ЭТИЧЕСКИ-МИРОВОЗЗРЕНЧЕСКИЙ АСПЕКТ СОВРЕМЕННОГО НАЦИОГЕНЕЗА И ПРОБЛЕМА «ПАССИОНАРНОСТИ»
В исследуемой проблеме существует еще один, возможно, наиболее важный аспект. Кроме того, что либеральная идеология в ее универсалистско-космополитическом измерении выполняет важные идеологические функции пропагандистского обеспечения неэквивалентности мирового экономическо- [402][403]
го обмена, она мифологизирует сознание населения самих развитых стран.
Не случайно один из наиболее выдающихся представителей системной теоретической социологии XX столетия Т.Парсонс подчеркивал, что становящаяся новая картина мира, адекватная стадиально высшему типу западной цивилизации, наименее разработана не в своем нормативном, — с точки зрения «всеобщих прав человека», а именно в ценностном аспекте: «...остаются нерешенными проблемы интеграции нормативной структуры сообществ (которая представляется вполне завершенной в основных чертах) с мотивационной основой солидарности (которая остается весьма проблематичной)»[404]. «Методология» же механизмов интеграции современного человеческого сообщества мифологизирована. Причем эта мифологизация, о которой уже говорилось, имеет предельно негативный характер, «архаизирует» способ миропонимания сотен миллионов людей, способствуя формированию современного цивилизованного неолюмпенства.Либерально-люмпенский миф «человека-массы» неразрывно связан с абсолютизацией понятия свободы и местом индивидуализма в структуре человеческого бытия, фактически отрывая его от понятия моральной справедливости, долга и даже чести. Вспомним: тот же Ортега-и-Гассет в «Восстании масс», Э.Мунье в “Персоналистской и общностной революции”, а позже Э.Фромм подчеркивали, что представление о равных универсальных правах человека, правах «согласно его природе», на определенном этапе развития западной цивилизации с необходимостью трансформируется в своеобразный уже «не разумный» эгоизм, утрату чувства реальности, представление о том, что существующие громадные материальные блага как бы «падают с неба».
А самое главное, утрачивается представление о том, что достигнутый уровень жизни является не просто продуктом громадных творческих усилий предшествующих поколений, а прежде всего, результатом продуктивного бытия наиболее выдающихся представителей страны.Однако возникает вопрос, почему идея примата универсальных прав человека, практически выступающая нормативным принципом законодательства всех цивилизованных стран, может быть связана с деформацией миропонимания в сторону апологии пассивно-потребительского стиля жизни. Дело в том, что «всеобщие права человека» как положения, которые имеют универсальный характер, несмотря на все их гуманистическое содержание, как раз в силу своей универсальности имеют абстрактный, а значит, оторванный от конкретной реальности характер. И потому именно они «в принципе» не могут содержать представления о конкретных механизмах достижения декларируемых моральных максим. Конечно, утверждение прав «по природе», основанных на восходящих еще к библейским временам моральных запретах типа «не убей», «не укради», «не пожелай ближнему, чего не желаешь себе», которые в варианте знаменитого кантовского императива предписывают оценивать человека только как цель и никогда как средство и на бытовом уровне осознаются, как моральная установка «живи и давай жить другим», является необходимой предпосылкой становления буржуазной цивилизации. Без внедрения этих моральных установок в массовое сознание, а главное, без их закрепления на уровне права рыночная экономика была бы вообще невозможна. Однако в реальной
жизни они не только серьезно корректируются в процессе своей «привязки» к конкретному месту и времени, но иногда и превращаются в свою противоположность: например, «убей агрессора» или «укради для своего умирающего от голода ребенка».
Кстати, еще Кальвин вполне справедливо отмечал, что в зависимости от конкретной ситуации и сложившихся традиций нарушение даже такого абсолютного императива, являющегося своего рода «краеугольным камнем» человеческого общежития, — фундаментального права на жизнь всех без исключения людей в разных странах карается по-разному [405].
Причиной ужесточения наказания в пределах одной страны может, например, быть введение военного положения, и, соответственно, «законов военного времени».На первый взгляд парадоксальным образом практическая реализация, казалось бы, универсальных прав и свобод наталкивается на огромные трудности и во многих случаях становится невозможной. Попытка же ее осуществления силовыми методами, с помощью тех или иных санкций под общим девизом о том, что «международное право выше суверенных прав», к сожалению, не просто ведет к противоположному результату — массовому нарушению прав человека, а свидетельствует о продолжающейся политике дискриминации по отношению к развивающимся странам, использованию «двойных стандартов» развитыми странами, отстаивающими свои национальные интересы как раз в ущерб общемировым.
Классическим примером, подтверждающим этот тезис, является реализация декларированного в 13-й статье «Всеобщей декларации прав человека» права каждого человека «покинуть любую страну, включая и собственную». Реальная практика реализации этого права, с одной стороны, позволяет защитить инакомыслящих от террора тоталитарных структур, с другой — связана с обусловленным «импортом мозгов», обескровливанием интеллектуального, духовного и даже генетического потенциала многих наций, усилением их технологического отставания вследствие громадной активности, «стимулируемой» высоким уровнем потребления «золотого миллиарда». В странах бывшего Союза это «сверхлиберальное» право в обыкновенном сознании связано с люмпенскими по своей сути антипатриотическими сентенциями типа «свято место пусто не бывает», «красиво жить не запретишь», «рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше».
Нарастающая волна массовой эмиграции низкоквалифицированной рабочей силы из все расширяющихся зон «гуманитарной катастрофы» все жестче пресекается постоянно ужесточающимся в этом вопросе законодательством стран «большой семерки».
В целом же становится очевидно, что радикальный либерализм с его идеей абстрактных прав и свобод неразрывно связано с переходом классического буржуазного общества в стадию Мегамашины.
Ведь Век Разума и Век Просвещения — это уже преддверие всеобщей рационализации общественного бытия, его «приспособления» к «потребностям» гигантски разрастающейся индустрии, которая конвейеризирует не только так называемые формальные, но и межличностные отношения. Именно об этом пишет уже упоминавшийся Владимир Старосольский, подчеркивая, что так называемое «право природы», понимаемое в контексте либерального рационализма, «есть стремление заменить общность как форму организации общественным объединением». Он совершенно справедливо отмечает, что рационалистический идеал, который сводит многогранного человека к «человеку разумному», насквозь утопичен, а построение правового государства в духе просветительского абстрактного идеала «чистого разума» уничтожит элемент динамичности в обществе, коллективную творческую энергию [406].0 патологичности, деградации творческого, в том числе и волевого, начала вследствие «задавленности» в человеке начала «вдохновляющего», эмоционального пишет Э.Фромм. Этот процесс, по его мнению, формализации неформальных по своей сути социальных связей неразрывно связан с неуклонным сближением моральных императивов с правовыми догмами и даже «растворением» права в морали.
В то же время на этапе зарождения и высшего развития классического капитализма и становления политической нации, продолжавшегося вплоть до заката эпохи Просвещения, мировоззренческие установки человека «нового времени» имели максимально целостный характер. Для выдающегося моралиста А.Фергюсона рациональное начало природы человека еще неразрывно связано с чувственно-эмоциональным, чувством солидарности между членами сообщества. То же можно сказать и о его великом ученике Адаме Смите, для которого либеральная установка на реализацию эгоистического экономического интереса как необходимую предпосылку приумножения богатства нации с помощью механизма «невидимой руки» рынка была неразрывно связана с сенсуалистической этикой взаимной симпатии на альтруистических началах.
Причем для обоих мыслителей именно нация выступает высшей формой объединения людей.Впрочем уже А.Фергюсон с тревогой замечает, что увеличение богатства ведет к утрате чувства гражданственности, обособлению людей, общей деградации, называемой им «коррупцией». Рационализм «разумного эгоизма» перестает «состыковываться» со «служением общему делу». Либерализм как апология индивидуализма «отрывается» от демократии. Отсюда вывод: «Граждане должны трудиться на общество не ради прибыли; они должны отметать любые попытки порабощения личности. Опорами демократии... являются искренность, сила, возвышенность духа; а принципом поведения, обеспечивающим сохранение демократии, — добродетель» [407].
Последними, для кого в рамках буржуазного общества всеобщее право человека на жизнь еще неразрывно связано с обязанностью рисковать, а то и жертвовать жизнью в интересах нации именно для обеспечения всеобщего права на жизнь, были деятели начавшейся во Франции с опозданием буржуазной революции Анри Лафайет, Луи Антуан Сен-Жюст, Максимилиан Робеспьер и даже Наполеон Бонапарт.
Более того, все радикальные социальные переустройства общества неразрывно связаны с установкой, которую Ф.Ницше назвал «любовью к дальнему», противопоставляя ее христианской любви к ближнему. В блестящей статье С.Франка «Фр. Ницше и этика «любви к дальнему» показано, что такая, на первый взгляд, аморальная позиция с ее парадоксальными мировоззренче
скими установками типа «не щади ближнего своего», «берегись добрых и справедливых», ибо «они всегда были началом конца», Ф.Ницше выступает с проповедью мобилизацонной морали активного волевого сверхусилия, без которого невозможно решение «сверхзадачи» коренного переустройства общества. Пафос его проповеди направлен против «блаженных», живущих «в непротивлении злу», т.е. по сути занимающих глубоко конформистскую позицию. Отсюда ироническое переосмысление Заратустрой христианских гуманистических максим: «блаженны сонливые, ибо они должны скоро заснуть».
Следовательно, речь идет не о жестокости и презрении к добру, а о твердости и неприятии унижающей подлинную личность жалости, нетребовательности, уступчивости конформизму — нежеланию рисковать, неготовности жертвовать сегодняшними благами ради будущих поколений. Таким образом, в конечном итоге этика «любви к ближнему» в своем развитии превращается в этику сострадания, смирения и, наконец, пассивного мученичества. Этика «любви к дальнему», как мы видели, становится этикой активного героизма» [408].
К такому же выводу позже приходит Анри Бергсон в своем итоговом произведении «Два источника морали и религии». Явно под влиянием Ф.Ницше он отвергает проповедь любви к ближнему, утверждая, что «истина заключается в том, что... нужно пойти путем героизма, чтобы прийти к любви. Впрочем, героизм не проповедуется; ему достаточно проявиться, и само его присутствие сможет привести других людей в движение» [409]. Однако А.Бергсон делает существенные уточнения в своем понимании всеобщих моральных принципов. Он подчеркивает, что так называемая «любовь к дальнему» вовсе не является «любовью к некому абстрактному человечеству» и что такая любовь невозможна в принципе: «Любовь к человечеству не является самодостаточной, непосредственно действующей движущей силой. Воспитателям молодежи хорошо известно, что невозможно преодолеть эгоизм, рекомендуя «альтруизм». Случается даже, что благородная душа, страстно стремящаяся к самопожертвованию, внезапно охладевает от мысли, что она будет трудиться «для человечества». Объект слишком велик, а результат слишком неопределен» [410]. Подобно Э.Фромму, АБергсон уделяет огромное внимание роли эмоционального начала в человеке, которое дополняет «Разум» для формирования его активной героической мотивации: «творчество — это прежде всего эмоция»[411]. Как было отмечено в предшествующей главе, в данном случае речь идет не об абстрактном моральном идеале, а о высшей, наиболее одухотворенной форме национального мировосприятия, связанного с понятиями народа и родины, служение которым приобретает форму особого духовного братства. Следовательно, намечающийся еще у Ницше синтез «любви к дальнему» и «любви к ближнему» достигает своей полноты. Ведь служение именно высшим целям «оборачивается» преданностью собственному народу. Только таким образом, по мнению А.Бергсона, возможно соединение любви к своему отечеству и одновременно к человечеству, реализация идеала патриотизма, не име
ющего ничего общего с патологическим этноцентризмом и либеральным универсализмом [412].
Кроме того, в реальной жизнедеятельности для человека, идущего на героическую жертву, огромное значение имеет личный пример. Героизм должен персонифицироваться, кто-то должен выступать идеалом, реально воплощающим в своей жизни провозглашаемые моральные ценности, способным действовать по принципу «делай, как я», используя афоризм Гете, «показывать человеку, каким он должен быть, для того, чтобы тот становился таким, «каким он сможет стать» в результате своего «жизненного порыва» (А.Бергсон). Как показал опыт Французской революции, никакой Культ Разума, или Культ Поклонения Героям, которым пытались заменить католицизм во времена Великой Французской революции воспитанные на идеалах Просвещения политические деятели, не может заменить реальных выдающихся личностей, «духовных вождей» (В.Вебер), обладающих неформальным авторитетом, то есть своего рода социальных «неформальных лидеров», которые, наряду с общедемократическими правами, «задают» общности обязанности. И здесь снова мы сталкиваемся с «любовью к дальнему», служащей идеалом для подражания, недосягаемым в своем совершенстве и одновременно бесконечно духовно близким человеку.
К пониманию огромной роли личности для реализации этики служения очень близка китайская мировоззренческая традиция с ее культом интеллектуала («шеньши»), Учителя, безоговорочное доверие авторитету и личная преданность которому вовсе не связаны с рабской покорностью, а, наоборот, предполагают обретение веры в свои силы. Речь идет о духовной аристократии не кастово-сословного типа, которая приобретает свой титул по наследству от предков, а, по словам Ортеги-и-Гассета, о выдающихся представителях своего народа, прославляющих свой Род в расширенном понимании этого слова как Родину.
Это пассионарная социальная группа, творческое ядро «народа», наиболее социально активная часть населения страны, «творческое меньшинство», всегда выступающее «катализатором» самых радикальных преобразований общества и одновременно личным примером, дающим толчок к «жизненному порыву» всей общности, переведению потенциальной творческой энергии нации в «кинетическую». Не случайно А.Бергсон этику героического устремления называет «динамической религией».
В период Нового и Новейшего времени продолжается поиск такой социальной группы, которая именно по своим общественным функциям объективно была бы «передовым отрядом», «авангардом» общества. Как известно, коммунистическая идеология определяет в качестве такого класса пролетариат как класс наиболее просвещенный, сплоченный, лишенный соблазна частной собственности, ориентированный на уничтожение всякого отчуждения. (Огюст Конт по тем же мотивам считал пролетариев не наиболее революционным, способным «к разрушению старого мира до основания», а наиболее духовным и моральным сообществом, очень симптоматически периодически «сбиваясь» на определение этого сообщества как «народа», объединенного национально католическим культом служения нации).
Анархисты М.Бакунин, П.Кропоткин усматривают «народ божий» в крестьянах, не развращенных цивилизацией и способных на сильные иррациональные пассионарные импульсы. Наконец, либеральная политологическая мифология наделяет особым творческим статусом буржуа как наиболее экономически предприимчивых и политически инициативных людей.
Правильный ответ на этот вопрос дал уже великий Платон, который призывал создать форму правления во главе с философами, выдающимися не по кастовой принадлежности, не по имущественному и даже не по официальному политическому статусу, а по мудрости — «геронтах» («старейшинах», «отцах»), «оптиматах» (наилучших), «нобилеях» (наиболее благородных).
В Новое время эту идею духовной аристократии, или «интеллигенции», как «системообразующего» элемента социальной системы, катализатора пассионарной активности, сформулировали Ж.Боден, Б.Спиноза, Дж.Вико, Г. Фихте, Ф.В. Шеллинг, К.А.Сен-Симон, О.Конт, а потом повторили представители Франкфуртской школы, бунтовшики против «одномерности» человека, а также выдающиеся социологи и философы А. и М.Веберы, Э.Дюрк- гейм, и, в особенности, К.Манхейм.
Наиболее адекватным термином, характеризующим функциональную специфику данной социальной группы, является понятие «интеллигенция». Термин был позаимствован российскими интеллектуалами так называемого «разночинства» из философии Ф.Шеллинга и В.Гегеля, там он означал особую творческую, духовную, преобразующую косную материю, субстанцию, связанную максимальным синтезом объективного и субъективного фактора (именно такой интеллигенцией ~ «творческой силой» — выступает подлинная элита нации, одновременно являющаяся носителем новых преобразований цивилизационного масштаба — «любви к дальнему» и особой «любви к ближнему», связанной не с «непротивлением злу», граничащим с мазохистским умением подставлять левую щеку, когда бьют по правой, а с принципом «в борьбе обретем мы счастье свое», жизнедеятельностью индивида как неповторимой самоутверждающейся личности).
Другое дело, что в российской имперско-большевистской традиции именно интеллигенция как особая социальная группа с ее оппозиционностью к модели «вписанных» в свои структурные орбиты «свободных» социальных электронов, «разночинцы», ориентированные на перманентное новаторство, неформальное лидерство, подвергается наибольшим нападкам как со стороны самодержавных (как и позже нацистских) «охранителей», «почвенников», считающих интеллигенцию враждебной народу из-за «нигилистической» позиции, отсутствия прочных этнических «корней», общественной позиции «перекатиполя», так и большевиков, называющих ее «гнилой», «зараженной мелкобуржуазным сознанием», «классово не зрелой», «попутчиками», «прослойкой», «не мозгом нации, а дерьмом» и т.д. Сталинское определение интеллигенции как «новой буржуазии» стало прологом массовых репрессий против нее (что, в частности, свидетельствует о глубоко реакционном, ретроградном характере большевистского ультрареволюционизма, начавшего с идеи отмирания государства, а закончившего махровым государственничеством, политика которого и сегодня является в России доминирующей).
В действительности, речь идет об особой общности, в силу своего социологического статуса выступающей не фиктивным, а реальным «локомотивом
истории». И сталинское определение большевистской партии как своеобразного «ордена меченосцев», и ленинское — как «ума, чести и совести нашей эпохи» есть не что иное, как мистификация, приписывание типологических характеристик «народа» мифологизированному «пролетариату», а качеств интеллигенции — коммунистической партии. Явно в противовес подобным идеологемам на заре Перестройки поэт Андрей Вознесенский писал:
«Есть русская интеллигенция.
Вы думали — нет? Есть
Не масса индифферентная,
А совесть страны и честь.
«Нет пророков в моем отечестве». Не уважаю лесть.
Есть пороки в моем отечестве, Зато и пророки есть».
В этом предельно социологически точном и емком поэтическом определении обращает на себя внимание патриотическая составляющая («пророки в моем отечестве»), а также морально-этический аспект высшего типа гуманизма — или «динамической» этики «любви к дальнему».
Таким образом, подлинное «братство», которое, согласно моей концепции, связано с типологически высшим измерением национальной идеи, является основой консолидации нации в народ. Оно строится на максимально неформальных личностных отношениях и не связано ни с политическим классом, ни с политическими партиями, которым представители различных тоталитарных идеологий приписывали особые мистические функции.
В новоевропейской культуре наиболее полные характеристики такому высшему типу консолидации дает Ж.-Ж.Руссо, а впоследствии ее анализ продолжается, в первую очередь, в рамках анархизма, выдающиеся представители которого, такие, как П.Кропоткин, стремились найти наиболее глубинные духовные истоки единения людей согласно их природе, отрицая эффективность «внешних» принудительных форм объединения с помощью государственного аппарата насилия. Огромную позитивную роль исследований феномена братства, или коммуны, П.Кропоткиным отмечал Э.Фромм [413]. Сам же выдающийся психоаналитик в поисках такой формы объединения, которая бы стала своеобразным «клубом» интеллигенции, предлагал образовать Национальный совет под названием «Голос совести Америки», который даст толчок широкому гуманистическому обновлению всего общества [414](в этой связи важно отметить, что Ш. де Голль во времена своего президентства официально учредил «Совет мудрецов» и придавал этой структуре большое значение). Перед нами не что иное, как очередная попытка сплотить все более теряющее свое единство общество в готовый действовать в едином порыве народ.
В действительности же такой «Совет старейшин» нации существует «на общественных началах» в любом структурированном сообществе, имеющем признаки консолидированной общности. И он тем многочисленнее, чем мно
гочисленнее его наиболее социально активный элемент — «народ». В отличие от всегда профессионально специализированной элиты, общность «далеких», даже лично не знакомых, но «духовно близких» людей, подлинного «цвета нации», порвавших статусные связи со «своим» сословием или классом, поддерживает «живую связь» с универсальным сообществом не только живых, но и умерших наиболее выдающихся представителей человечества, ощущая постоянную духовную связь с ним, взаимную сопричастность к духовной энергии новаторского отношения к миру 78a.
В отличие от формального общественного договора, который во время всеобщих выборов заключают на определенный период граждане с тем, кому делегируют власть и кого в определенной степени «нанимают на службу», применительно к интеллигенции речь идет о «власти над умами» и, напротив, служении тем целям, которые она обозначает как наиболее значимые. Наиболее социально активная часть нации — народ — заключает молчаливый, «внутренний» неформальный договор с властью, которой они доверяют, благодаря поддержке интеллигенцией выработанной на основе ее же рекомендаций стратегии развития. В этом, кстати, состоит специфика понимания общественного договора Ж.-Ж.Руссо, чего так и не поняли многие его критики: «... Каждый индивидуум, вступая, так сказать, в договор с самим собою, оказывается принявшим двоякое обязательство, именно: как член суверена в отношении частных лиц и как член Государства по отношению к суверену» [415]. Впоследствии идею формального и неформального общественного договора как двух типов консолидации общества развивали О.Конт, ЭДюркгейм и Ф.Теннис.
Личности, пользующиеся неформальным общенациональным авторитетом, являются реальной «четвертой властью» (пресса, которой приписывается такая функция, в идеале является лишь рупором, ретранслятором наименее заангажированной максимально неконформистски ориентированной части общества). Этот механизм обеспечения эффективности управления обществом блестяще зафиксировал еще выдающийся мыслитель Реформации Ж.Боден: «Но власть, которая называется высшей, должна быть такова, чтобы она держалась не только авторитетом суда, иначе она не является высшей (если речь не идет о том, что какой-либо человек или государь становится бесконтрольным). Более того, человек, наделенный суверенитетом, если это не сделано временно, может вовсе и не занимать официальный пост, но быть государем, выше которого нет суверенитета» [416]. (Близкие идеи в своих «Политических трактатах» отстаивает Б. Спиноза).
Причем Э.Фромм, в противовес утилитарно и индивидуалистически ориентированным либеральным концепциям, подчеркивает огромную роль жертвенности во имя общих интересов, как важнейшей составляющей структуры бытия человека. В своей знаменитой книге «Иметь или быть?», в главе под названием «Что такое модус бытия?», он пишет о том, что патриотическая готовность к самопожертвованию, наиболее «востребованная» и одновременно наиболее ярко проявляющаяся в дни войны, органически присуща человеку, и сетует на то, что вследствие «господствующей в нашем обществе эгоистической
установки наши лидеры считают, что поступки людей могут быть мотивированы лишь ожиданием материальных выгод, то есть вознаграждений и поощрений, и что призывы к солидарности и самопожертвованию не вызовут у людей никакого отклика. Поэтому, за исключением периодов войн, к таким призывам прибегают крайне редко...»[417] Однако логика мировых событий такова, что не только развивающиеся страны, но и страны развитые либо найдут в себе силы восстановить былую альтруистическую сплоченность перед лицом общей угрозы, либо с большой вероятностью перестанут существовать как самостоятельные государственно-территориальные образования. Ведь, например, «вторжение» миллионов эмигрантов или промышленных и бытовых отходов, ухудшающих качество окружающей среды до опасного для существования людей уровня, по своим масштабам и негативным последствиям уже сегодня сравнимы с внешним военным нашествием.
Проблема состоит в том, что этика ультрареволюционного героизма, требующая жертв во имя будущих поколений, отрицающая во имя прогресса и будущего настоящее людей, на которой, в частности, строилась коммунистическая идеология, как отмечалось, легко превращается в свою противоположность: аморальность человека «регрессирующего», по определению 3.Фрейда, к своим наиболее примитивным инстинктам.
Речь идет о том самом «откате» к архаичным формам мировоззрения фетишистского и анимистического типа, который связан с наиболее примитивными формами национальной консолидации [418]. Особенностью этого мировоззрения, в частности, является то, что для него характерен крайний иррационализм «абстрактно тождественных» (В.Гегель) волюнтаризма и эмоцио- нализма (по Ницше, «дионисийское» и «аполлоновское» начала). Волюнтаризм с его вырвавшимся из-под контроля культурного «Я» и «Сверх—Я» агрессивным разрушительным «либидо» связан с тем, что шопенгауэровская «воля к жизни» превращается в ницшеанскую «волю к власти», а «сверхчеловек» трансформируется в «белокурую бестию». С другой стороны, народ превращается в эмоционально-экзальтированную, полностью управляемую толпу с доминантой «женского начала», прекрасно описанного Г. Лебоном в его знаменитой книге «Восстание масс».
Один из известнейших социальных психологов С.Московичи, продолжая данное исследование в своей книге с созвучным названием «Век толп», подчеркивает качественное отличие политических лидеров типа Моисея от архаических «тотемических» вождей (первые действуют всецело опираясь на личностное начало, творческое “Я” каждаго из граждан часто берут власть в критический момент лишь под давлением обстоятельств, что в европейской традиции было характерно для Кромвеля, Робеспьера, Наполеона, Бисмарка, Гинденбурга, Франко, де Голля), «...вожди типа Моисея могут править не иначе, как укрепляя это «Я», а вожди тотемические — растаптывая его» [419].
Однако сам исследователь признает, что грань, отделяющая авторитарного лидера от обожествляемого диктатора очень зыбка, а имморалистическая
«динамическая этика» героического «жизненного порыва» легко «перехлестывает» через край в сплошной аморализм тоталитарной апологии насилия.
Это связано с превращением некоторых «сквозных» универсальных измерений природы человека во временные, преходящие У Шопенгауэра, Ницше, Фрейда воля является более фундаментальной основой, чем разум, «цивилизованный», вечно рефлектирующий, упаднический рационализм. В результате пассионарность практически отождествляется с иррациональностью.
В предшествующей главе уже отмечалась неправомерность сведения «жизненного порыва» к чистому волюнтаризму, подчеркивалась необходимость осмысления феномена пассионарности в контексте интегральных характеристик общественного бытия. К сожалению, уже у Маркса имеет место «перекос» в сторону революционно-разрушительной миссии пролетариата. Большевики лишь довели идею разрушения «старого мира до основания» до высшего накала. Так или иначе, приходится признать, что ницшеанская «воля к власти» и «фаустовский дух» О.Шпенглера способствовали формированию тоталитарной идеологии нацизма. Даже концепции таких выдающихся представителей теории элит и наииогенеза, как Х.Ортега-и-Гассет, М. ле Унамуно, А.Паретто и сам А.Бергсон, до конца не свободны от излишней «витализа- ции», «космизации» волевого начала, а значит, и абсолютизации насилия в общественной жизни. Среди русских «методологов» такого концептуального подхода в первую очередь необходимо назвать Л.Гумилева, а среди украинских — Д.Донцова и В.Старосольского (хотя излишние волюнтаристические акценты заметны в идеях В.Липинского и И.Андриевского).
Хотя, тот же М. де Унамуно, анализируя проблему «агонизма» именно как особой жизненной энергии в известном произведении «О трагическом чувстве жизни», отказывается от шопенгауэровско-ницшеанской трактовки «Воли» как мистического и космического начала, рассматривая волю как «единство цели», «цельность» сознания личности, то есть максимально конструктивную целеустремленность социального действия.
А.Бергсон, наряду с превознесением «динамической этики», «открытости» общества героическому жизненному порыву, подчеркивает роль «статической этики» «социальных инстинктов» «гражданской общины», аналогом которой служат муравьиные и пчелиные сообщества. При этом «природность» «статической этики» рассматривается не как ее архаичность, а скорее именно как конструктивная консервативность в соблюдении общечеловеческих норм морали, ориентированность на поддержание структурной целостности общества в режиме его самоорганизации. Ведь «... для того, чтобы общество прогрессировало, нужно еще, чтобы оно сохранялось. Изобретение означает инициативу, а призыв к индивидуальной инициативе рискует уже подорвать социальную дисциплину» [420]. В действительности А.Бергсон, дополняя этику творчества этикой «нормативности», предписывающей универсальные императивы поведения, соблюдение которых позволяет обществу не сорваться в свои наиболее архаичные, примитивные формы, под такой этикой скорее и понимает «всеобщие права человека», выработанные на достаточно позднем этапе его развития. По сути, речь идет скорее не о моральных, а о правовых предписаниях, опирающихся на методологию кантовского категорического императива, не допускающего принуждения человека к любому виду деятель
ности с помощью непосредственного насилия, в том случае, если он не нарушает установленных норм права. Говоря о «статической морали и религии» как нормативной базе «закрытого», то есть структурно устойчивого, общества и противопоставляя ее этике общества «открытого», предельно поискового, А. Бергсон связывает первый тип мотивации общественного бытия с понятием нации: «...между нацией, как бы велика она ни была, и человечеством существует та же огромная дистанция, что отделяет конечное от бесконечного, закрытое от открытого» [421]. Хотя, еще раз подчеркиваю, для А.Бергсона общечеловеческие ценности вовсе не тождественны космополитическим, а под открытостью общечеловеческого он, по сути, понимает способность к созиданию наиболее творческой частью общества таких новых форм общественной организации, которые являются новаторскими в стадиально-цивилизационном измерении и, следовательно, как бы характеризуют очередной этап прогрессивного развития всего человечества.
Еще большее значение постулатам буржуазной этики в ее синтезе с этикой «мобилизационно-поисковой» придает Э.Фромм. В неокатолической мистической контрреформационной традиции создания своего рода «Новейшего Завета», которую он прекрасно знал, Э.Фромм строит систему моральных гуманистических императивов, в которой переводит этику служения из плоскости волюнтаризма — «мужского начала» в эмоционально-духовную плоскость «женского» чувства долга (в мировоззрении подлинной интеллигенции эти две универсальные жизненные ориентации слиты воедино). Э.Фромм справедливо рассматривает высшие формы человеческого гуманизма в качестве основанных на материнской любви: «Материнский принцип — это принцип безусловной любви', мать любит своих детей не потому, что они нравятся ей, а потому, что они ее (или другой женщины) дети... Поэтому материнскую любовь нельзя заслужить хорошим поведением, но нельзя и потерять ее, согрешив. Материнская любовь — это милосердие и сострадание» [422][423]. Однако для того, чтобы жертвенность не приобрела деструктивный садо-мазохистский оттенок, материнский принцип любви должен дополнять «отцовский принцип» справедливости, связанный с вознаграждением за нормативно-адекватное поведение: «Любовь отца можно потерять, но ее можно вновь заслужить раскаянием и смирением. Отцовская любовь — это справедливость»^.
Наконец, в отличие от весьма метафизической трактовки различных понятий Анри Бергсоном, один из основоположников новейшей теоретической социологии Георг Зиммель, также анализируя диалектическую взаимосвязь «закрытой» и «открытой» этики, а точнее, мировоззрения, четко привязывает нормативную систему ценностей ко времени становления политической нации и расширения в процессе становления рыночной мотивации «горизонта социальных связей» человека Нового времени. «Императивная» этика «разумного (а еще точнее — рационального) эгоизма», по Г.Зиммелю, (впрочем, как и по К.Канту, и А.Смиту, и Э.Бентаму) основана в первую очередь на идее выгоды широкомасштабной консолидации как своего рода «принуждения» к
этическому поступку. «...Чем шире социальный круг, тем чаще я должен служить интересам других, если хочу, чтобы они служили моим интересам. Благодаря этому, вся атмосфера социальной жизни становится более нравственной, что обычно не осознается, но лишь потому, что конечные цели, ради которых это совершалось, являются эгоистическими» [424].
Тем не менее такая мировоззренческая установка до определенного момента позволяет избежать «отката» к архаическим «инфантильным» формам массового сознания, которые прекрасно описали основоположники современного психоанализа. «Этика здравого смысла» стоит на пути у деструктивных форм поведения «неразумного эгоизма». Ведь, по мысли Г.Зиммеля «... пороки очень часто являются не чем иным, как видами атавизма... И душевное безобразие представляет собою возвращение к естественному состоянию и обнаруживает себя как порок в силу дисгармоничного и деструктивного отношения» [425].
Вспомним: в «Восстании масс» Х.Ортега-и-Гассет пишет о том, что доведенный до своей крайности моральный категорический императив И.Канта «не трогай других, и они не тронут тебя» (восходящий к «золотому правилу» Библии) превращается в свою противоположность, инфантилизируя, варва- ризируя человека. Этот же момент подчеркивает писатель-гуманист Мигель де Унамуно, говоря об индивиде как «пленнике инстинкта самосохранения». Основной принцип «статической этики» М. де Унамуно трактует преимущественно в негативном ключе. Мотивацию такого индивида «не поступай с другими так, как ты не хотел бы, чтобы они поступали с тобой» он понимает так: «Я не трогаю других; пусть и они не трогают меня». И душа его уменьшается, сморщивается и погибает в атмосфере этого духовного корыстолюбия, этой омерзительной морали анархического индивидуализма: каждый сам по себе [426][427]. Еще раньше в знаменитом «Самоубийстве» Э.Дюркгейм, фактически в противовес М.Веберу, противопоставляет католическую этику жертвенности во имя общности этике протестантского эгоизма как деструктивной саморазрушительной, анонимной силы.
Г.Зиммель идет тем же путем. Однако он последовательнее А.Бергсона в формулировке неразрывной связи «этики долга» с духовно высшими измерениями национализма, который совершенно справедливо называет «патриотизмом»: «Если мы снова обратимся к отношению между индивидуализмом и космополитизмом, то первый часто представляется в этическом отношении эгоизмом, в особенности там, где уже распались узы патриотических убеждений, которые... представляют... противовес... для эгоизма..., чтобы склонить эгоизм в сторону альтруизма» 9. Более того, подобно Э.Фромму, Г.Зиммель подчеркивает, что «любовь к дальнему» неразрывно связана с любовью к «самому ближнему», а именно к самому себе. Ведь только бесконечно уважающая себя личность, любящая себя как неповторимое творческое
существо, способна не разменять свою жизнь по мелочам, не зацикливаться на частных несущественных замыслах, по-бергсоновски быть открытой страданиям мира, трансформировать эмоциональный порыв в реальное героическое служение «общему делу»: «То, что называют долгом по отношению к самому себе, как в смысле предписания, так и в смысле запрещения, есть то же самое, что, с другой стороны, обычно считается достоинством и долгом «человека вообще»...Мы должны исполнять такие обязанности перед самими собой не как люди, принадлежащие к тому или иному кругу, но как люди вообще» [428].
Таким образом, именно духовная система ценностей, построенная на синтезе «закрытости» и «открытости» «этики справедливости» и «этики любви», национализма и патриотизма «гарантирует» достижение социумом высшего проявления созидательной энергии, не давая пойти этому энтузиазму созидания по руслу иррациональной разрушительной стихии.
Однако, как отмечалось, в фазе своего упадка в стадию «Мегамашины» демократия трансформируется в предельно статичную либеральную религию «социальных инстинктов» человекообразных муравьев и пчел, проповедующих в качестве идеала индивидуализм «социальных атомов» в броуновском движении рынка Такая архаично-механическая картина мира (Э.Дюркгейм), лишь внешне противоположная экстремистскому этатизму большевистского типа, подобно марксизму, основана на примате идеи экономического «базиса» над духовной «надстройкой», то есть примитивном утилитаризме и конформизме потребительства «первейших материальных благ».
Отсюда крайне негативное отношение к «интеллигенции» со стороны не только большевиков, но и либералов. Последние считают ее (и это так и есть) излишне национально ориентированной, утверждающей первенство духа над «экономическим прагматизмом», приверженцами сохранения и приумножения уникальности и неповторимости культурно-территориальных целостностей, максимальное разнообразие которых, подобно многообразию природному, обеспечивает общий адаптивный потенциал человечества.
Более того, согласно либеральной конформистской установке (вспомним лозунг времен «рыночных реформ» в СНД: «будет колбаса — будет и свобода»), для ультралиберализма недопустима «открытость» наиболее творческой части общества будущему, ориентированность интеллигенции, которую за ее незацикленность на настоящем один из выдающихся социологов XX столетия К.Мангейм называл «часовыми, которые не спят в ночной тьме»; интеллигенция «социально свободно парит» над стереотипностью бытия (по признанию К.Мангейма этот образ он заимствовал у А.Вебера). Речь идет об ориентированности на оценку эффективности социума в целом, «извне», «с высоты птичьего полета», высоты, которая позволит заглянуть за горизонт социального времени, т.е. способности к долгосрочному социальному предвидению.
Поэтому далеко не случайно К.Поппер в своей нашумевшей книге «Открытое общество и его враги» относит всех, кто стремится к так называемой «социальной инженерии», то есть широкомасштабному переустройству общества на основе универсальных прогнозных системных моделей, к экстремист
ски ориентированным мыслителям. В духе крайнего эмпиризма и позитивизма этот апостол либеральной идеологии XX века абсолютно отвергает возможность познания универсальных законов истории и построения на этой основе долгосрочных прогнозных сценариев. Он признает лишь мелкие усовершенствования существующего социума, так сказать, «по ходу дела», отрицая возможность «капитального ремонта», качественных преобразований цивилизационного уровня, которые, по мнению К.Поппера, порождают чрезвычайно опасные утопические иллюзии относительно пассионарных возможностей человека, ведут к проявлениям энтузиазма тоталитарного типа. К идеологам тоталитарных коммунистической и нацистской систем новейшего времени K,∏oππep относит не только Ж-Ж.Руссо, Г.Фихте, В.Гегеля, но и Платона и Аристотеля! Вполне правомерно отмечая общие мировоззренческие основания коммунизма и нацизма, он неправомерно усматривает их в ориентированности на радикальное переустройство общества. При этом К.Поппер грубо фальсифицирует концепцию А.Бергсона, вкладывая в предложенные им понятия «закрытого» и «открытого» общества противоположный смысл. Если у выдающегося французского мыслителя «открытость» — это нацеленность на радикальное переустройство социума, а закрытость — максимальная «призем- ленность» и зацикленность на пассивном воспроизводстве абстрактных универсальных, заданных извне стандартов поведения, то у автора «Открытого общества и его врагов» закрытое общество — это общество, ориентированное на тотальный экстремизм, а «открытое общество», отождествляемое с либерализмом, — это система, функционирующая на основании «всеобщих прав человека» по практически неизменному алгоритму бытия.
В действительности все три основных вида тоталитаризма, к которым в равной мере принадлежит и либерализм, представляют собой “абстрактную тождественность ”, амбивалентность внешне противоположных ультра-революционизма и реакционности. Типологическую близость позднего либерализма с коммунизмом и фашизмом раскрыл уже Э.Мунье в своем “Манифесте персонализма”.
Претензии же либерализма на подлинную динамичность и открытость есть не что иное, как имитация, поскольку весь пропагандируемый им динамизм рыночной стихии в значительной степени остается «бегом на месте», «выпусканием пара» социальной активности «в свисток». Ведь основной смысл ультралиберальной идеи связан с обоснованием сверхценности постоянного расширения уровня потребления (не случайно в крайнем либерализме К.Поппером, Ф.Хаеком, М.Фридменом на передний план выдвигается монетарный компонент современной наукоемкой экономики). Однако, в конечном счете, за обладание деньгами как символом, фетишем обеспеченной жизни приходится платить самую дорогую цену — собственную свободу. Поэтому в идеях А.Зиновьева о том, что, гарантируя минимум необходимого обеспечения, коммунизм с его принципом относительной уравнительности вполне мог соревноваться с современным капитализмом с точки зрения подлинности цивилизационных ценностей, есть рациональное зерно [429]. Более того, по
иск оптимальной, а не экспоненциально расширяющейся модели потребления есть единственное условие сохранения человечества от экологической катастрофы.
Другое дело, что цивилизационная модель общества “нерасширяемого потребления”, основанного на социальной справедливости, была разработана (например, Э.Мунье) и значительно полнее реализована в Западной Европе (о чем подробнее — в следующем параграфе). И кроме того, уже с 70-х годов СССР из-за системной неэффективности собственной экономики неуклонно утрачивал отчасти достигнутые им в 60-е годы стандарты «социального государства».
В целом же, сведя динамичность и открытость общества к мифу о поглощении либеральной моделью социума всего земного шара, даже ярые апологеты такого процесса вынуждены признать глубокую антигуманность предлагаемого общественного идеала.
В частности, известный апологет «конца истории» вследствие «полной и окончательной» победы либерализма Ф.Фукуяма, который в своей книге именно с таким названием — «Конец истории» — почти отождествляет национализм как теорию, в том числе и «голлизм», с национал-социализмом, вынужден признать, что «люди глубоко несчастны от обезличивания и духовной пустоты либеральных потребительских обществ». Он писал: «Конец истории печален. Борьба за признание, готовность рисковать жизнью ради чисто абстрактной цели, идеологическая борьба, требующая отваги, воображения и идеализма, вместо всего этого — экономический расчет, бесконечные технические проблемы, забота об экологии и удовлетворении изощренных запросов потребителя. В постисторический период нет ни искусств, ни философии; есть лишь тщательно оберегаемый музей человеческой истории» [430].
Однако в действительности такая модель не просто не реализуема в принципе, но является грубой идеологической маскировкой именно националистических интересов развитых стран во главе с США, ибо, навязывая режим максимальной открытости для своих транснациональных интересов, во все возрастающей мере пропагандируя вторичность права на национальный суверенитет по отношению к международному «всеобщему праву» вмешательства во внутренние дела страны для наведения «мирового порядка», лидеры западных стран действуют на основании двойных стандартов, вовсе не предполагая возможность «расползания» либеральной демократии по всему миру.
Уже много писалось о том, что невозможно дальше увеличивать общепланетарный уровень потребления из-за ограниченности и невосполнимое™ природных ресурсов. Кроме того, без огромного рынка сбыта развивающихся стран западная экономика просто захлебнется [431]. Поэтому с самого начала существования классического капитализма либеральная идея равных прав и свобод распространялась лишь на жителей собственных стран; а «варвары»,
«дикари» из колоний были «недочеловеками» по своей природе. И вовсе не случайно К.Поппер, который задолго до Ф.Фукуямы выдвинул гипотезу о нацизме как о «побочной» ветви, неудачном мутанте западной цивилизации, дает потрясающее «объяснение» причин этого явления. Верный своим традициям обвинять всех патриотически ориентированных мыслителей в тоталитаризме, он не только Гегеля обвиняет в том, что основным системообразующим понятием его философии является не «индивид», а «народ», но и считает националистами Аристотеля и Платона.
Социолог ставит себе задачу: «... дать краткое описание последовательности весьма странных событий, образующих историю подъема немецкого национализма. Без сомнения, тенденции, характерные для национализма, имеют большое сходство с бунтом против разума и открытого общества. Национализм взывает к нашим племенным инстинктам, к страстям и предрассудкам, к нашему ностальгическому желанию освободиться от напряжения индивидуальной ответственности, которую он пытается заменить коллективной или групповой ответственностью». Таким образом, К.Поппер приходит к однозначному выводу о том, что «принцип национального государства... — это миф, иррациональная, романтическая и утопическая мечта, это — мечта натурализма и племенного коллективизма» [432][433].
Вполне в духе концепции о динамичном прогрессивном западе и «тупиковом» изначально застойном Востоке (к которому относит и Евразию) К. Поппер вполне закономерно договаривается до идей, по своей расистской «направленности» вполне сопоставимых с установками по отношению к «неполноценным» славянам самих нацистов. Нацизм, по его версии — результат слишком большого удельного веса славянского (очевидно, тоталитарного «по природе») населения в предвоенной Германии: «Когда национализм возродился сто лет назад, это случилось в одном из самых пестрых в национальном отношении регионов многонациональной Европы — в Германии, прежде всего в Пруссии с ее многочисленным славянским населением (не всем известно, что Пруссия с ее преимущественно славянским населением еще век тому назад вообще не считалась немецким государством; на конгрессе в Вене Пруссия была зарегистрирована как «славянское королевство», а еще в 1830 г. Гегель говорил, что Бранденбург и Мекленбург населены «германизованными славянами») [434]».
И.Валлерстайн в уже цитировавшейся книге «Анализ мировых систем» также анализирует истоки «псевдооткрытости» западного либерализма. Он приходит к справедливому выводу о том, что демократичность либерализма, декларирующего всеобщие права «по природе», есть не что иное, как попытка на этапе начавшейся стагнации «классовой поляризации» классического буржуазного общества стабилизировать и консолидировать его не только подлинно демократическими, но и уравнительными искусственными мерами. Общество сплачивается путем предоставления общих прав так называемым «опасным классам» — женщинам, национальным меньшинствам, молодежи, безработным, а
главным образом — все возрастающему люмпенпролетариату — и уравнения их с зажиточным средним классом в формально-политических правах.
Нечто подобное всегда происходило на этапе упадка различных цивилизаций, вступивших в стадию империи. Вспомним, например, распространение прав гражданства жителей Рима на всю территорию империи и постепенное превращение самого «вечного города» в скопише сброда, требующего лишь «хлеба и зрелищ».
Обратной стороной такого универсализма и псевдодемократии, или попросту охлократии — власти толпы, является, по меткому замечанию И.Вал- лерстайна, становление архаичных форм национальной консолидации через противопоставление внешнему врагу. Толпу внешним механическим образом объединяет принадлежность к «своим», противостоящим «чужим».
В европейском варианте это означает параллельное усиление вместе с «внутренней» демократией «внешнего» национального экстремизма, по сути, расизма.
Ведь не принадлежащие к цивилизованной западной демократии жители других стран остаются «варварами», неполноценными именно по изначальной «природе». Причем узаконивание такой ситуации было важно потому, что «на общий уровень жизни в странах сердцевины благотворно влиял перевод прибавочного продукта из периферийных зон» [435].
Однако «кто же были эти «варвары»? Несомненно, колониальные народы. Черные и желтые по отношению к белым. «Восток» для «Запада». «Неисторические» нации Восточной Европы для «исторических наций» Западной... Сегодня мы называем это явление расизмом, доктрина которого была в явном виде кодифицирована именно в тот период именно в этих государствах, и который глубоко проник во все общественные институты и в общественную мысль. По крайней мере это было так до тех пор, когда нацисты довели расизм до его логического завершения, его пес plus ultraверсии, и таким образом принудили пристыженный западный мир к формальному, хотя лишь частичному, теоретическому отвержению расизма» ".
Поэтому, безусловно, осуждая недавние теракты в Нью-Йорке и Вашингтоне, необходимо не забывать о том, что идея всеобщих прав человека и их приоритета над правами национальными, будучи доведенной до крайности, превращается в свою противоположность, что, собственно, и зафиксировала, несмотря на все ее излишне резкие формулировки, последняя Конференция ООН по правам человека в городе Дурбане в Южно-Африканской республике.
Однако возвращение под видом либеральных свобод к по сути общинному уравнительному сознанию, такому пониманию демократии, при котором индивидов объединяет абстрактное равное право на участие в политическом управлении, ведет к неминуемому дальнейшему подрыву творческого потенциала социума. Ведь согласно проницательному наблюдению А.Тойнби, так называемый деклассированный элемент, или «внутренний пролетариат», состоит из внешне противоположных по своим функциям, социальных групп: люмпен-пролетариата, строящего модель своего поведения в духе социальной деструктивности и «творческого меньшинства», и создающего исторически высший тип гуманизма, всегда ориентированного на принципиальное качественное преодоление системного кризиса. И те, и другие внешне ведут себя как «изгои», «отщепенцы», маргиналы, «деклассированные элементы», но если люмпен-пролетариат предельно продажен и реакционен, то интеллигенция максимально дистанцирована от деградирующей, «окостеневающей» социальной структуры, стремится не просто отрицать действительное как достойное гибели и разрушать «мир насилья до основания», а модернизировать его, сделать более совершенным. «Существует два способа взметнуть пыль на площадях и на исторической арене: это путь насилия и путь добра. Восточный пролетариат эллинистического общества пользовался обоими этими способами, и насилие в конце концов уничтожило самое себя. История выбирает доброту» 100.
Таким образом, ублажая «отбросы общества» равными правами, либералы уравнивают с ними неравное, по сути, «по природе» «творческое меньшинство», призванное играть системосозидающую роль в обществе.
В результате обезличивания социально активной части общества, отторгаемой от своей основной функции — выработки и внедрения в массовое сознание качественно новых мировоззренческих стереотипов и антикризисных моделей бытия, происходит неуклонная деградация уравнительного типа, вполне сопоставимая с коммунистическим люмпенским «омассовлением» общества. «Средний класс», охватывая с точки зрения абстрактных прав все общество, неуклонно размывается как социальная база нации, «усредняется», «сереет». Об этом свидетельствует и существующая традиция отождествления подданства с гражданством, когда вместе с видом на постоянное жительство и участие в выборных политических процессах житель страны как бы автоматически рассматривается и как представитель политической нации (во времена «Декларации прав человека и гражданина», например, избирательное право имели лишь французы, являющиеся членами национальной гвардии).
Одновременно с процессом нивелирования позднего либерального общества, все в меньшей мере являющегося подлинной демократией, происходит своеобразная регенерация архаической кастовой структуры, некий сословный неофеодализм, при котором высший статус — «знатность» — оценивается не по происхождению, а по богатству. Интеллигенция постепенно трансформируется сначала в специализированную элиту, «управляющих», «интеллектуалов-экспертов», «меритократию», а последняя — в квазиэлиту имитаторов и манипуляторов общественным сознанием. «В каждом обществе есть социальные группы, главная задача которых заключается в том, чтобы создавать для
™ Тойнби А. Дж. Постижение истории. М., 1991. — С. 349.
данного общества интерпретацию мира. Мы называем эти группы «интеллигенцией». Чем статичнее общество, тем более вероятно, что этот слой обретет в нем определенный статус, превратится в касту» [436].
Анализ свидетельствует: идея всеобщих «прав человека», доведенная до своих крайних экстремистских проявлений, разрушает естественную, органично присущую социальной природе иерархичность социальной структуры, без которой невозможна эффективная самоорганизация социума. Об этом не устают повторять выдающиеся мыслители XX столетия, подчеркивая, что, освободившись от феодальной иерархии, человек получил свободу и права, которые начал превращать в фетиш. А это всегда путь к рабству. Поэтому «...принцип равенства вовсе не предполагает, что все люди одинаковы... Уважение к уникальности, культивирование уникальности каждого человека — это ценнейшее достижение человеческой культуры. И именно этому достижению сегодня грозит опасность» [437].
Основная проблема современности состоит в том, что нация как основная системообразующая структурная единица человечества должна сохраняться и укрепляться не только в силу существования жесткой конкуренции «на грани», а то и «за гранью», «фола» в мировой экономике и даже не по причине необходимости сохранения геополитической стабильности в мире. Деградация и упадок наций, в первую очередь, под давлением духовно обезличивающих их «коммунизма» и «либерализма», о которых в свое время с тревогой писал Лорд Актон [438], подрывает пассионарный, духовно-энергетический потенциал как самой западной цивилизации, так и всего человечества в целом.
Задолго до А. Бергсона к этому выводу пришли мыслители XIX—XX столетий. В частности, В.Соловьев писал о невозможности личностного отношения к абстрактному человечеству и о духовно-национальных истоках творческого начала в человеческой природе. Ему вторит его выдающийся ученик Н.Бердяев, который в годы жесточайших для российской империи социальных катастроф буквально взывал: «Всечеловечность не имеет ничего общего с интернационализмом, всечеловечность есть высшая полнота всего национального... творческое утверждение национальности и есть утверждение человечества. Национальность и человечество — одно» [439].
Мигель де Унамуно прямо пишет о том, что подлинно творческое начало не имеет абсолютно ничего общего с абстрактным космополитизмом, оно национально личностно. «Человеческая природа универсальна — правильно, но это живая, плодотворная универсальность; она свойственна каждому отдельному человеку лишь постольку, поскольку одета плотью нации, религии, язы
ка и культуры... и что может быть более губительным для поэзии, чем бесплодный и абстрактный космополитизм, враждебный по самой своей сути глубокой и положительной универсальности» [440], — утверждал мыслитель-гуманист.
Не случайно, говоря о необходимости интеграционных процессов в мире и в отдельных геополитических регионах, не только непосредственные идеологи национальной идеи в ее исторических формах типа Д.Мадзини, но именно представители «теории элит» (точнее, «творческих меньшинств») подчеркивали, что процесс глобализации должен не только не подавлять, но еще больше усиливать национальное суверенное начало в различных межгосударственных объединениях. В частности, в уже неоднократно упоминавшейся работе «Восстание масс» Х.Ортега-и-Гассет, подчеркивая необходимость объединения на основе великой идеи, которая позволяет не допустить упадка национального самосознания, фактически говорит не просто об экономически интегрированных неких «Соединенных Штатах Европы» с прозрачными границами и взаимной культурной открытостью, а главное — надстрановыми структурами власти (а именно на таком понимании делался акцент в последнее десятилетие в ходе создания Европейского Союза во главе с европейским советом министров и европарламентом). Он имел в виду прежде всего цивилизационное единство европейских стран в выработке новой системы ценностей для всего человечества и их сплоченность в отстаивании этих ценностей, в противоположность негативным тенденциям современности. По мнению мыслителя, обратной стороной подобной интеграции должно было стать усиление европейских государств в качестве политических наций: «Будущая высшая форма европейского сосуществования не подразумевает исчезновения сегодняшнего многообразия» [441].
Подобную модель европейской интеграции в свое время отстаивал Шарль де Голль, и сегодня появляются первые признаки осознания того факта, что преимущества максимального объединения (а в этом процессе также существует множество проблем) экономик европейских стран за счет нивелирования их духовно национальной самобытности, превращения понятия суверенитета в пустую абстракцию, чревато таким обезличиванием народов Европы, которое в стратегической перспективе не компенсируется никакими временными экономическими успехами (тем более, что идет катастрофически быстрое «размывание» титульных суперэтносов «старых» европейских наций миллионами эмигрантов из стран третьего мира, чуждых европейских культурных ценностей).
Вот почему, кстати, нельзя однозначно отрицательно оценивать возрастание национального сознания в странах Европы. В нем есть элемент здоровой реакции на экспансию в мире идеологии экстремистского глобализма. А вот усиление санкций против Австрии, где парламентским путем победила националистическая «Партия свободы», только порождает праворадикальные формы политического протеста. Не случайно эти санкции были упразднены Европейским Союзом.
В Италии уже в 2001 году на парламентских выборах победил и стал Премьер-министром лидер право-националистической коалиции медиамагнат С.Берлускони. Нельзя однозначно негативно оценивать и рост национализма во Франции и Германии.
Особо хочу подчеркнуть, что в случае усиления этой тенденции, у Украины появятся дополнительные и весьма серьезные шансы полноценной интеграции в Евросоюз.