало собой как бы очередной этап поступательного развития всего человечества. Отсюда отнюдь не случаен культ земледелия, господствовавший в Китае (император прокладывал первую борозду весеннего сева), — и соотнесение социальных явлений с универсальными природными циклами. Более того, смело можно говорить и о культе трудолюбия, ориентированности на творческую созидательную деятельность у китайцев [532]. Идеал антиуравнительного обогащения в рамках строгих моральных предписаний в древнем и средневековом Китае также «вплотную» примыкает к протестантской этике и капиталистической мотивации [533](впрочем, все-таки, так и не достигая их).
Поэтому далеко не случайно и то, что в Китае и Индии рабовладение всегда имело патриархально-зародышевые, неклассические формы. Поэтому речь идет о предкапиталистической фазе развития китайского культурно-цивилизационного комплекса не вообще, по принципу так называемой «первичной» архаической формации «Востока» и «вторичной» — современного рыночнотехнологического Запада, а в качестве «пострабовладельческой» стадии всемирной истории. Поскольку, повторяю, Восток и древней средневековой Индии, и Китай не только не отставал от Запада вплоть до середины XVII века, но и значительно превосходил его как по экономическим, так и по культурным измерениям [534]и стадиально предшествовал классической западноевропейской форме капитализма.
Россия же вплоть до начала XIX века представляла собой разношерстную смесь самых различных социально-экономических укладов, включая наиболее архаичные.
В ней отсутствовал мировоззренческий синтез даже на уровне китайского этноцентризма, а в общественном сознании и бытии доминировали механизмы структурирования, присущие ранним имперским образованиям азиатского этатистского типа, к которым относится и поздняя разлагающаяся Византия, передавшая России свой цивилизационный «геном», и опять-таки государство Золотой Орды на этапе его распада [535].Отсюда не просто различие, а часто антиномичностъ российского и китайского социального консерватизма. В частности, в отличие от российской уравнительно-пассивной общинности, китайский род и соседская община представляют собою стадиально более высокую форму экономической самоорганизации.
В противоположность России, Китай на этапе сформированное™ своей цивилизации никогда не был ориентирован только на внешний экспансионизм. Многие его мыслители призывали сохранять оптимальные размеры Поднебесной, которую защищали бы природные препятствия (а там, где их нет, создавались такие препятствия искусственно, достаточно вспомнить знаменитую Китайскую стену). В целом «...совершенно мудрый царь не возжаждает земли, которая не приносит пользы» [536]. Более того, подчеркивалась необходимость сохранять традиционные культурные связи и максимально «выравнивать» образ жизни жителей «центра» и приграничных провинций [537].
И здесь также можно говорить о качественном отличии социально-мировоззренческих ориентаций россиян и китайцев. Правда, в истории Китая действительно был период, когда в этническом сознании, по словам Л.Переломо- ва, доминировала не «пространственность», а «маршрутность», присущая кочевым сообществам. Эта «маршрутность» предусматривает постоянную ориентацию на территориальную экспансию, причем основным символом такого государства является не территория и не общие извечные ценности народности, которая на ней проживает, а личность деспота, правителя, неограниченного в правах «живого бога», который олицетворяет этноцентричность группы племен (классический пример — государство Золотой Орды).
При отсутствии четкого представления об отличии между «мы» и «они» существует своеобразная амбиалентность мнимо противоположных принципов внешней политики: с одной стороны, к соседним племенам максимально применяется «дипломатия измены» — несоблюдение любых юридических и моральных обязательств, а с другой, — представители других этносов легко ассимилируются господствующим сообществом и в случае соблюдения его этнических императивов без каких-либо ограничений могут занимать ведущие государственные должности (как это, кстати, всегда было в России).Тем не менее этот тип государственности, характерный для азиатских кочевых обществ, которые достигли расцвета в древних империях Египта и Южной Америки, исчезает в Китае уже в VII—V веках до н. э.
Пространственная ориентация на Поднебесную как «Государство Центра» или «Срединную Империю», как территорию, где проживает особый народ — «хуа ся», который отличается от варваров прежде всего своими моральными ценностями, постепенно вытесняет сознание кочевого превосходства грабителя и поработителя над земледельцем. Император лишь «сын неба», который заключил с народом скорее этическое, чем юридическое «общественное соглашение»[538].
Напротив, России традиционно присущ экспансионизм кочевого типа при котором увеличение территории отождествляется с увеличением могущества всего государства, что в действительности является мифом. В частности, по разным подсчетам, в том числе и россиян Павла Милюкова и Федора Сте- пуна, с XV до XX столетия территория России увеличилась от 39 до 57 раз [539]. Прекрасно по этому поводу сказал Н.Бердяев: «...но необъятные пространства России тяжелым гнетом легли на душу русского народа. В психологию его вошли и безграничность русского государства и безграничность русских полей. Русская душа ушиблена ширью, она не видит границ, и эта безграничность не освобождает, а порабощает ее» [540].
В этой же связи следует подчеркнуть, что если в Китае на довольно высоком уровне осмысливалась этно-национальная проблематика, в том числе в моистской философии находим интереснейшие рассуждения о синтезе индивидуалистического и универсалистского измерения национализма [541], то русской общественной мысли, как было показано, присуща откровенная гипертрофия имперско-бюрократического начала, к которому в конечном итоге сводятся более гуманистические религиозная и даже экзистенциально-субъективистская формы национальной идеи.
Кардинально отличаются российская и китайская трактовки ключевых параметров функционирования каждой цивилизации, связанных с пониманием сложного взаимоотношения интеллигенции и народа, а также интеллигенции и власти. В этой связи хотелось бы обратить внимание на интереснейший трактат «Янь те Лунь», в котором решение кардинальных проблем оптимального социального мироустройства подано в «диалогической» форме: как спор легистско- го чиновника и конфуцианского мудреца. Причем этот диалогизм позволяет осмыслить диалектику тактической, прагматической, порой даже утилитарноэкономической мотивации и стратегического «дистанционного» виденья перспектив развития социума интеллигентом, принципиально не участвующим во власти, чтобы не утратить виденье стратегии развития социума. Оба подхода осмысливаются как драматический конфликт конструктивных противоположностей, системных ориентаций на воспроизводство структуры социума и его развитие, поиск качественно новых элементов и форм самоорганизации [542].
Наконец, в контексте данного исследования представляется важным различение китайского и российского типов политического авторитаризма. Как уже отмечалось, могущество китайского императора, базирующееся прежде всего на умении ретранслировать волю Неба, то есть понимать сущность происходящих процессов во всем их многообразии, исполнять долг высшего служения по отношению к своему народу, значительно ближе к европейской авторитарно-бюрократической традиции власти, зародившейся еще во времена Реформации, чем к российскому безграничному деспотизму азиатского типа, при котором сакрализуется сама функция высшей власти, и монарх, наследующий престол в стиле древневосточных царей и фараонов, наделяется функциями живого Бога.
Для российского менталитета совершенно дикой представлялась бы китайская концепция обоснования права свержения императора в случае не только неэффективного управления страной, но и непрекрашаюшихся стихийных бедствий, когда сам катастрофизм ситуации рассматривался как право подданных на свержение неэффективной власти.
Причем идея свержения нарушившего своеобразный общественный договор с Небом владыки была неразрывно связана не с идеей анархического бунта, «бессмысленного и беспощадного» (А.Пушкин), а с четким представлением о Поднебесной как о самоорганизующейся системе: «[Государство], которое медлит с наведением порядка, будет расчленено. Поэтому в государстве, идущем истинным путем, [чиновники] осуществляют хорошее управление, не слушая правителя, а народ не следует за чиновниками, [а следует закону]» [543]. Квинтэссенцией такой концепции стало знаменитое конфуцианское положение, согласно которому «у варваров при государе хуже, чем в китайских землях без него» [544].Однако возникает исключительно важный вопрос: как объяснить факт опережающего социально-экономического и духовного развития России относительно Китая, начиная приблизительно с XVII века, и реальный позитивный вклад СССР в развитие фактически государственно-капиталистического способа производства в Поднебесной? И в то же время по словам известного социолога И.Клямкина, в противоположность Европе, для которой вхождение в индустриальную эру сопровождалось ростом свободы, в России «ответная» индустриализация сопровождалась небывалым даже для нее возрастанием рабства.
Основная причина этого феномена заключается в том, что Россия оказалась в уникальном геополитическом положении. С одной стороны, в силу исключительно тяжелых природных условий, неразвитости транспортной инфраструктуры она долгое время находилась как бы на задворках Эйкумены, в качестве своеобразной «геополитической свалки» стадиально разнотипных этносов и вплоть до XX века в силу суворых климатических условий и неразвитости средств производства и транспорта не выступала, в отличие от Индии и Китая, объектом непосредственных колониальных посягательств [545]. С другой, — значительно ранее стран Дальнего Востока вступила в непосредствен
ное соприкосновение с европейской цивилизацией. В этот момент Китай уже переживал классический период цивилизационного упадка, сопоставимый с превращением в «Мегамашину» Древнего Рима и Византии. Важно отметить, что своеобразным «пограничным» форпостом зарождающегося западноевропейского капитализма становится Украина, экономический и культурный вектор которой к XVII веку уже полностью совпадал с вектором развития Западноевропейской цивилизации.
В частности, очень широкое распространение в Украине получили реформационная и контрреформационная мысль [546]и система нового типа просвещения. В этот момент в цивилизационно-типологическом плане Украина уже находится на несравненно более высоком уровне относительно России. К. Леонтьев подчеркивает, что, в отличие от украинцев, сербов, болгар, у которых уже получило значительное развитие муниципальное, семейно-индивидуалистическое и даже аристократическое начало, в России еще господствовали и составляли ее специфику относительно народов Восточной Европы, византийское православие, «безграничное самодержавие», общинный «поземельный мир» [547]. Поэтому можно констатировать, что Украина совершила мощнейшую культурную экспансию в Россию, выступила по отношению к ней таким же культуртрегером, каким в свое время Античная Греция выступила по отношению к могущественному Древнему Риму. Не случайно один из столпов евразийской цивилизационной идентификации России В.Трубецкой вынужден признать: «Таким образом, старая, великорусская, московская культура при Петре умерла; та культура, которая со времен Петра живет и развивается в России, является органическим и непосредственным продолжением не московской, а киевской украинской культуры... На рубеже XVII и XVIII веков произошла украинизация великорусской духовной культуры»[548]. Причем «украинизация» означала не что иное, как внедрение в массовое сознание элиты не только новых философских и естественно-научных идей, но и социальных моделей. О реформаторской роли украинской интеллигенции писал и С.Степняк-Кравчинский в известной книге «Россия под властью царей». Важнейшую роль в теоретическом обосновании петровских реформ, направленных на построение абсолютистского государства и государственно-капиталистического уклада, сыграл выдающийся украинский мыслитель Феофан Прокопович. Он не только пытался привить Петру новейшие реформационные государственно капиталистические социальные концепции Европы, представления о государстве как о четко рационально организованном военном корабле [549], но и сам стал одним из наиболее активных реформаторов [550]. Благодаря тому, что Украина выступила «окном в Европу» для России, последняя впоследствии осуществила уникальное «заимствование», «перенимание» западноевропейской цивилизационной парадигмы, и в целом, начиная с петровской Реформы, Россия развивается по капиталистическому пу-
тиначинает стадиально-цивилизационный алторитм, как сказал П.Чаадаев, — с «чистого листа». Благодаря этому, ей удалось избегнуть участи тех же Индии и Китая, по отношению к которым Запад осуществлял откровенно колониальную политику. Ведь в случае, если бы в России не были созданы промышленность и армия европейского типа, ее ожидала бы участь колониально-сырьевого придатка, социально-экономическое развитие которого было бы отброшено к наиболее примитивным архаическим формам [551][552]. Вспомним, ведь аналогичную политику чуть позже Польша начала осуществлять по отношению к Украине, а Англия пыталась осуществлять по отношению ко всей Западной Европе (отсюда феномен так называемого «второго издания крепостничества»). Вот почему В.Белинский подчеркивал: «Без Перта Великого для России не было никакой возможности естественного сближения с Европою, ибо в ней не было живого зерна развития... Правда, и без реформы Петра Россия, может быть, сблизилась бы с Европой и приняла ее цивилизацию, но точно так же, как Индия с Англией».
Однако можно ли говорить о том, что Китай лишь до конца осуществляет то, что Советский Союз также теоретически мог осуществить, но не сумел этого сделать из-за все того же пресловутого «субъективного фактора» — профессиональной некомпетентности и моральной нечистоплотности высшего руководства? Ведь сами китайские реформаторы неоднократно заявляли о том, что строят социализм или даже коммунизм, принципиально отличающийся от либерального капитализма, хотя и с китайской спецификой. Отсюда версии о том, что была и по сути сегодня остается возможность построения некоего «рыночного социализма» и что этот процесс в свое время даже пытался осуществлять Л.Берия — своеобразный советский Ден Сяо Пин [553].
Проблема однако состоит в том, что социализм в его советском варианте всегда был слишком тоталитарно ориентирован, несовместим с иными парадигмами развития, отторгающим механизм реальной модернизации. Отсюда стремление любой ценой законсервировать этатистско-бюрократическую парадигму максимального «государственного вмешательства» не только в экономике, но и в общественной жизни. «Административная система» культивировала «культ безликости», отбраковывала все пассионарно ориентированное, и именно в силу этих причин в СССР как преемнике цивилизационного алгоритма России каких-нибудь иных руководителей (с недогматическим мышлением) просто не было й не могло быть [554]. Обратной стороной такого догматиз-
ма всегда является надрывный экзальтированный псевдореформаторский метод знаменитого «русского бунта», «ломание старого мира до основания» в стиле Н.Хрушева, М.Горбачева или Б.Ельцина [555].
Причина этого явления заключается в том, что развитие России по капиталистическому пути было крайне специфичным (в чем, собственно, и состоит смысл высказывания П Чаадаева о том, то Россия преподнесет всему миру урок ложности избранного ею пути цивилизационного развития) [556]. Речь идет об особом перманентно стагнирующем типе капитализма, при котором одна и та же страна выступает и в форме метрополии, и в форме собственной колонии. В самом деле, в отличие от капиталистических стран Запада, которые использовали в колониях архаические формы эксплуатации по типу азиатского способа производства, регенерируя в Индии и Китае общественные отношения «поголовного рабства», в России с этой целью использовалось крестьянство не только многонациональной периферии, но и самого русского этноса. Отсюда тот особый циклизм азиатской имперской централизации и хаотического распада, которым всегда сопровождались попытки реформ в российской Империи. Ведь развитие капитализма на собственной основе подрывалось одновременным разрастанием «сырьевого придатка», в котором культивировались наиболее архаические формы принуждения.
Выдающиеся русские мыслители осмысливают данный цивилизационный специфический симбиоз военно-политического государства европейского образца с азиатской деспотией, которая, если использовать символ государства — «военного корабля», стала государством — «невольничьей галерой», О неразрывной сращенности европейского казарменно-рационалистического этатизма и азиатского деспотизма писал А.Герцен в своей программной работе «Концы и начала» [557]. Позже Г.Плеханов писал: «Старая московская Русь отличалась совершенно азиатским характером... Москва была своего рода Китаем, но этот Китай находился не в Азии, а в Европе....Между тем как настоящий Китай всеми силами отбивался от Европы, наш московский Китай еще со времен Ивана Грозного с оружием в руках стремился прорубить себе в нее хоть маленькое окошечко. Петру удалось решить эту великую задачу. Великий царь раздавил народ под бременем налогов и довел деспотизм до неслыханной степени могущества... Словом, к азиатскому туловищу московской Руси «царь-плотник» приделал европейские руки» [558].
Причем созданная социально-экономическая система стала постоянно стагнирующим капитализмом, основанным не на вольнонаемной, а на внеэкономически принуждаемой рабочей силе. Известный российский экономист А.Спунде считал, что «решение непосредственно узкозлободневной задачи — смягчение военной слабости России — обеспечивается такими мероприятиями, которые почти в течение двух столетий будут неизбежно тормозить рост народного хозяйства в России. Петр с успехом создает крепостную фабрику» [559].
Н. Бердяев признавал, что в России «самодержавная власть царя, фактически принявшая форму западного просвещенного абсолютизма, в народе имела старую религиозную санкцию, как власть теократическая... Русский коммунизм есть коммунизм восточный» [560]. Причем подобная специфика, заложенная Петровскими реформами, по мнению выдающегося мыслителя, была органически продолжена большевиками: «Можно было бы сделать сравнение между Петром и Лениным, между переворотом петровским и переворотом большевистским... Приемы Петра были совершенно большевистскими» [561].
То есть и в данном случае речь идет об особом типе архаической государственности, который регенерируется в различных, в том числе и китайской, цивилизациях только на этапе их упадка и несовместим с процессом создания духовных ценностей; о военно-бюрократической мощи цивилизационной «Мегамашины», не имеющей ничего общего с подлинной пассионарностью. Ведь «Древняя Греция, раздираемая анархией мелких политий, оказалась неспособною создать великое государство и создала величайшую культуру. А македонская государственность понизила уровень эллинской культуры... Анархическая Италия XIV и XV вв. создала культуру Возрождения. Китай прежде всех других народов вырастил на себе крепчайший костяк, череп государственности, но под этим черепом закостенела культура и общественность» [562].
В такой ситуации, если пользоваться аналогией взаимоотношения между античной Грецией и Римом, Украина — Греция была «использована» с целью собственного просвещения «третьим Римом» и ассимилирована им, нивелирована в цивилизационном отношении. Отсюда и появление особого украинского наиболее сильного «сепаратизма», о котором, в частности, пишет Г. Федотов в знаменитой статье «Будет ли существовать Россия?» [563].
Вполне закономерно, что последний мощный индустриальный рывок, совершенный в СССР с невиданными издержками, с использованием для первоначального накопления капитала не только рабочей силы, но и миллионов жизней собственных подданных, неминуемо закончился очередным распадом и децентрализацией, которые в течение десяти лет преподносились в идеологически-мифологической упаковке либеральных реформ.
На самом деле проблема состоит не только в том, что нам была предложена Западом модель глобального «реформирования», по сути являющаяся слегка завуалированной формой выплаты гигантской контрибуции побежденными в холодной войне победителю, айв том, что традиционное стремление максимально люмпенизированных народов бывшего СРСР вовсе не к демократии, а к охлократии, знаменитой российской «смуте», «вольнице» экстремист- ски-анархического типа под девизом «грабь награбленное», максимально способствовало восприятию именно ваучерно-распределительного понимания либеральных реформ, что в целом несовместимо с китайским менталитетом. Сегодня на наших глазах происходит попытка очередного классического «отката» от вышеуказанной «вольницы», которая не имеет ничего общего ни с подлинной свободой, ни с подлинной пассионарной волей нации к очередно
му тотальному огосударствлению всей общественной жизни, все большей «бу- тафоризации» всех коллегиально-демократических форм власти, очередной попытке возобновить государственное вмешательство в экономику на официальном уровне. По моему глубокому убеждению, в силу ряда принципиальных причин такое очередное жесточайшее иерархическое структурирование и «собирание земель» в России больше невозможно, а попытка его проводить любой ценой может привести к эффекту «срыва резьбы» и гигантской геополитической катастрофе [564].
При этом снова возникает иллюзия того, что методология реформ должна опираться на консерватизм и стабильность, по сути тождественные «законсервированное™» нынешнего положения вещей. Не случайно предвыборные президентские программы, как правило, проходят под девизом сохранения «порядка», опасности «жить в век перемен», левой коммунистической угрозы, экстремистского революционизма.
Однако, российскую цикличность не стоит мистифицировать. При всей своей специфичности, она не является беспрецедентной. Ведь еще А.Токвиль в своем гениальном общесоциологическом исследовании «Старинный режим и революция» показал, что такого рода «консерватизм» неразрывно связан с колоссальным увеличением бюрократического аппарата, в котором царит коррупция [565]и основные должности покупаются за деньги [566]; могущество державы становится безграничным [567], увеличиваются привилегии существующей квазиэлиты [568], а самое главное, граждане страны, которых власть максимально «атомизирует», разрушая любые формы неформальных общественных объединений, не считают себя способными «довести до счастливого завершения серьезное дело, если в него не вмешается государство» [569]. Таким образам, обратной стороной медали тотальной государственности оказывается псевдоли- беральный, по словам А.Токвиля, «коллективный индивидуализм» дезинтегрированного общества, при котором «каждый... держится своего особенного... уровня» [570]. Французы, пишет А. Токвиль, «стали очень похожими друг на друга» [571], при этом считается, что только правительство способно обеспечить порядок, попытки же любых революционных преобразований буквально «по С. Мережковскому» заканчиваются реакцией и еше большей бюрократизацией. Ведь «...централизация не погибла в Революции благодаря тому, что она сама была началом этой Революции и ее признаком» [572]. А.Токвиль точно диагностирует причину этого максимального колебания «цивилизационного маятника»: деспотизм уничтожает пассионарную энергию народа, неразрывно
связанную с его национальной консолидацией, «...ведь политическая свобода, владея удивительной способностью объединять всех граждан отношениями необходимости и взаимозависимости, не всегда создает между ними схожесть; только единоличное правление, в конце концов, неминуемо делает людей похожими друг на друга, взаимобезразличными к своей судьбе» [573]. И если Франции, а потом и Китаю после столетий социальных катастроф в целом удалось преодолеть этот страшный реакционно-революционный цивилизационный алгоритм, то мы пребываем «внутри него» и по сегодняшний день.
Поэтому не случайно, как свидетельствует анализ, в стадиально-цивилизационном плане китайские реформаторы были значительно сильнее ориентированы не столько на советский НЭП, сколько на японскую модель создания постиндустриального общественного строя, качественно отличного от советского коммунизма (этатизма), немецкого национал-социализма и финансово-паразитического либерализма.
Причем, на мой взгляд, китайские политики и экономисты несколько преувеличивают уникальность своей национальной модели социально-экономических реформ и ее этническую самобытность. Не будем забывать, что, отдавая должное рационализму и прагматизму конфуцианства, Макс Вебер совершенно справедливо подчеркивал, что ни одна из восточных религий в принципе не могла быть источником протестантского духа капитализма, уже не говоря «о духе посткапитализма». В частности, он подчеркивал, что «и магическая религиозность неинтеллектуальных слоев в странах Азии так же не вела к рациональной методике жизни, как не вело к ней приспособление к миру в конфуцианстве, отрешение от мира в буддизме, господство над миром в исламе или надежды на приход мессии и экономические права пария в иудаизме» [574]. Конечно, многовековая социологическая традиция и особенности воспитания китайцев накладывают существенный отпечаток на их общественную жизнь. Однако доминирующими все же являются не просто универсальные, а стадиально-цивилизационные измерения проводимых реформ. И в этом смысле японский социально-корпоративный солидаризм национального типа оказал на Китай значительно большее влияние, чем советский социализм. В свою очередь Япония, которая в духовном плане ранее была провинцией Китая, в своем поиске модели, альтернативной уже существующему в стране достаточно неразвитому капиталистическому укладу, обращалась к опыту преодоления и либерализма, и коммунизма в Западной Европе, фактически заимствуя политические и экономические механизмы прусского социализма и французского солидаризма. Не случайно, пережив период безудержной либерализации, подобной нашей, еще в XIX веке, японская элита пришла к выводу о том, что восточной специфике наиболее подходит модель прусского корпоративного социализма. При этом была позаимствована не просто бисмарковская Конституция, но, можно сказать, форма правления [575]. Кроме того, очень важно, что японские экономисты
и социологи «к началу второго десятилетия XX в. не только не сумели глубоко усвоить положения научного социализма, но и заметно увлеклись идеями анархизма, анархо-синдикализма. Это в основном было связано с тем, что анархизм трактовался многими японскими социалистами как «действительный», «истинный» социализм» [576].
В данном случае происходил активный поиск постбуржуазной стадиальной модели в ареалах со «средне-слабым», недоразвитым способом производства предшествовавшей формации, уже исчерпавшей свой всемирно-исторический потенциал, что, согласно моей концепции, является общесоциологической закономерностью [577]. Поэтому возникновение цивилизационной альтернативы сначала в Западной Европе, а затем в Японии и Китае не случайно и «вписывается» в закономерности межцивилизационного перехода.
Одной из таких закономерностей также является ренессансно-реформационное обращение к этнической традиции с целью «адаптации» качественно новых цивилизационных ориентиров к существующему уровню массового сознания по принципу : «новое вино в старые мехи» [578]. Именно на основании этого общецивилизационного механизма в рамках мировоззренческой традиции социального романтизма в XIX—XX веках была создана грандиозная мифологема «Нового средневековья» — идеализация средневеково-католической цеховой Европы в противовес классическому протестантскому либерализму. Эта модель в действительности была не чем иным, как формой социальной посткапиталистической утопии [579]. И в этом смысле большой интерес представляют попытки осмысления китайской общественной мыслью 20—30-х годов XX века практически забытой моистской философской традиции, основатель которой Мо Цзы в полемике с ритуальным формализмом конфуцианства (кстати, очень близкого и легизму) выдвигал социальные идеи в духе европейской «органической» и «исторической» экономической и социологической «школы».
Принципы «всеобщей любви», «единства», «долга», «взаимной выгоды», «выдвижения талантов», понятие морального долга «ли», дополняющего юридический закон «фа», связанные с представлением о необходимости развития максимального корпоративного профессионализма и одновременно мобильности, творческого развития индивида как основы единства всего этноса, культа не формальной бюрократии, а творческой элиты. При этом, в отличие от модели чисто экономических европейских средневековых цеховых корпораций, ставших прообразом европейского некорпоративизма, Мо Цзы уже в глубокой древности пришел к необходимости структурирования Поднебесной по основным сферам общественной жизни, включая бюрократию и интелли
генцию. «Почти» в стиле А.Токвиля и ВЛипинского «Мо Цзы рассматривал разделение обязанностей в обществе как причину существования сословий: правителей, сановников (гунов, дафу), ремесленников, земледельцев, торговцев и т. д. Таким образом, в число «работающих» философ включал не только тех, кто занимается физическим трудом, но также правителей и их советников» [580]. Внутри корпораций, согласно принципу «единства» (своего рода аналог деголлевской «системы участия», сотрудничества между трудом и капиталом), разделение труда происходит не исходя из сословной иерархии, а на основании более высоких творческих способностей, причем все подчиняют свою деятельность выполнению общекорпоративной задачи: «Долг. Это то, когда служилый делает нечто в интересах других, хотя бы даже в ущерб себе» [581].
Причем совершенно в контексте высших измерений национальной идеи, постбуржуазного национального солидаризма, идеи служения нации звучит тезис: «когда жертвуют одним человеком во имя интересов Поднебесной, то другие люди не могут рассматривать это как пользу, которую они якобы приносят Поднебесной, жертвуя кем-либо из людей. Но если кто-либо из этих людей пожертвует собой во имя общих интересов, то это должно рассматриваться как самопожертвование во имя интересов Поднебесной» [582].
Конечно, моизм не был и не мог быть моделью постлиберального неокорпоративизма в полном смысле этого слова. Однако, по моему мнению, его социально-мировоззренческие установки значительно лучше подходили для построения неоренессансной модели «моистского» постбуржуазного общества, чем конфуцианство и легизм. Ведь если первый традиционно связывался с либеральными ценностями, то второй с жесткой централизацией и государственным управлением экономикой. Не случайно в начале века в характерных для китайской общественной мысли социальных утопиях «возвращения к подлинной древности» моизм связывали и с социализмом, и с либерализмом, и с китайским национализмом, что указывает на его постбуржуазный потенциал [583]. К сожалению, официальной идеологией Китая стал легистский «марксизм», действительно более «удобный» для построения идеала просоветски ориентированного этатистского бюрократизма, с идеологией которого, как отмечалось, связаны деструктивные явления в Новейшей истории Китая. Так что можно говорить не только о позитивном, но и о негативном влиянии на Китай советской теории и практики.
Однако еще раз подчеркну, главное заключается в том, что в Китае строится вовсе не «конфуцианский» и тем более не «капитализм», даже не «социализм с китайской спецификой», а корпоративный солидаризм, модель которого впервые была обоснована в Европе. Не случайно Ден Сяо Пин говорит о взаимосвязи свободы и долга: «Дисциплина и свобода — единство противопо
ложностей Они неразделимы и неотделимы друг от друга. На основе чего можно сплотить и сделать организованной такую большую страну, как наша? Во-первых, на основе великих идеалов и, во-вторых, на основе дисциплины...Есть вещи, которые указывают на отсутствие великих идеалов. Например, равнение во всем на звонкую монету» ". Но когда читаешь эти слова, вспоминаются не только моистские и конфуцианские трактаты, а и идентичные по смыслу высказывания Бисмарка, Л.Эрхарда и де Голля.
Когда же сравниваешь механизм китайских экономических реформ с де- голлевской программой постепенно введения свободных рыночных отношений по мере становления эффективного наукоемкого народнохозяйственного комплекса и обретения корпорациями конкурентоспособности на внешних рынках, поражает близость обеих реформационных моделей. То же касается и постоянной «антидогматической» ориентированности китайских реформаторов на использование наиболее эффективных в данный момент механизмов реформ, антибюрократической установки конструктивного авторитаризма премьера Чжу Жунцзы, который в достойной Конфуция афористической форме говорил: «Если бы я имел сотню пуль, то девяносто девять потратил на бюрократов, а последнюю оставил для себя» [584][585]
Очень важно, что украинская общественная мысль всегда находилась в центре общеевропейских не просто духовных исканий, но и разработки стратегических перспективных социально-экономических моделей. Вначале, как отмечалось, в контексте реформационных и контрреформационных социальных изменений здесь утвердились идеи, близкие к иезуитскому авторитаризму и ренессансному духовному пантеизму. Позже в рамках традиций социаль- но-романтичесой парадигмы представители «народнического направления» развивали концепцию социального духовного солидаризма, который осмысливался в понятиях «этического социализма» (П.Новгородцев, Е. де Роберти, Б.Кистяковский), «громадовства» (М.Драгоманов), «христианского социализма», «коммунитаризма» (представители Киевской философской школы М.Булгаков, Н.Бердяев), «конкордизма» (В.Винниченко), «национального солидаризма» (П.Бойдуник). Украинские «государственники» развивали не российскую, а немецко-французскую традицию корпоративно-авторитарного общественного устройства, отражающего не только новые стадиальные измерения общественного бытия, но и социально-экономические механизмы их реализации. Речь идет о концепции «классократии» ВЛипинского, «нацио- кратии» Н.Сциборского, «корпоративного государства» А.Андриевского. В европейском контексте первое направление в XX веке связано с идеями социал-демократии, а второе — с теориями «социального государства». Причем, несмотря на порой жесткую взаимную оппозиционность этих двух магистральных направлений европейской общественной мысли, оба они ориентиро
ваны на неприятие крайностей коммунистического этатизма и либерального индивидуализма, опираются на идею неоклассического многопарадигмально- го синтеза и динамической модели общества, в конечном итоге дополняют друг друга[586] (наиболее последовательно концепция синтеза различных социально-экономических школ сформулирована в работах выдающегося украинского ученого, основоположника российской теоретической социологии — М.Ковалевского [587], последователя М.Ковалевского П.Сорокина и экономиста М.Туган-Барановского) [588].
Симптоматично, что в известной книге «Ориентиры в будущее» Б.Гаври- лишин связывает свое представление об эволюции общественного строя Китая и Японии с теми же ценностями, подчеркивая «смешанный характер» не только экономики, но и всей социально-экономической модели этих стран. Он дает характеристику своеобразному кооперативно-индивидуалистическому типу развития Китая и Индии с присущими им духовно-патриотической и конкурентно-националистической ориентациями. Подчеркивает, что эта модель предполагает «открытость» не просто техническим нововведениям, но и внешне альтернативным, а в действительности взаимодополняемым способам системной самоорганизации, основанным на принципах «консенсуснос- ти» и «группово-кооперативных ценностях». Б.Гаврилишин прямо ссылается на китайскую мировоззренческую ориентацию плюрализма «ста школ» и производный от нее тезис Мао Дзедуна и нынешнего политического руководства Китая: «Пусть расцветает сто цветов» [589]. При этом исследователь справедливо подчеркивает, что уже в конце XIX столетия в Японии «... новое правительство, вместо того, чтобы устранить предыдущую общественную иерархию, приспособило ее, наделив новыми функциями» [590].
Однако, повторяю, речь идет не столько о традиционной специфике данных цивилизационных моделей, сколько об созданных на основе ренесансного принципа «возрождения древности» качественно нового, неоконсервативного их стадиального измерения, связанного с «преодолением» классического «ковбойского» капитализма и военно-казарменного советского коммунизма.
Не случайно Б.Гаврилишин и для США, и для СССР предлагает типологически близкую модель стратегического реформирования в направлении достижения максимального синтеза личностного и коллегиального начал в рамках основных сфер общественной деятельности: политике, экономике, культуре. Новый общественный строй с учетом не только позитивной, но и негативной специфики исторических традиций, менталитета жителей обеих стран, по мнению исследователя, должен основываться, в первую очередь, на различных вариантах «группово-кооперативных ценностей», «сотрудничества» [591].
По сути речь идет о посткапиталистических моделях, взаимном дополнении горизонтальной консолидации — кооперативном способе самоорганизации («солидаризм») и «вертикальной» консолидации — корпоративном способе самоорганизации («анархо-синдикализм»).
Следовательно, понимая огромную важность традиционалистской специфики китайских реформ необходимо подчеркнуть, что в своих основных системных характеристиках они имеют универсальное стадиально- цивилизационное измерение. Поэтому, признавая огромное различие между китайским традиционалистским и постсоветским люмпенизированным сознанием, что не может не усложнять реформы по китайскому «пути», необходимо учитывать, что этот «путь» является стадиально-магистральным и единственно возможным для решения глобальных проблем отдельными странами и человечеством в целом.
В то же время, как это ни парадоксально, ни Китай, ни Япония далеко не «освоили» свой собственный реформаторский потенциал (как это в свое время не смог сделать Ш. де Голль, проводивший однотипные системные преобразования). Все еще реальной остается угроза «откатов» от достигнутого уровня стадиального развития не только вследствие общемировых экономических кризисных циклов и геополитических конфликтов, но и в результате утраты собственной цивилизационной идентичности.
И здесь очень важно учесть, что если легизм, как показал опыт «культурной революции», «опасен» как благоприятная идеологическая форма для наполнения большевистским, экстремистским содержанием, то конфуцианство имеет слишком опасный конформистский потенциал.
Китай демонстрирует стремительные экономические успехи в ситуации, когда в самой Западной цивилизации и мировой экономической системе, в которую он все больше «встраивается», происходят очень серьезные кризисные деформации глобального порядка. Причем речь идет не только об увеличении неустойчивости мировой финансовой системы и экономики в целом, а и о неуклонной утрате Западным обществом присущей ему стратегической стадиальной общеценностной ориентации. Возникновение этого явления с тревогой констатировали выдающиеся мыслители и социологи, уже начиная с первой трети XIX столетия. Одновременно они пытались построить альтернативную классическому капитализму модель цивилизационной самоидентификации, качественно отличную от общества, в котором усиливалась не только бюрократизация и формализация власти, но и неуклонная стандартизация всей общественной жизни, своеобразная экстраполяция экономических отношений на практически все неэкономические сферы и формы общественного сознания — политику, мораль, искусство, науку, религию.
Выдающийся мыслитель и экономист, одним из первых сформулировавший идеал макроэкономической модели «неоклассического синтеза», Дж.С.Миль в знаменитой работе «О свободе» так писал о своеобразной «антипассионарности» позднебуржуазного общества: «вместо энергий, направленных мощным разумом и сильными чувствами, крепко контролирующимися совестной волей, эти нормы приводят к доминированию слабых чувств и слабых энергий, которые могут быть удержаны в рамках внешней согласованности с правилами, без какого-либо напряжения воли или разума» [592].
Причем одной из общецивилизационных особенностей циклического развития, присущей и классически капиталистическому типу социума, является духовная стагнация, превращение данной цивилизации во всецело алгоритмизированную Мегамашину, в которой не только работники сферы материального производства, но и все больше представители умственного труда превращаются в «винтики», придатки, а то и в заложников созданных на предшествующем этапе развития технологически наиболее современных средств производства и уровней массового потребления. При этом цивилизация эпохи упадка достаточно длительный период может демонстрировать успехи в экономической сфере именно «предпринимательства» при одновременной неуклонной деградации уровня духовного развития, утрате творческой индивидуальности и духовной энергии каждого отдельного человека (позже Г.Маркузе назовет такого человека «одномерным»). Говоря о былом цивилизационно-реформаторском величии Англии, Дж.С.Милль подчеркивает качественное отличие этапа либерального утилитаризма от эпохи героического индивидуализма: «вряд ли в этой стране в настоящее время существует какая-нибудь значимая возможность, кроме бизнеса, для выхода энергии» [593].
Дж.С.Милль, по сути, дает предельно точный диагноз деградации Запада, которую мы наблюдаем сегодня. Он пишет о том, что Европа утратила духовную неповторимую индивидуальность своих граждан и ренессансное по своим типологическим особенностям многообразие конкурирующих конструктивных мировоззренческих парадигм в силу неуклонной потери национальной идентичности государств, их либерализации по глобалистскому типу. «Что позволило европейской семье народов быть прогрессивной частью человечества, вместо того, чтобы оставаться застывшей?...Значительное многообразие характеров и культур. Индивиды, классы, народы были предельно несхожи друг с другом. Они прокладывали огромное количество путей, каждый из которых вел к чему-нибудь ценному,...их попытки прекратить развитие других редко приводили к постоянному успеху, и каждому в свой час приходилось перенимать лучшее из того, что предлагали другие. Но теперь...Европа двигается в направлении китайского образца уподобления всех людей» [594]. При этом «средний класс», «основная масса» населения, по словам Дж.С.Милля, превращается в «коллективную посредственность». И в этом смысле в сегодняшних европейских интеграционных процессах, проходящих под девизом «экономическая мощь — прежде всего!», есть очень серьезные «подводные камни», связанные, в первую очередь, с неуклонной утратой народами Западной цивилизации высших духовно-мировоззренческих нациокультурных измерений своего социального бытия. Ведь «оказывается, народ может быть на протяжении определенного времени прогрессивным, а потом остановиться. А когда же он останавливается? Когда больше нет индивидуальности....Этому способствуют все политические изменения нашей эпохи, ибо они все направлены на то, чтобы повысить низкое и понизить высокое»[595].
Предвосхитив более поздние теории циклического цивилизационного развития О.Шпенглера и А.Тойнби, Дж.С.Милль подчеркивал, что западная ци
вилизация в данном случае идет по пути структурного «окостенения», уже пройденного Китаем на стадиально предшествовавшем этапе формационного развития. «Мы имеем тревожный пример Китая — народа великого таланта и... мудрости, которому чрезвычайно повезло получить на раннем этапе своей истории удивительно эффективный набор обычаев... Но они застыли и оставались в таком положении в течении тысяч лет,... они достигли успеха... в деле...(позволившем — А.Ш.) сделать всех людей одинаковыми, чтобы все руководствовались в своих мыслях и поведении одними и теми же максимами и правилами....И если индивидуальность оказывается не способной успешно утверждать себя в противовес этому ярму, то Европа... будет тяготеть к тому, чтобы превратиться во второй Китай» [596]. Более того, по мнению ученого, Европа уже «решительно движется в направлении китайского образца уподобления всех людей» [597].
Дж.С.Милль справедливо подчеркивает, что и кальвинизм с его культом всеобщей социальной детерминированности, и пуританизм с его внутренней накопительской аскезой периода первоначального накопления капитала, опираясь на традиции именно жестко принуждающего предельно «антидемократического» и утилитарного Старого Завета, таят потенциальную опасность в случае абсолютизации присущих им всеобщих мировоззренческих измерений трансформироваться из позитивного идеала государственного и рыночно-накопительного капитализма в тотальную регламентацию бытия неокон- фуцианского типа. И здесь не только конфуцианство, но и ислам вполне могут опираться на собственную мифологию принуждения всеобщей покорности, ничуть не уступающую протестанской «мегамашинной» традиции, восходящей, как справедливо полагал английский мыслитель, скорее к римскому государственническому менталитету, чем к традициям Нового Завета.
Не случайно Дж.С.Милль предлагает в качестве панацеи от формальной либеральной демократии равенства в посредственности модель конструктивного национального корпоративно-солидаристского авторитаризма, подробно описанного мною в 6 главе данной работы. Задолго до А.Тойнби он пишет о творческом наиболее «оригинальном» «меньшинстве», которое «представляет соль земли....именно они не только внедряют новые вещи, которые не существовали раньше, но и поддерживают жизнь в том, что уже существует» [598][599]. Предвосхищая основные идеи Х.Ортеги-и-Гассета и других представителей теории элит, Дж.С.Милль с тревогой отмечает: «Ныне индивиды потерялись в толпе. В политике стало почти банальностью говорить, что миром правит теперь общественное мнение. Единственная власть — власть 114
масс...».
Однако европейская цивилизация в ее классически буржуазном и постбуржуазном стадиальных измерениях развивалась как многопарадигмальный синтез алгоритмизирующего, авторитарно-иерархического, духовно-индивидуалистического, межличностно-неформального начал. Поэтому, если говорить о стратегии стадиально-цивилизационного развития Китая, то с учетом
специфически консервативной традиции опоры на мировоззренческий тра- дициоализм при построении постбуржуазной мировоззренческой модели китайского цивилизационного образца ни в коем случае нельзя ограничиваться лишь модернизированной конфуцианской парадигмой — своеобразным аналогом формально-рыночной кальвинистской и пуританской ориентации. Необходимо учесть колоссальный исторический опыт синтеза конфуцианской рационально-управленческой традиции и прагматической смысложизненной ориентации с эмоционально-эстетическими традициями даосизма и буддизма с их утонченно-личностной самоуглубленностью, духовной возвышенностью, ориентацией на особый гуманистически окрашенный патриотизм. В уже упоминавшейся книге «Геополитика» К.Гаджиев отмечал, что на основе японского «неосинтоизма» уже сложилась постиндустриальная, точнее постзападная социально-мировоззренческая «азиатская модель» развития. (Западным аналогом здесь могут служить пиетистские и квиетистские контрреформационные и социально-романтические неокатолические цивилизационные ценности, оказавшие огромное влияние на формирование постбуржуазной нетехнократической модели общества в духе концепции «социального государства», «национального солидаризма», социального неокатолицизма, анархосин- дикализма и неокорпоративизма).
В противном случае не только Запад может превратиться в Мегамашину застывшего позднесредневекового Китая, чего опасался Дж.С.Милль, но и сегодняшний динамичный национально консолидированый Китай может трансформироваться в шпенглеровский предельно «заорганизованный» формализованный Запад, неуклонно утрачивающий свою духовно-национальную идентичность.
Не случайно комментируя работу Дж.С.Милля, А. Герцен задолго до О. Шпенглера подчеркивал, что речь идет об упадке Западной цивилизации, имитирующей бешеную активность на фоне упадка «воли к жизни». Для характеристики перехода Европы в стадию «Мегамашины», тотально стандартизованной жизни, он использует уже знакомый нам образ муравейника или пчелиного улья. «Покойное поглощение в стаде, в улье — одно из первых условий сохранения достигнутого... Тогда Англия может, по словам С.Милля, превратиться в Китай (и, конечно, в усовершенствованный), сохраняя всю свою торговлю, всю свою свободу и улучшая свое законодательство, т.е. облегчая его по мере возрастания обязательного обычая, который лучше всех судов и наказаний заморит волю» [600].
В свою очередь, комментируя Дж.Ст.Милля и А.Герцена, С.Мережковский подчеркивает, что, опираясь на традиционные ценности, Восток, в котором первой «пробуждается» Япония, заимствуя западную технику, без труда выигрывает чисто экономическое соревнование с Западом. «Япония, не только военный, но и культурный авангард Востока, взяла у европейцев эту техническую сторону цивилизации и сразу сделалась для них непобедимой».[601] Он делает тончайшее наблюдение: конфуцианство со своей рационализованной ритуальностью ближе не к «протестантской этике» пассионарности, а к западному позитивизму (точнее, даже утилитаризму). И что по этим мировоззренческим ориентаци
ям менталитет китайцев близок... сверхлиберализованной Америке ковбойского капитализма. «В Европе позитивизм только делается, — в Китае — он уже сделался религией. Духовная основа Китая, учение Лао-Цзы и Конфуция — совершенный позитивизм, религия без Бога, «религия земная, безнебесная» [602].
Причем, как показывает последующий опыт, для Японии особенно опасным является сползание в сторону классического буржуазного либерализма, которым в значительной степени и обусловлены кризисные явления последних лет в этой стране (негативным следствием «американизации» общественной жизни является неуклонное падение именно пассионарной духовности и, соответственно, уровня образования) [603][604]. С. Мережковский допускает ситуацию, при которой даже при ощутимых экономических успехах в своей антипассионарности менталитет американцев и китайцев станет практически тождественным: «Китайцы — совершенные желтолицые позитивисты; европейцы — пока еще несовершенные белолицые китайцы. В этом смысле американцы совершеннее европейцев. Тут крайний Запад сходится с крайним Востоком» u9. Не случайно, Ден Сяопин не устает повторять об опасности срыва в классический буржуазный либерализм в процессе форсированной либерализации: «Для того чтобы осуществить модернизацию, Китаю совсем не нужна либерализация. Он ни в коем случае не пойдет по пути западного капитализма» [605].
Таким образом, проведенное исследование свидетельствует о необходимости в процессе создания комплексной, уже не просто антикризисной, а по сути антикатастрофической программы для Украины учитывать стадиальноцивилизационную составляющую широкомасштабных преобразований. При этом необходимо опираться на те традиции культуры и национального менталитета, которые «работают» на реализацию этой составляющей.