<<
>>

АБСОЛЮТИСТСКОЕ ГОСУДАРСТВО НА ЗАПАДЕ

Длительный кризис европейской экономики и общества, разразивший­ся в XIV-XV вв., сделал очевидными проблемы, с которыми столкнулся феодальный способ производства в период позднего Средневековья[2].

Каким был окончательный политический итог континентальных конвуль­сий той эпохи? В течение XVI в. на Западе утверждалось абсолютистское государство. Централизованные монархии Франции, Англии и Испании пошли на решительный разрыв с «пирамидами» раздробленного сувере­нитета средневековых общественных формаций, с их поместной и вас­сальной системами. Споры об исторической природе этих монархий не утихают со времен Энгельса, который в знаменитом выражении на­звал их продуктом классового равновесия между старой феодальной ари­стократией и новой городской буржуазией: «В виде исключения встреча­ются, однако, периоды, когда борющиеся классы достигают такого рав­новесия сил, что государственная власть на время получает известную самостоятельность по отношению к обоим классам, как кажущаяся по­средница между ними. Такова абсолютная монархия XVII-XVIΠ вв., ко­торая держит в равновесии дворянство и буржуазию друг против дру­га...»[3]. Множественные оговорки этого пассажа указывают на опреде­ленные концептуальные колебания Энгельса. Но, бросив внимательный взгляд на другие тексты Маркса и Энгельса, становится ясно, что имен­но эта концепция абсолютизма была постоянной темой их работы. Эн­гельс повторил этот же основной тезис в другом месте в более катего­ричной форме, отметив, что «базовым условием старой абсолютной монархии» было «равновесие между землевладельческой аристократи­ей и буржуазией»[4]. В самом деле, определение абсолютизма как полити­ческого балансира между аристократией и буржуазией часто склоняет­

ся к имплицитному или эксплицитному описанию его как буржуазного в своих основаниях государства. Этот сдвиг особенно очевиден в самом «Манифесте коммунистической партии», в котором политическая роль буржуазии «в период мануфактуры» охарактеризована одной фразой как «противовес дворянству в сословной или в абсолютной монархии и глав­ная основа крупных монархий вообще»[5].

Показательно, как авторы здесь незаметно переходят от «противовеса» к «главной основе», что отзыва­ется эхом и в других текстах. Энгельс мог отзываться об эпохе абсолютиз­ма как о времени, когда «феодальная аристократия начала понимать, что период ее социального и политического господства пришел к концу»[6]. Маркс, со своей стороны, постоянно утверждал, что административные структуры новых абсолютистских государств были непосредственно бур­жуазным инструментом. «При абсолютной монархии, — писал он, — бю­рократия была лишь средством подготовки классового господства бур­жуазии». В другом месте Маркс утверждал, что «централизованное го­сударство, с его вездесущими органами постоянной армии, полиции, бюрократии, духовенства и суда—органами, созданными по плану систе­матического и иерархического разделения труда, — появилось во време­на абсолютной монархии, служившей новорожденному среднему классу в качестве могучего оружия в его борьбе против феодализма»[7].

Эти размышления об абсолютизме были более или менее случайными и иносказательными — основатели исторического материализма не тео­ретизировали специально о новых централизованных монархиях, по­явившихся в ренессансной Европе. Оценка их точного веса была оставле­на на суждение будущих поколений. Марксистские историки, фактически, спорят о социальной природе абсолютизма до наших дней. Правильное решение этой проблемы, в самом деле, жизненно важно для понимания как перехода от феодализма к капитализму в Европе, так и политических систем, сопутствовавших этому переходу. Абсолютные монархии создали постоянные армии, бюрократию, ввели налогообложение в масштабах всей страны, кодифицированное законодательство и начала общего рын­ка—все это характеристики капитализма. Поскольку они совпали с исчез­новением крепостного права, стержневого института феодального спо­соба производства в Европе, то и описание абсолютизма Марксом и Эн­

гельсом как государственных систем, представлявших собой либо баланс между буржуазией и аристократией, либо даже прямое господство капи­тала выглядело правдоподобным.

Более тщательное исследование струк­тур абсолютистского государства на Западе, однако, неминуемо ослабля­ет такое впечатление. Дело в том, что конец крепостничества не озна­чал исчезновения феодальных отношений из села. Отождествление двух процессов—частая ошибка. И все же очевидно, что частное внеэкономи­ческое принуждение, личная зависимость и соединение непосредствен­ного производителя со средствами производства вовсе не обязательно исчезли, когда сельские излишки перестали извлекаться в форме труда или оброка и превратились в денежную ренту. До тех пор пока аристок­ратическая аграрная собственность блокировала свободный рынок зем­ли и фактическую мобильность работников, —другими словами, пока труд не был отделен от социальных условий, для того чтобы стать «рабо­чей силой»,—отношения производства на селе оставались феодальными. Сам Маркс в теоретическом анализе земельной ренты в «Капитале» ясно сформулировал это: «Превращение отработочной ренты в продуктовую ренту, если рассматривать дело с экономической точки зрения, ничего не изменяет в существе земельной ренты. Под денежной рентой мы понимаем здесь земельную ренту, возникающую из простого превра­щения формы продуктовой ренты, как и она сама, в свою очередь, была лишь превращенной отработочной рентой, базис этого рода рен­ты, хотя он и идет здесь навстречу своему разложению, все еще остает­ся тот же, как при продуктовой ренте, образующей исходный пункт. Не­посредственный производитель по-прежнему является наследственным или вообще традиционным владельцем земли, который должен отдавать земельному собственнику как собственнику существеннейшего условия его производства избыточный принудительный труд, то есть неоплачен­ный, выполняемый без эквивалента труд в форме прибавочного продук­та, превращенного в деньги»[8].

Феодалы, которые оставались собственниками основных средств производства в любом доиндустриальном обществе, были, конечно, ро­довитыми землевладельцами. На протяжении всей эпохи раннего Но­

вого времени господствующим классом, как в экономике, так и в поли­тике, оставался тот же самый класс, что и в Средневековье: феодальная аристократия.

Эта аристократия претерпевала глубокие метаморфозы на протяжении веков после окончания Средневековья; однако от нача­ла и до конца истории абсолютизма она не теряла политической власти.

Изменения форм феодальной эксплуатации, происходившие в конце феодальной эпохи, были, конечно, очень значительными. В самом деле, именно эти перемены изменили формы государства. Абсолютизм был по своей сути именно перенацеленным и перезаряженным аппаратом фео­дального господства, созданным для того, чтобы вернуть крестьянские массы на их традиционные социальные позиции — несмотря на и во­преки тем приобретениям, которые они получили в результате замеще­ния повинностей. Другими словами, абсолютистское государство нико­гда не было беспристрастным арбитром в спорах между аристократией и буржуазией, еще меньше причин назвать его инструментом в руках но­ворожденной буржуазии против аристократии: на самом деле оно было новым политическим щитом, отбивающим удары, направленные против благородного сословия. Консенсусное мнение целого поколения исто­риков-марксистов, от Англии до России, суммировал Хилл го лет назад: «Абсолютная монархия была особой формой феодальной монархии, от­личавшейся от сословно-представительной монархии, которая ей пред­шествовала; однако правящие классы оставались теми же самыми, точ­но так же, как республика, конституционная монархия и фашистская диктатура могут быть разными формами правления буржуазии»[9]. Но­вая форма власти аристократии была, в свою очередь, предопределена распространением товарного производства и обмена в переходных об­щественных формациях эпохи раннего Нового времени. Альтюссер точ­но определил его характер: «Политический режим абсолютной монар­хии — это всего лишь новая политическая форма, необходимая для под­держания феодального господства и эксплуатации в период развития товарной экономики»[10]. Однако нельзя преуменьшать глубину историче-

ской трансформации, связанной с появлением абсолютизма. Напротив, весьма важно ухватить полностью логику и значение той огромной пе­ремены в структуре аристократического государства и феодальной соб­ственности, которая произвела на свет новый феномен—абсолютизм.

Феодализм как способ производства изначально определялся через органическое единство экономики и политики, парадоксальным обра­зом распределенное между звеньями цепи раздробленных суверените­тов по всей общественной формации. Институт крепостного права как механизма изъятия излишков соединял экономическую эксплуатацию и политико-юридическое принуждение на молекулярном уровне дерев­ни. Феодал, в свою очередь, обычно был обязан проявлять вассальную лояльность и нести рыцарскую службу для своего сеньора, который счи­тал землю своим исключительным владением. По мере общей замены по­винностей на денежную ренту клеточное единство политического и эко­номического подавления крестьянства серьезно ослабело и угрожало полным распадом (в конце этого пути ждали «свободный труд» и «дого­вор о зарплате»). Таким образом, постепенное исчезновение крепостно­го права ставило под сомнение классовое господство феодальных хозя­ев. Результатом стал сдвиг политико-юридического принуждения вверх, в сторону централизованной и милитаризованной вершины — абсолю­тистского государства. Ослабленное на уровне деревни, оно сконцент­рировалось на «национальном» уровне. Результатом стал возрожденный аппарат королевской власти, постоянной политической функцией кото­рого было подавление крестьянских и плебейских масс внизу обществен­ной иерархии. Эта новая государственная машина, однако, была по самой своей природе наделена силой, способной подавлять или дисциплиниро­вать индивидов и группы внутри самой аристократии. Установление аб­солютизма не было, следовательно, как мы видим, мягким эволюцион­ным процессом для самого господствующего класса: оно было отмече­но чрезвычайно резкими разрывами и конфликтами среди феодальной аристократии, чьим коллективным интересам оно в конечном счете слу­жило. В то же самое время объективным дополнением к политической концентрации власти на вершине общественного устройства в центра­лизованной монархии была экономическая консолидация феодальной

Недавние дебаты о русском абсолютизме в советских исторических журналах также показывают похожие примеры, хотя хронологически они лучше нюан­сированы; см., например, АврехА.Ю.

Русский абсолютизм и его роль в утвер­ждении капитализма в России // История СССР. 1968. Февраль. С. 83-104. Автор считает абсолютизм «прототипом буржуазного государства» (С. 92). Взгля­ды Авреха были подвергнуты жесткой критике в последовавших дебатах и не были типичными для содержания этой дискуссии.

собственности под ней. С развитием товарных отношений распад пер­вичных связей между экономической эксплуатацией и политико-юриди­ческим принуждением вел не только к усилению роли королевской вла­сти в осуществлении второго, но и к компенсаторному укреплению прав собственности, гарантировавших первое. Другими словами, вместе с ре­организацией феодальной политической системы в целом и разжижени­ем оригинальной системы феодов, владение землей делалось все менее «условным», по мере того как суверенитет становился все более «абсо­лютным». Ослабление средневековых концепций вассалитета приводило к двум результатам: оно придавало новую чрезвычайную власть монархии, в то же самое время освобождая от традиционных ограничений владения аристократии. Аграрная собственность в новую эпоху была молчаливо превращена в безусловно наследственную (аллодиальную, используя тер­мин, который сам становился анахронизмом в изменившемся юридиче­ском климате). Индивидуальные члены аристократического класса, кото­рые постепенно теряли политические права представительства в новую эпоху, получали в качестве другой стороны того же процесса экономиче­ские приобретения в форме собственности. Окончательным результатом этого общего передела социальной власти аристократии было создание государственной машины и юридического порядка абсолютизма, целью которых было увеличение эффективности аристократического правле­ния путем принуждения некрепостного крестьянства к новым формам зависимости и эксплуатации. Королевские государства эпохи Ренессанса были первыми и передовыми модернизационными инструментами в под­держании господства аристократии над сельским населением.

Одновременно, однако, аристократия вынуждена была приспосабли­ваться и ко второму антагонисту—торговой буржуазии, которая появи­лась в средневековых городах. Как было показано, именно наличие этой третьей прослойки не позволило западной аристократии решить свои проблемы с крестьянством по восточному образцу, сокрушив его сопро­тивление и прикрепив его к поместью. Средневековый город смог раз­виваться в результате того, что иерархическое распределение суверени­тетов при феодальном способе производства впервые освободило го­родские экономики от прямого господства сельского правящего класса[11].

Города не создавались внешними для западного феодализма факторами, главным условием их существования была уникальная «детотализация» суверенитета в политэкономическом порядке феодализма. Это объясня­ет гибкость городов на Западе во время тяжелейшего кризиса XIV в., ко­торый временно обанкротил множество патрицианских семей в среди­земноморских городах. Барди и Перуджи потерпели крах во Флоренции, Сиена и Барселона пришли в упадок; однако Аугсбург, Женева или Вален­сия только начинали свой подъем. Важнейшие городские производства— изготовление железа, бумаги и тканей—росли, несмотря на феодальную депрессию. Сохраняя внешнюю дистанцию от аграрных проблем, сама эта экономическая и социальная жизнестойкость являлась постоянным раздражителем в ходе классовой борьбы и блокировала любые регрес­сивные поползновения аристократии. В самом деле, важно, что имен­но в 1450-1500 гг., когда на Западе появились первые предшественники унифицированных абсолютных монархий, был преодолен и долгий кри­зис феодальной экономики. Это стало возможным благодаря рекомби­нации производственных факторов, ведущую роль в которой впервые сыграли специфически городские технологические достижения. Концен­трация изобретений, совпавшая с переломом между «средневековой» и «современной» эпохами слишком хорошо известна, чтобы обсуждать ее здесь. Открытие процесса аффинажа (seiger)для отделения серебра от медной руды возобновило работу шахт в Центральной Европе и по­ток металлов в международную экономику; за 1460-1530 гг. производство монеты в Центральной Европе выросло в 5 раз. Развитие литых бронзо­вых пушек впервые сделало порох решающим орудием войны, превра­тив замки баронов в анахронизм. Изобретение наборных литер поло­жило начало книгопечатанию. Конструирование трехмачтовых управ-

ширения товарного обмена в городах. Добб отвечал, что толчок к развитию надо искать в противоречиях самой аграрной экономики, которая порожда­ла социальную дифференциацию крестьянства и подъем мелкого производи­теля. В последующем эссе на эту тему Вилар (Уііаг) недвусмысленно сформу­лировал проблему перехода как проблему определения правильной комбина­ции «эндогенных» аграрных и «экзогенных» «торгово-городских» перемен, при этом подчеркивая важность новой экономики атлантической торговли в XVI в.: см.: Problems in the Formation of Capitalism //Past and Present. 1956. N 10. P 33-34. В важном недавнем исследовании The Relations between Town and Country in the Transition from Feudalism to Capitalism(неопубликовано) Джон Mep- рингтон (John Merrington) эффективно разрешил эту антиномию, продемон­стрировав базовую истину, что европейский феодализм вовсе не был исклю­чительно аграрной экономикой, а был первым способом производства в исто­рии, предоставившим автономное структурное место городскому производству и обмену. Рост городов был в этом смысле таким же «внутренним» развитием западноевропейского феодализма, как и разложение манора.

ляемых с кормы галеонов сделало океаны преодолимыми и положило начало заморским завоеваниям[12][13]. Все эти технические прорывы, зало­жившие основы европейского Возрождения, произошли во второй по­ловине XV в., и именно тогда прекратилась вековая аграрная депрессия— в Англии и Франции это произошло примерно к 1470 г.

Это была именно та эпоха, когда неожиданное восстановление по­литической власти и единства происходило в одной стране за другой. Из пропасти крайнего феодального хаоса и беспорядка времен войны Алой и Белой розы, Столетней войны и второй кастильской граждан­ской войны, практически одновременно появились и первые «новые» монархии в правление Людовика XI во Франции, Фердинанда и Иза­беллы в Испании, Генриха VII в Англии и Максимилиана в Австрии. Та­ким образом, когда на Западе возникали абсолютистские государства, их структура была в своем основании определена перегруппировкой феодалов против крестьянства после отмены крепостного права; однако затем она была переопределена подъемом городской буржуазии, которая после серии технических и коммерческих достижений развивала доинду- стриальную мануфактуру. Именно это вторичное влияние городской бур­жуазии на формы абсолютистского государства отметили Маркс и Эн­гельс в своих вводящих в заблуждение представлениях о «противовесе» и «главной основе». Энгельс не раз достаточно аккуратно описывал на­стоящее соотношение сил: обсуждая новые морские открытия и ману­фактуры времен Возрождения, он писал, что «за этим колоссальным пе­реворотом в экономических условиях жизни общества не последовало немедленно соответственное изменение его политической структуры. Государственный строй оставался по-прежнему феодальным, в то время как общество становилось все более и более буржуазным»^. Угроза кре­

стьянского недовольства, незримо конституировавшая абсолютистское государство, всегда, таким образом, сочеталась с давлением торгового или мануфактурного капитала внутри западных экономик, отливая кон­туры классового господства аристократии в новую эпоху. Конкретная форма абсолютистского государства на Западе стала результатом дей­ствия двух этих факторов.

Двойственные силы, которые произвели на свет новые монархии Европы эпохи Ренессанса, нашли единую юридическую форму. Возрож­дение римского права, одно из великих культурных достижений эпохи, одинаково соответствовало нуждам обоих социальных классов, чья сила и положение оформили структуру абсолютистского государства на Запа­де. Новое открытие римского права восходит к эпохе Высокого Сред­невековья. Все более прочное установление обычного права не смогло полностью стереть память о нем и практику римского гражданского пра­ва на том полуострове, где его традиции были самыми долгими,—в Ита­лии. Именно в Болонье Ирнерий, «светоч закона» (lamp of the law),начал систематическое изучение кодексов Юстиниана в начале XII в. Основан­ная им школа глоссаторов методически воспроизводила и классифици­ровала наследие римских юристов на протяжении следующей сотни лет. За ними последовала школа комментаторов XIV-XV вв., более заинте-

ванных выше текстах. (Например, в самом «Манифесте Коммунистической партии» есть прямое упоминание «феодального абсолютизма».) Было бы странным, если бы этого не было, поскольку логическим следствием из при­знания абсолютизма буржуазным или полубуржуазным стал бы отказ в реаль­ности самих буржуазных революций в Западной Европе. Однако несомненно, что, несмотря на повторяющуюся путаницу, главный дрейф их комментариев был направлен к концепции «равновесия» с сопутствующим ей сдвигом к идее «главной основы». Нет нужды скрывать этот факт. Огромное интеллектуаль­ное и политическое уважение, которое мы питаем к Марксу и Энгельсу, несо­вместимо с любым благоговением перед ними. Их ошибки—часто более плодо­творные, чем истины у других, — не должны скрываться, их надо обнаруживать и преодолевать. Здесь необходимо еще одно предупреждение. Долгое время было модным преуменьшать вклад Энгельса в создание исторического мате­риализма. Для тех, кто до сих пор расположен придерживаться этой точки зре­ния, необходимо сказать спокойно, хотя и провокационно: суждения Энгельса об истории практически всегда превосходят суждения Маркса. Он обладал луч­шими знаниями по европейской истории, он лучше разбирался в ее сменяю­щих друг друга и ясно выраженных структурах. Во всех трудах Энгельса нет ничего сопоставимого с иллюзиями и предрассудками, которые Маркс иногда привносил в науку, как, например, в фантасмагорической «Тайной дипломати­ческой истории XVIII века» (вряд ли надо при этом заново утверждать превос­ходство вклада Маркса в общую теорию исторического материализма). Именно позиция Энгельса в его исторических трудах делает необходимым привлечь внимание к содержащимся там специфическим ошибкам.

ресованных в современном приложении римских правовых норм, чем в научном анализе их теоретических принципов; в процессе адаптации римского права к резко изменившимся условиям времени они искази­ли его первоначальную форму и очистили его от частного содержания[14][15]. Сама неточность перевода ими латинской юриспруденции парадоксаль­ным образом «универсализировала» ее, удаляя большие порции римско­го гражданского права, строго привязанные к историческим условиям античности (например, конечно же, всестороннее рассмотрение вопро­сов рабства)14. Римские юридические концепции начали распростра­няться за пределы Италии начиная с их повторного открытия в XII в. К концу Средних веков ни одна крупная страна Западной Европы не ос­талась не затронутой этим процессом. Однако решительное «принятие» римского права, его решающий юридический триумф произошел в эпо­ху Возрождения, одновременно с триумфом абсолютизма. Два типа ис­торических причин его глубокого влияния отражали противоречивый характер самого римского наследия.

Экономически восстановление и введение классического гражданско­го права весьма благоприятствовало росту свободного капитала в горо­де и стране, потому что главной отличительной чертой римского граж­данского права была содержащаяся в нем концепция абсолютной и без­условной частной собственности. Классическая концепция законной (Quiritary)собственности потерялась еще в темных глубинах раннего феодализма, потому что феодальный способ производства, как мы ви­дели, точно определялся юридическим принципом условной собствен­ности в дополнение к раздробленному суверенитету. Этот статус собст­венности был хорошо адаптирован к почти полностью натуральной эко­номике, возникшей в «темные века»; хотя он никогда не был полностью адекватным городскому сектору, развивавшемуся в средневековой эко­номике. Возрождение римского права в ходе Средневековья вело, таким образом, к юридическим попыткам «уточнить» и ограничить понятие собственности, вдохновленное заново открытыми классическими прин­

ципами. Одной из таких попыток было изобретение в конце XII в. раз­личения между dominium directumи dominium utileдля объяснения суще­ствования вассальной иерархии и соответственной множественности прав на одну и ту же землю[16][17][18]. Другой была характеристика средневеко­вого понятия владения собственностью (seisin),расположенного между римскими «собственностью» (property)и «владением» (possession),которая гарантировала защищенную собственность от случайного присвоения или конфликтующих притязаний, сохраняя при этом феодальный прин­цип множественных прав на один и тот же объект: право seisinне было ни исключительным, ни вечным^. Полное восстановление концепции абсолютной частной собственности на землю было продуктом раннего Нового времени, когда потребовалось, чтобы производство и обмен то­варов в сельском хозяйстве и в мануфактурном производстве достигли уровня равного или превосходящего античность и чтобы кодифицирую­щие их юридические концепции смогли вернуть себе изначальное значе­ние. Принцип superficies solo cedft-единой и безусловной собственности на землю—снова стал действующим (хотя далеко еще не доминирующим) правилом аграрной собственности, именно благодаря распространению товарных отношений в сельской местности, определявшему долгий пе­реход от феодализма к капитализму на Западе. В самих средневековых городах, конечно же, появилось относительно развитое коммерческое право. Внутри городской экономики обмен товаров достиг относитель­ного динамизма уже в Средневековье, и в некоторых важных отноше­ниях формы его юридического выражения были более развитыми, чем сами римские прецеденты: примером могут служить законодательство о компаниях и морское право. Однако здесь тоже не существовало еди­ной структуры, правовой теории или процедур. Превосходство рим­ского права для торговой практики городов состояло, таким образом, не только в его ясном понятии абсолютной собственности, но и в тради­циях равенства, рациональных канонах доказательства и опоре на про­фессиональных юристов—преимущества, которые не мог предоставить традиционный суд17. Восприятие римского права в ренессансной Евро­

пе было, таким образом, знаком распространения капиталистических отношений в городах и в стране: экономически оно отвечало жизненным интересам торговой и мануфактурной буржуазии. В Германии, стране, где воздействие римского права было наиболее драматичным, в кон­це XV-XVI в. невероятно быстро вытеснившим местные суды с родины тевтонского обычного права, первоначальный импульс к его принятию возник в южных и западных городах и пришел снизу через давление го­родских истцов, требовавших ясного и профессионального процессу­ального права18. Вскоре, однако, оно было взято на вооружение герман­скими князьями и применено на их территориях в еще больших масшта­бах и с совершенно иными целями.

Политически возрождение римского права соответствовало конститу­ционной необходимости реорганизованных феодальных государств той эпохи. Несомненно, что в Европе первичная причина принятия римской системы права лежала в стремлении королевских правительств к усиле­нию центральной власти. Римская юридическая система включала две различные — и очевидно противоречивые—части: гражданское право, регулирующее экономические трансакции между гражданами; и публич­ное право, управляющее политическими отношениями между государ­ством и его подданными. Первое называлось jus,второе—/ex.Юридиче­ски безусловный характер частной собственности, освященный первым, находил противоречивого двойника в формально абсолютной природе имперского суверенитета, определяемого вторым, по меньшей мере на­чиная с эпохи Домината. Именно теоретические принципы этого поли­тического imperiumоказали глубокое влияние на новые монархии эпохи Ренессанса и были для них особенно привлекательными. Если возрож­дение концепции законной собственности способствовало общему ро­сту товарного обмена в переходных экономиках эпохи, то возрождение авторитарных прерогатив Домината выражало и укрепляло концентра-

репренерских компаний и включал единое Средиземноморье. Следовательно, тогда не было причин развивать ни то ни другое. С другой стороны, изучение римского права в итальянских городах показывает, что то, что казалось ко вре­мени Возрождения «средневековой» практикой контрактов, могло быть изна­чально сформировано юридическими принципами, восходящими к антично­сти. Виноградов не сомневался, что римское контрактное право прямо влия­ло на деловые кодексы городских бюргеров Средневековья. См.: Wnogradoff Р Roman Law in Mediaeval Europe. Oxford: Clarendon Press, 1929. P79-80, 131. Городская недвижимая собственность, с ее «арендой», была всегда, конечно, ближе к римским нормам, чем сельская собственность в Средние века.

18 См. Kinkell W. The Reception of Roman Law in Germany: An Interpretation; Dahm G. On the Reception of Roman and Italian Law in Germany //Pre-Reformation Germany∕G.Strauss (ed.). London, 1972. P271, 274-276, 278, 284-292.

цию аристократической классовой власти в централизованном государ­ственном аппарате, которая была реакцией знати на этот процесс. Двой­ственные общественные процессы, запечатленные в структурах западно­го абсолютизма, нашли, таким образом, выражение в новом введении римского права. Знаменитая максима Ульпиана—quodprincipi placuit legis habet vicem(«воля правителя имеет силу закона») — стала конституцион­ным идеалом ренессансных монархий на всем Западе[19]. Дополняющая ее идея, что короли и князья сами являлись legibus solutus,или освобожден­ными от предшествующих законных ограничений, предоставила юри­дическую формулу, позволявшую не принимать во внимание средневе­ковые привилегии, игнорировать традиции и подчинять частные права.

Другими словами, прирост частной собственности снизу дополнял­ся сверху увеличением публичной власти, олицетворенной в самовласт­ной воле короля. Абсолютистские государства на Западе основывали свои новые стремления на классических прецедентах: римское право было самым могущественным интеллектуальным оружием, доступным для их типичной программы территориальной интеграции и админи­стративного централизма. Неслучайно единственной средневековой монархией, которая достигла полной эмансипации от любых предста­вительных или корпоративных ограничений, было папство, первая по­литическая система феодальной Европы, оптом принявшая римскую юриспруденцию, кодифицировав каноническое право в ХІІ-ХІІІ вв. Претензии Папы на plenitudo potestatisв Церкви создали прецедент для последовавших притязаний светских князей, часто прямо направлен­ных против религиозной чрезмерности. Более того, точно так же, как юристы-каноники в папском государстве управляли созданными ими административными рычагами контроля над Церковью, так и полупро­фессиональные бюрократы, обученные римскому праву, стали ключе­выми исполнительными служащими новых королевских государств. Аб­солютные монархии Запада характерным образом опирались на стра­ту умелых законников для заполнения своих административных машин: letradosв Испании, maitres derequetesво Франции, doctoresв Германии. Про­питанные римскими доктринами королевской декретной власти и рим­скими концепциями унитарных правовых норм, эти юристы-бюрокра­ты были рьяными проводниками королевского централизма в первый критический век создания абсолютистского государства. Именно этот международный корпус легистов более, чем любая другая сила, рома­низировал юридические системы Западной Европы в эпоху Ренессанса. Трансформация закона с неизбежностью отражала распределение вла­

сти между классами собственников той эпохи: абсолютизм, как реор­ганизованный государственный аппарат господства аристократии, был центральным архитектором восприятия римского права в Европе. Даже там, где, как в Германии, движение инициировали автономные города, именно князья возглавляли его и воплотили в жизнь; там же, где, как в Англии, королевская власть не смогла распространить гражданское право, оно не пустило корни и в городской среде[20]. В сверхдетермини- рованном процессе римского возрождения первенствовало политиче­ское давление династического государства: требования монархической «ясности» доминировали над требованиями коммерческой «опреде­ленности»[21]. Рост формальной рациональности, пусть несовершенной и неполной, в юридической системе Европы раннего Нового времени был в преобладающей степени результатом работы аристократическо­го абсолютизма.

Эффект юридической модернизации состоял, таким образом, в вос­становлении правления традиционного феодального класса. Очевидная парадоксальность этого феномена отразилась на всей структуре абсо­лютных монархий — экзотических гибридных композиций, чья поверх­ностная «современность» раз за разом выдавала их глубинную архаику. Это ясно видно из обзора институциональных инноваций, которые оли­цетворяли их появление: армии, бюрократии, налогообложения, тор­говли, дипломатии. Давайте рассмотрим их кратко и по порядку.

Часто обращалось внимание на то, что абсолютистское государство первым создало профессиональную армию, которая с началом военной реформы конца XVI-XVII в., связанной с именами Мориса Оранжского, Густава-Адольфа и Валленштейна (голландский строй и учения пехоты, шведская система кавалерийского залпа, чешская единая вертикальная

команда), невероятно выросла в размерах[22][23][24]. Армия Филиппа II насчи­тывала около 6о тыс. человек, а столетия спустя Людовик XIV командо­вал 300 тыс. солдат. Однако и по форме, и по функциям эти войска весь­ма отличались от тех, что позднее станут характеристикой современного буржуазного государства. Обычно эти солдаты не были призваны в на­циональную армию, а составляли смешанную массу, в которой иностран­ные наемники играли постоянную центральную роль. Эти наемники ти­пично рекрутировались в регионах из-за пределов новых централизован­ных монархий; на поставке солдат особенно специализировались горные регионы: швейцарцы были гуркхами Европы раннего Нового времени. Французская, голландская, испанская, австрийская и английская армии включали швабов, албанцев, швейцарцев, ирландцев, валахов, турков, венгров и итальянцев. Самой очевидной социальной причиной феноме­на наемничества был, конечно, естественный отказ аристократии массо­во вооружать собственных крестьян. «Совершенно невозможно обучить всех подданных республики (commonwealth)искусству войны и в то же вре­мя сохранять их лояльность законам и должностным лицам,—писал Жан Боден.—В этом, вероятно, была главная причина роспуска Франциском I в 1534 г. семи полков по 6 тыс. пехотинцев каждый, которые он сам создал в своем королевстве»23. Напротив, на наемные войска, невежественные даже в языке местного населения, можно было положиться в подавлении народных восстаний. Немецкие ландскнехты справились с крестьянски­ми волнениями в Восточной Англии в 1549 г., в то время как итальянские аркебузиры ликвидировали сельский мятеж к юго-западу от Лондона; швейцарские гвардейцы помогли усмирить герильи булонцев и ками- заров в 1662 и 1702 гг. во Франции. Значение наемников, заметное уже в конце Средних веков от Уэльса до Польши, не сводилось к временно­му удобству абсолютизма в начале его существования: они сопутствова­ли ему на Западе до самого конца. В конце XVIII в., даже после введения воинской повинности в основных европейских странах, до двух третей любой «национальной» армии могло состоять из нанятых иностранных солдат24. Пример прусского абсолютизма, нанимавшего и похищавшего людей в армию из-за границы, используя аукционы и мобилизацию, на­поминает, что не всегда можно четко отделить одно от другого.

В то же самое время функции этих огромных сборищ солдат также, видимо, отличались от более поздних армий капитализма. До сих пор

не существовало марксистской теории различных социальных функций войны при разных способах производства. Здесь не место исследовать этот предмет. Однако можно аргументировать, что война была, веро­ятно, самым рациональным и быстрым способом извлечения избытков, доступных любому правящему классу при феодализме. Сельскохозяй­ственное производство не было, как мы видели, застойным на протяже­нии Средневековья, то же самое относится и к объему торговли. Однако и то и другое росло слишком медленно с точки зрения феодалов, в срав­нении со скорым и массивным «урожаем», предоставляемым завоевани­ем территории, в ряду которых норманнское вторжение в Англию или на Сицилию, захват Неаполя Анжуйской династией или завоевание Ка­стилией Андалусии были только самыми впечатляющими примерами. Поэтому логичным представляется, что с социальной точки зрения фео­дальный правящий класс был военным. Экономическая рациональность войны в такой общественной формации была весьма специфичной: это максимизация богатства, роль которого не может сравниться с той, что оно играет в сменивших ее более развитых формах производства, где до­минирует базовый ритм аккумуляции капитала и «неустанные всеобщие перемены» (Маркс) в экономических основаниях общественной форма­ции. Аристократия была землевладельческим классом, родом занятий которого была война: внешние приобретения были не ее обществен­ной целью, а внутренней функцией ее экономического положения. Нор­мальная среда конкуренции между капиталистами—экономика, и ей со­ответствует типично приобретательская структура: обе конкурирующие стороны могут расширяться и процветать, хотя и не в равной степени, в условиях конфронтации, потому что производство товаров внутрен­не неограниченно. Типичной средой соперничества между феодалами была, по контрасту, война, и ее структура всегда была в потенции кон­фликтом с нулевой суммой, разыгрывавшимся на поле битвы, в резуль­тате которой ограниченное количество земли бывало завоевано или по­теряно. Дело в том, что земля представляет собой естественную монопо­лию: ее нельзя увеличить, но только переделить. Категориальной целью аристократического правления была территория, независимо от того, какое сообщество на ней проживало. Земля как таковая, не язык, опре­деляла естественные периметры могущества. Правящий класс феодалов был поэтому весьма подвижным — таким, каким позже не мог быть пра­вящий класс капиталистов. Так как капитал сам по себе характерно мо­билен, он позволяет своим держателям быть национально закрепленны­ми: земля национально немобильна, и феодалы должны были путешест­вовать, чтобы овладеть ею. Поэтому любая вотчина или династия могла переносить свою резиденцию с одного конца континента на другой без дезорганизации. Члены Анжуйской династии могли править Венгрией,

Англией или Неаполем; норманны—Антиохией, Сицилией или Англи­ей; Бургундская династия — Португалией или Зеландией; Люксембург­ская — Рейнской областью или Богемией; Фламандская—Артуа или Ви­зантией; Габсбэдрги—Австрией, Нидерландами или Испанией. В этих различных землях феодалам и крестьянам не нужен был общий язык. Общественные территории формировали единое целое с частными вла­дениями, и классическим средством их приобретения была сила, неиз­менно приукрашенная претензиями на религиозную или генеалогиче­скую легитимность. Война не являлась «спортом» принцев, она была их судьбой; за пределами ограниченного разнообразия индивидуальных наклонностей и характеров она влекла их неумолимо, как социальное требование их статуса. Для Макиавелли, обозревавшего Европу нача­ла XVI в., главным законом существования была истина, безукоризнен­ная, как небо над ним: «Государь не должен иметь ни других помыслов, ни других забот, ни другого дела, кроме войны, военных установлений и военной науки, ибо война есть единственная обязанность, которую правитель не может возложить на другого»[25][26].

Абсолютистские государства отражают эту архаичную рациональ­ность в своей глубинной структуре. Они были машинами, построен­ными главным образом для битвы. Важно отметить, что первый регу­лярный национальный налог, введенный во Франции, taille royale,был создан для того, чтобы финансировать первые регулярные военные подразделения в Европе — companies d’ordonnanceсередины XV в., первое из которых состояло из шотландских «солдат удачи». К середине XVI в. 8о% доходов испанского государства шло на военные траты: Виценс Ви- вес (Vives) мог написать, что «импульс по направлению к современному типу административной монархии был задан в Западной Европе вели­кими морскими операциями Карла V против турок в Западном Среди­земноморье начиная с 1535 года»2б. К середине XVII в. ежегодные рас­ходы континентальных княжеств от Швеции до Пьемонта были везде преимущественно и монотонно посвящены подготовке или ведению войны, теперь чрезвычайно более дорогой, чем в эпоху Возрождения. Еще век спустя, в мирный канун 1789 г., по данным Неккер, две трети французских государственных расходов были по-прежнему ассигнова­ны на военные нужды. Очевидно, что такая морфология государства не соответствует капиталистической рациональности: она представля­ет разбухшую память о средневековых функциях войны. Грандиозный

военный аппарат позднефеодального государства не оставался в бездея­тельности. Практически постоянное состояние международного воору­женного конфликта было одной из отличительных черт всего клима­та абсолютизма. Состояние мира был метеорологическим исключени­ем в те века, когда абсолютизм доминировал на Западе. Подсчитано, что за весь XVI в. было только 25 лет без крупномасштабных военных опе­раций в Европе[27], тогда как в XVII в. только 7 лет прошло без крупных войн между государствами[28]. Такие календари чужды капиталу, хотя, как мы увидим, он внес в них и свой вклад.

Характеристика гражданской бюрократии и налоговой системы аб­солютистского государства была не менее парадоксальной. Она появи­лась как будто для того, чтобы проиллюстрировать переход к веберов­ской рациональной юридической администрации, по контрасту с джун­глями частных зависимостей Высокого Средневековья. В то же самое время ренессансная бюрократия рассматривалась как собственность, которую можно продавать частным лицам: это было смешение двух по­рядков, различие между которыми всегда будет поддерживать буржуаз­ное государство. Следовательно, доминирующей формой интеграции феодальной аристократии в абсолютистское государство на Западе ста­ло приобретение «должностей»2[29]. Тот, кто частным образом покупал пост в государственном аппарате, мог затем компенсировать свои за­траты с помощью лицензированных привилегий и коррупции (системы вознаграждений), что напоминает монетизированную карикатуру на по­жалование поместья. В самом деле, маркиз дель Васто, испанский гу­бернатор Милана в 1544 г., мог потребовать от итальянских чиновников этого города заложить свое имущество Карлу V в тяжелый для него час после поражения при Цересоле, в точности следуя модели феодальных взаимоотношений[30]. Такие «держатели должностей», распространив­шиеся во Франции, Италии, Испании, Британии или Голландии, могли надеяться получить со своей покупки до 300-400% прибыли, а возмож­но, и много больше. Система родилась в XVI в. и превратилась в главный источник финансов абсолютистских государств на протяжении XVII в.

Ее избыточно паразитический характер очевиден: в крайних ситуаци­ях (например, во Франции в 1630-е гг.), она могла стоить государствен­ному бюджету примерно столько же в издержках (через налоговые отку­па и имм^т^і^'^^'^і^і), сколько поставляла в ответ. Рост продаж должностей был, конечно, одним из самых ярких побочных продуктов возраставшей монетизации экономик раннего Нового времени и относительного ро­ста влияния торговой и мануфактурной буржуазии. Однако справедливо и то, что сама интеграция последних в государственный аппарат путем частной покупки и наследования общественных должностей и почестей означала подчиненный характер их ассимиляции в феодальную полити­ческую систему, в которой аристократия всегда с неизбежностью состав­ляла верхушку социальной иерархии. Чиновники (officers)французского парламента, которые заигрывали с муниципальным республиканизмом и спонсировали «мазаринады» (движение против Мазарини) в 1650-е гг., стали самыми твердолобыми защитниками аристократической реакции в 1780-е. Абсолютистская бюрократия не только замечала рост торгово­го капитала, но и тормозила его.

Если продажа должностей была косвенным способом поднять доход от аристократии и торговой буржуазии на выгодных для них условиях, аб­солютистское государство также, и прежде всего, облагало налогом бед­ных. Экономический переход от трудовой повинности к денежной ренте на Западе сопровождался появлением королевских налогов, собиравших­ся на войну, что в условиях долгого феодального кризиса в конце Сред­невековья было уже одной из главных причин отчаянных крестьянских восстаний. «Цепь крестьянских восстаний, прямо направленных про­тив налогообложения, взорвалась по всей Европе. Выбор между фу­ражирами дружественной или вражеской армий был невелик—те и дру­гие брали одинаково. Затем появлялись сборщики налогов и выметали все, что могли найти. Наконец, феодалы выбивали из своих людей „по­мощь", которую они должны были заплатить своему суверену. Нет сомне­ний, что изо всех бед, с которыми они сталкивались, крестьяне страдали наиболее болезненно и наименее терпеливо от бремени войны и нало­гообложения»[31]. Практически везде преобладающий вес налогов — та- льи и габели во Франции, сервисно в Испании —падал на бедняков. Не су­ществовало юридической концепции «гражданина», обязанного платить налоги по самому факту своей принадлежности к нации. Класс сеньо­ров был на практике везде освобожден от налогообложения. Поршнев наглядно показал, что новые налоги, установленные абсолютистскими государствами для «централизации феодальной ренты», были противо­положностью сеньориальным сборам, которые формировали «местную

феодальную ренту»[32]: эта двойная система поборов приводила к мучи­тельным эпидемиям восстаний бедноты во Франции XVII в., где провин­циальная аристократия часто вела своих собственных крестьян против сборщиков налогов, чтобы с большей вероятностью собрать с них мест­ные подати. Фискальных чиновников должны были охранять отрядами фузилеров, чтобы они могли исполнять свои функции в сельской местно­сти: вместе они представляли модернизированное олицетворение един­ства политико-правового принуждения с экономической эксплуатацией, определяющего феодальный способ производства как таковой.

Экономические функции абсолютизма не исчерпывались, одна­ко, его налоговой и должностной системами. Меркантилизм был пра­вящей доктриной эпохи, и он представляет ту же самую неопределен­ность, как и бюрократия, которая должная была воплощать его в жизнь, и с тем же самым скрытым возвратом к более раннему прототипу. Мер­кантилизм несомненно требовал подавления партикуляристских барь­еров торговли внутри национальных границ и боролся за создание уни­фицированного внутреннего рынка для производства товаров. Наце­ленный на увеличение мощи государства по отношению ко всем другим государствам, он поощрял экспорт товаров, запрещая в то же время экспорт золота или монет, веруя в то, что в мире существует конечное количество торговли и богатства. В соответствии со знаменитой фра­зой Хекшера (Hecksher) «государство было одновременно и субъектом, и объектом меркантилистской экономической политики»[33]. Его харак­терными творениями были королевские мануфактуры и регулируемые государством гильдии во Франции, а также привилегированные компа­

нии в Англии. Средневековое и корпоратистское происхождение пер­вого вряд ли нуждается в комментарии; слияние экономического и по­литического порядков в последних возмущало Адама Смита. Дело в том, что меркантилизм представлял собой концепцию феодального правя­щего класса, который адаптировался к общему рынку, но сохранил суть своего мировоззрения в единстве того, что Френсис Бэкон назвал «со­ображениями изобилия» и «соображениями мощи». Классические бур­жуазные доктрины laissez-faire,с их жестким формальным разделением политической и экономической систем, служили ему антиподом. Мер­кантилизм был теорией последовательного вмешательства политиче­ского государства в работу экономики, в общих интересах процветания одного и мощи другого. Логично, что там, где laissez-faireбыл сущностно «пацифистским», благословляя блага мира между народами для увеличе­ния взаимовыгодной международной торговли, меркантилистская тео­рия [Монкретьен (Motchretien), Бодэн (Bodin)] была очень воинствен­ной, подчеркивая необходимость и выгодность войны[34][35]. И наоборот, це­лью сильной экономики было успешное осуществление завоевательной внешней политики. Кольбер говорил Людовику XIV, что королевские мануфактуры были экономическими полками, а корпорации его резер­вами. Этот величайший практик меркантилизма, который восстановил финансы французского государства за десять волшебных лет интендант­ства, затем подтолкнул своего суверена к роковому вторжению в Голлан­дию в 1672 г., таким выразительным советом: «Если король подчинит все Объединенные провинции своей власти, их торговля станет торговлей подданных его величества, и ничего больше не надо будет просить»35. Сорок лет европейского конфликта последовали за этим экономиче­ским умозаключением, которое совершенным образом фиксирует соци­альную логику абсолютистской агрессии и хищнического меркантилиз­ма: торговля голландцев рассматривалась как земля англосаксов или вла­дения мавров,—физический объект, который можно захватить военной силой и которым можно потом владеть постоянно. Оптическая иллюзия этого частного суждения не делает его нерепрезентативным: именно та­кими глазами абсолютистские государства смотрели друг на друга. Мер­кантилистские теории богатства и войны были, в самом деле, концеп­туально соединены: модель мировой торговли как игры с нулевой сум­мой, которая вдохновляла экономический протекционизм, проистекала из модели международной политики как игры с нулевой суммой, кото­рая была неотъемлемой частью ее воинственности.

Торговля и война, конечно, не исчерпывали внешнюю активность аб­солютистских государств Запада. Большие усилия прилагались и к дип­ломатии. Она стала одним из великих институциональных изобретений эпохи—возникшая в миниатюрном регионе Италии в XV в., институцио­нализированная там миром в Лоди, и принятая Испанией, Францией, Англией, Германией и всей Европой в XVI в. Дипломатия была, фактиче­ски, нестираемым родимым пятном ренессансного государства: с ее по­явлением в Европе родилась международная государственная система, в которой существовало «постоянное зондирование слабых мест в окру­жении государства и опасностей, ему угрожающих, исходящих от других государств»[36][37][38]. Средневековая Европа никогда не состояла из четко раз­граниченных гомогенных политических единиц — международной си­стемы государств. Ее политическая карта была запутанной, наложенной и замысловатой, в которой разные политические ступени были геогра­фически переплетены и стратифицированы, изобиловали множествен­ными вассальными зависимостями, асимметричными сюзеренитетами и аномальными анклавам^7. И в этом сложном лабиринте не могла воз­никнуть формальная дипломатическая система, потому что не сущест­вовало единообразия или равенства партнеров. Концепция латинского христианства, членами которого были все люди, предлагала универса­листскую идеологическую матрицу для конфликтов и решений, кото­рая была необходимой оборотной стороной чрезвычайно партикуля- ристской гетерогенности самих политических единиц. Поэтому «по­сольства» были спорадическими и неоплачиваемыми путешествиями с обращениями, которые с равным основанием могли быть направлены вассалом к собственному вассалу на данной территории, или от князя к князю двух разных территорий, или от принца к его сюзерену. Сокра­

щение феодальной пирамиды до новых централизованных монархий ре­нессансной Европы впервые создало формализованную систему новых институтов взаимных постоянных посольств за границей, постоянные канцелярии для иностранных дел и секретные дипломатические комму­никации и доклады, защищенные новой концепцией «экстерриториаль­ности»[39][40]. Светский дух политического эгоизма, вдохновлявший с этого времени дипломатическую практиіу, был прозрачно выражен Эрмолао Барбаро, венецианским послом, который был его первым теоретиком: «Первая обязанность посла—та же самая, что и у других государственных служащих, то есть думать и советовать такие вещи, которые лучше все­го послужат сохранению и расширению его собственного государства».

И все же эти инструменты дипломатии, послы и государственные секретари, не были орудием современного национального государства. Идеологическая концепция «национализма» была чужда внутренней природе абсолютизма. Королевские государства новой эпохи не прене­брегали мобилизацией патриотических чувств своих подданных в ходе политических и военных конфликтов, постоянно противопоставлявших различные монархии Западной Европы. Однако рассеянный народный протонационализм Англии Тюдоров, Франции Бурбонов или Испании Габсбургов был в основном знаком присутствия буржуазии в политиче­ской жизни39; сановники или суверены манипулировали им в большей степени, чем он управлял их действиями. Национальный ореол абсо­лютизма на Западе, очень часто декларированный (Елизавета I, Людо­вик XIV), на деле зависел от многих обстоятельств. Руководящие нормы эпохи надо было искать в другом месте. Высшим знаком легитимности была династия, а не территория. Государство задумывалось как вотчина монарха, и, соответственно, право на него могло быть получено путем союза личностей: felix Austria.Высшим изобретением дипломатии был, следовательно, брак — мирное зеркало войны, которое очень часто ее провоцировало. Менее дорогостоящее в качестве способа территори­альной экспансии, чем военная агрессия, матримониальное маневри­рование давало и менее гарантированный результат (часто всего лишь

на одно поколение) и было потому предметом непредсказуемого риска смертности в интервале между свадебным обрядом и созреванием его политических плодов. Отсюда длинный окольный путь брака так часто вел назад прямо к короткой дороге войны. История абсолютизма заму­сорена такими конфликтами, названия которых свидетельствуют сами за себя: войны за испанское, австрийское, баварское наследства. Их ре­зультат мог, в самом деле, способствовать упрочению власти династии над территорией, развязавшей войну. Париж мог потерпеть поражение в разрушительной военной борьбе за испанское наследство, и дом Бур­бонов унаследовал Мадрид. В дипломатии абсолютистского государства, таким образом, также очевидно доминирование феодалов.

Чрезвычайно выросшее и реорганизованное феодальное государство эпохи абсолютизма, тем не менее, постоянно и глубоко переопределя­лось ростом капитализма внутри составных общественных формаций периода раннего Нового времени. Эти формации были, конечно же, комбинацией различных способов производства при постепенно зату­хающем доминировании одного из них—феодализма. Все структуры аб­солютистского государства раскрывают, таким образом, влияние рабо­ты новой экономики в рамках старой системы: изобиловала гибридная «капитализация» феодальных форм, само извращение которыми инсти­тутов будущего (армии, бюрократии, дипломатии, торговли) было пре­вращением старых социальных целей в их повторение.

И все же предчувствие нового политического порядка, содержащееся в них, не было ложным обещанием. Буржуазия на Западе была уже доста­точно сильной, чтобы в условиях абсолютизма оставить на государстве свой смазанный отпечаток. Видимым парадоксом абсолютизма в Запад­ной Европе было то, что он по сути своей представлял аппарат для защи­ты собственности и привилегий аристократов, в то же самое время сред­ства, которыми обеспечивалась эта защита, могли одновременно обеспе­чить и базовые интересы новорожденных торгового и мануфактурного классов. Абсолютистское государство во все возраставшей степени цен­трализовало политическую власть и работало в направлении создания единой правовой системы: кампании Ришелье против гугенотских ре­дутов во Франции были типичным случаем. Оно покончило с большим количеством внутренних барьеров в торговле и поддержало ввозные пошлины против иностранных конкурентов: меры Помбаля (Pombal) в Португалии времен Просвещения были ярким примером. Оно предо­ставило доходные, хотя и рискованные инвестиции для ростовщическо­го капитала: Аугсбургские банкиры XVI в. и генуэзские олигархи XVII в. могли наживать состояния на своих займах испанскому государству. Оно мобилизовало сельскую собственность путем захвата церковных земель: роспуск монастырей в Англии. Оно предложило бюрократии синекуры

рантье: Полетт (Paulette) во Франции создавал им стабильные должно­сти. Оно спонсировало колониальные предприятия и торговые компа­нии: Белого моря, Антильских островов, Гудзонова залива, Луизианы. Другими словами, оно выполняло некоторые частичные функции перво­начального накопления, необходимые для окончательного триумфа самого капиталистического способа производства. Причины того, почему оно смогло выполнять такую «двойную» роль, лежат в специфическом харак­тере торгового или мануфактурного капитала: поскольку ни тот ни дру­гой не основывался на массовом производстве, характерном для машин­ной индустрии, ни один сам по себе не требовал радикального разрыва с феодальным аграрным порядком, который все еще включал подавляю­щее большинство населения (будущие наемные работники и будущий рынок потребления промышленного капитализма). Другими словами, они могли развиваться в пределах, установленных реорганизованными феодальными рамками. Не хочу сказать, что так было везде: политиче­ские, религиозные или экономические конфликты могли после перио­да созревания при определенных условиях легко вылиться в револю­ционные взрывы, направленные против абсолютизма. Всегда в рамках этой стадии, однако, существовало потенциальное поле совместимости между природой и программой абсолютистского государства и действи­ями торгового и мануфактурного капитала. В условиях международной конкуренции между благородными классами, которая порождала специ­фические войны той эпохи, размеры товарного сектора внутри каждой «национальной» вотчины всегда имели критическое значение для ее от­носительной военной и политической силы. Каждая монархия поэто­му была заинтересована и в пополнении казны и поощрении торговли под ее собственными флагами, и в борьбе со своими соперниками. От­сюда—«прогрессивный» характер, который последующие историки так часто приписывали официальной политике абсолютизма. Экономиче­ская централизация, протекционизм и заморская экспансия усиливали позднефеодальное государство и создавали прибыль ранней буржуазии. Они увеличивали налогооблагаемые доходы одного, создавая возмож­ности для бизнеса другого. Рекламные максимы меркантилизма, провоз­глашавшиеся абсолютистским государством, давали убедительное выра­жение этому временному совпадению интересов. В соответствии с этим герцог Шуазель (Duc de Choiseul) в последние десятилетия аристокра­тического старого режима на Западе декларировал: «От флота зависят колонии, от колоний—торговля, от торговли—возможности государства содержать многочисленные армии, увеличивать население и делать осу­ществимыми самые славные и полезные начинания»[41].

Однако, как подразумевает финальный пассаж о «славных и полез­ных начинаниях», абсолютизм сохранял свой неотъемлемо феодальный характер. Это было государство, основанное на социальном превосход­стве аристократии и ограниченное императивами земельной собствен­ности. Аристократия могла передать власть монарху и разрешить обога­щение буржуазии: массы оставались в ее власти. Никакого умаления бла­городного класса в абсолютистском государстве никогда не случалось. Его феодальный характер проявлялся в отказе от выполнения или ис­кажении обещаний, которые оно делало капиталу. Фуггеры были в кон­це концов разрушены банкротствами Габсбургов; английская аристокра­тия захватила большую часть монастырских земель; Людовик XIV разру­шил блага работы Ришелье, отозвав Нантский эдикт; лондонские купцы были ограблены проектом Кокейна (Cockayne); Португалия после смер­ти Помбала вернулась к системе Метуэна, парижские спекулянты были обмануты законом. Армия, бюрократия, дипломатия и династия остава­лись затвердевшими феодальными комплексами, которые правили всей машиной государства и управляли его судьбами. Правление абсолютист­ского государства было правлением феодальной аристократии в эпоху перехода к капитализму. Его конец означал кризис власти этого клас­са: начало буржуазных революций и возникновение капиталистическо­го государства.

2.

<< | >>
Источник: Андерсон, Перри. Родословная абсолютистского государства /пер. с англ. И. Куриллы. М.: Издательский дом «Территория будущего»,2010. (Серия «Университетская библиотека Александра Погорельского»). —512 с.. 2010

Еще по теме АБСОЛЮТИСТСКОЕ ГОСУДАРСТВО НА ЗАПАДЕ: