OPECT ЛЕВИЦЬКИИ СІМ’Я І ПОБУТ УКРАЇНЦІВ у,XVI CT.
ту пору, с которой начинается наше исследование, высшие классы в Юго-Западной Руси не успели еще объединиться и обособиться от остального населения в виде равноправного и политически полноправного шляхетского сословия, как это служилось после Люблинской унии.
Обозревая тогдашний общественный строй, мы можем указать лишь сословные группы, столь слабо разграниченные одна от другой, что не всегда можно провести между ними точную демаркационную черту. В первой линии стояли многочисленные княжеские роды, по большей части потомки древних удельных князей; их было особенно много на Волыни. Были между ними очень влиятельные магнаты, члены литовской великокняжеской рады, как князья Острожские, Вишневецкие, Чорторыйские, Сангушки и другие, но много было и захудалых княжеских фамилий, не игравших никакой общественной роли. За князьями следовал самый многочисленный военно-служилый класс землевладельцев, именовавшихся земянами; их общественное значение определялось не знатностью рода, как первой группы, а исключительно службой и состоянием: кто из них был богат или занимал должности старост и других великокняжеских урядников, те ни в чем не уступали князьям средней руки, а более бедные земяне примыкали к третьей группе — боярам. Это был класс мелких землевладельцев, подобно земянам обязанный военной службой, но по условиям быта составлявший как бы переходную ступень к мещанам, тоже именовавшимся тогда “панами”, и крестьянам, еще свободным в то время от крепостной зависимости. Все эти общественные группы, связанные единством веры, национальности и старых вечевых преданий, были чужды понятий сословной исключительности, жили одним бытом и постоянно сливались и смешивались между собою: князья роднились с земянами и боярами, земяне и бояре — с мещанами; земяне нередко переходили в мещанское сословие, и, наоборот, богатые мещане, приобретая земли, становились в ряды земян и т. п. Никакой классовой отчужденности не было еще в то время. Когда в 1471 г. богатая волынская земянка Марья Вохнова выдавала дочь в замужество, то свидетелями сговора она пригласила четырех земян, двух священников, ксендза, местного войта и двух мещан: “пана Тина Горчицу и пана Маска”. Присутствие католического ксендза наряду с православными священниками достаточно свидетельствует об отсутствии вероисповедной отчужденности: но эта же черта и сто лет спустя ярко выступает в известной грамоте короля Стефана Батория 1579 г., из которой видно, что даже после Люблинской унии католики на Волыни весьма часто обращались к православным священникам за получением христианских таинств и совершением всевозможных треб, до брачных разводов включительно1.Во второй половине XVI в. в жизни высших западнорусских классов обнаруживается знаменательный процесс, разрешение которого составило поворотную эпоху в политической, общественной и бытовой истории страны. C одной стороны, здесь пробуждается сильное умственное движение, вызванное наплывом идей реформации2 и усвоением европейского образования, а с другой — открывается беспрепятственный доступ влиянию польской культуры и общественности, чему особенно содействовала Люблинская уния. Успех этой унии, задуманной еще при Ягайле и с особенной энергией подготовляемой в правление обоих Сигизмундов, был рассчитан на поддержку и сочувствие многочисленного в Литовском государстве сословия земян, хотя и владевших землею, но лишь на ленном праве3, а не на праве полной собственности и поставленных не только в полное подчинение по отношению к великому князю, но сверх того находившихся в известной зависимости от более крупных ленников, потомков бывших удельных князей и других литовско-русских магнатов. Действительно, польский сословно-общественный и политический порядок, с его пресловутой шляхетской вольностью и равноправностью, должен был действовать на членов этого сословия весьма заманчиво, так как водворение того же порядка в Великом княжестве Литовском и соединенных с ним русских землях сулило земянам ряд таких важных выгод, как уравнение их с магнатскими родами, приобретение права полной земельной собственности, закрепощение живших на их землях крестьян, ограничение зависимости от великокняжеской власти и приобретение влияния на ход и направление государственных дел.
И точно, все это принесла с собою Люблинская уния, и в этом смысле она справедливо считается поворотным пунктом в истории Литвы и Юго-Западной Руси, открывшим собою эпоху коренного изменения существовавших здесь раньше политических, сословно-общественных и экономических отношений. Она уничтожила прежнее разнообразие сословных групп, чуждых строгому разграничению, и разбила все население на две резко отделенные одна от другой сословные категории: шляхтичей и людей “простого стану”. Заимствование форм польского общественного строя повлекло за собою перенесение целой атмосферы понятий, выработанных в польско-шляхетском обществе: началось усвоение польской образованности и языка, обычаев и вообще форм шляхетского общежития. Исчезла прежняя простота жизни и уступила место роскоши и тщеславию. Тесное сближение западнорусских дворян с поляками, в особенности же брачные между ними связи, все чаще стали приводить их к перемене старой, русской веры на новую, шляхетскую, т. е. католическую.Казалось бы, что все эти важные перемены должны были повлечь за собою резкие изменения и в семейном быте, но собранные нами акты не подтверждают этого предположения. Правда, кое-какие черты древнерусского патриархального быта заметно начали исчезать, но чаще всего это были такого рода пережитки глубокой старины (например, брачный сговор малолетних), которые сами по себе в XVI в. являлись уже анахронизмами и по закону естественной эволюции подлежали исчезновению. Основные же черты семейного быта, какйм застаем его в Юго-Западной Руси до Люблинской унии, долго еще и затем оставались неизменными. Этому содействовало, во-первых, то важное обстоятельство, что старинный семейный уклад здесь находил для себя точку опоры в Литовском Статуте4, который сохранил в Юго-Западной Руси силу действующего права и после присоединения ее к Польше в 1569 г.; во-вторых, не надо забывать, что ни в какой области права обычаи не обнаруживают столько жизненности и живучести, как именно в семейной сфере.
Потребовалась смена нескольких поколений, приведшая южнорусское дворянство к поголовному почти ренегатству и денационализации. И тогда только старый семейный быт подвергся разложению, да и то лишь в высших шляхетских кругах, а никак не среди мелкой шляхты. Но это произошло уже за пределами тех хронологических рамок, какими мы ограничиваем наше исследование.Говоря о семейном быте в известном обществе, нельзя обойти вопрос о положении женщины в нем, так как оба эти явления несомненно находятся между собою в ближайшей связи и взаимодействии. Здесь мы покамест будем говорить не о юридической правоспособности женщины (об этом речь будет ниже), а только о положении ее как члена общества и о той роли, какую она занимала в нем.
Вообще говоря, южнорусская женщина XVI в. пользовалась широкою свободою и независимостью, почти не уступая в полноте своих гражданских прав мужчине. Не знала она ни теремного затвора, ни монастырского заключения, ни той горькой домостроевской неволи и порабощения, какие выпали на долю ее сестры — великороссиянки; напротив, консерваторы XVI в. горько жаловались, что в высшей среде западнорусского общества жены взяли решительный перевес над мужьями, с тех пор как Литовский Статут обеспечил их имущественные права. Жила она среди свободного общества, которое лишь в слабой степени ощущало над собою правительственную опеку литовского князя и его наместников и собственными средствами и силами должно было охранять внутренний порядок и защищаться от постоянных вторжений степных хищников; а в таких условиях жизни вырабатываются энергичные личности, не терпящие ни в чем стеснения своей независимости, предприимчивости и права инициативы. И точно, южнорусы того времени всех классов и состояний, может быть, даже в излишестве обладали всеми этими качествами, и женщины ни в чем не уступали мужчинам, одинаково проявляя эту силу и энергию в добрых и дурных поступках. Играя вполне активную роль в тогдашней общественной жизни, женщина столь же восприимчиво, как и мужчина, отзывалась на все веяния своего века, страстно проникалась его интересами и едва ли не резче отражала в своей жизни и деятельности как светлые, так равно и темные черты эпохи.
Каждая общественная идея и направление, каждая господствовавшая в данную эпоху добродетель или порок находили в южнорусской женщине не менее полное и страстное выражение, как и в представителях грубого пола. Так, например, когда во второй половине XVI в. на Волыни и в Украине началось увлечение протестантскими идеями, оно не замедлило найти для себя жарких поборниц в среде знатных женщин, из коих иные, подобно, например, умной и образованной волынской княгине Анне Корецкой, по нескольку раз переменяли веру, пробовали всех существовавших в то время здесь протестантских сект и толков и нередко оканчивали тем, что снова возвращались к предковской вере и становились ее горячими поборницами; укажем, сверх того, на усердных социнианок5 из фамилий Чаплич-Шпаковских, Сепют, Немиричей, Войнаровских и др. C другой стороны, когда под влиянием борьбы с унией и католичеством в южнорусском обществе возникло религиозно-просветительное движение, появилось немало достойных женщин, деятельно подвизавшихся на пользу православной церкви, просвещения и христианской благотворительности: они записывались в члены церковных братств, основывали монастыри, школы, богадельни, а иные и сами становились инокинями. Таковы, например, были: Елена Горностаева, урожденная княжна Чорторыйская, фундаторка Пересопницкого монастыря, составившая для него прекрасный устав (общежительный) и устроившая при нем “шпиталь для убогих и недужных и школу для науки детей”; столь известная в истории Киево-Братского училища и монастыря Галыпка Гулевич, а равно основательницы волынских монастырей: Почаев- ского — Ганна Гойская, Загаецкого — Раина Ярмолинская и многие другие. К ним же должна быть причислена просвещенная княжна Софья Михайловна Чорторыйская, бывшая в замужестве за хорунжим волынским Вацлавом Боговитином, которая основала в своем имении, м. Рахманове, типографию и сама занималась переводом с греческого на славянский язык евангельских и апостольских бесед.Были между южнорусскими женщинами того времени и такие, которые совмещали в себе высшие типические черты семейных добродетелей.
Другие славились как образцовые хозяйки, лично управлявшие громадными имениями и с успехом заменявшие своих мужей в “господарских” обязанностях. Но, вообще говоря, в тот жестокий век пороков было больше, нежели добродетелей, и потому отрицательные типы южнорусских женщин XVI в. отличаются изобилием и разнообразием. Вот пред нами тип волынской Мессалины конца XVI в. в лице зе- мянки Ганны Монтовт, которая вела открыто развратную жизнь и не гнушалась прибегать к тайным средствам отравы, когда хотела отделаться от нелюбимого человека^. К тому же типу могут быть отнесены Настасья Пузовская и Елена Харлинская, жестоко расправившиеся с нелюбимыми мужьями?. Впрочем личности, подобные двум последним дамам, и в те времена в южнорусском обществе были явлением исключительным. Зато в нем широко распространен был тип женщины, выросшей и воспитанной в сфере безграничного своеволия шляхетской среды, не сдерживаемого ни извне — властью и законом, ни изнутри — твердыми нравственными принципами и сознанием долга. Для примера укажем на биографию одной из таких энергичных женщин — волынской земянки конца XVI в. Ганны Борзобогатой-Красенской, которая сумела подчийить своему влиянию и слабохарактерного мужа, и престарелого тестя — владыку, управляла самопроизвольно имениями и казной Луцкой епископии, вела многочисленные тяжбы, предпринимала беспрестанные наезды на имения соседей, отказывалась исполнять законные требования властей, даже распоряжения самого короля, и, когда однажды, по королевскому приказанию, поднято было против нее поголовное ополчение целого воеводства, то эта неустрашимая женщина, одетая в панцирь и предводительствуя гайдуками и артиллерией, мужественно отразила ополчившихся дворян и нанесла им решительное поражение. Таких воинственных дам было очень много в XVI — XVII вв., и мы, минуя других, назовем лишь еще одну — волынскую княгиню Софью Ружинскую, которая в 1608 г., лично предводительствуя отрядом в 6000 человек пехоты и конницы, с развевающимися знаменами и военной музыкой, приступом взяла замок князей Корецких в м. Черемошне, сожгла его и разграбила местечко. Конечно, своеволие в таких размерах могли позволять себе лишь магнатки; шляхтянки среднего состояния и положения могли вести, так сказать, малую войну с соседями, да еще любили предаваться сутяжничеству. Этой страсти — вести судебные процессы — вообще предавалась до излишества тогдашняя шляхта, и женщины не уступали в ней мужьям и братьям. Бывали между ними такие завзятые юристы, которые только ’и делали’, что ездили по судам и трибуналам, знали хорошо Статут и другие законы, постигали все тонкости судебной казуистики и лично, а не через поверенных выступали в сложных и трудных процессах.Столь широкая женская самодеятельность и активная роль в общественной жизни, строго говоря, не вполне согласовывались
с духом Литовского Статута, по смыслу которого женщина считалась всю жизнь состоящею в опеке: до замужества ее опекунами являлись родители или (после их смерти) близкие родственники, в замужестве — муж, в вдовстве — нарочитые опекуны. Но жизнь и тогда уже опередила это патриархальное воззрение на женщину, как на полуправное существо, и так же мало считалась с ним, как и современная жизнь мало считается с подобным воззрением устаревшего законодательства. Вообще же говоря, Литовский Статут весьма мало ограничивал гражданскую правоспособность женщины, в полной мере признавал за нею права имущественные, право вступать в обязательства и вообще всю сумму частных прав и сугубо охранял ее жизнь, здоровье, честь и личную неприкосновенность. Ниже мы подробнее коснемся этого предмета, когда будем говорить о положении замужней женщины и вдовы, а теперь лишь заметим, что даже девушки, оставаясь еще в родительском доме, по достижении “дорослых лет”, т. е. гражданского совершеннолетия, уже пользовались широкою правоспособностью. Срок совершеннолетия еще в Статуте 1529 г. был определен для мужчин в 18 лет, для девушек — в 15 лет. C этого возраста девушка не только становилась владетельницей наследственного имущества в случае сиротства, но могла иметь отдельную собственность и при жизни родителей, которую она приобретала путем раздела с замужними сестрами или же получала в дар от родителей. В 1573 г. дочь земянина, “панна” Татьяна Белостоцкая, сделала формальное заявление в Луцком гроде: “Што дей которые части в йменю нашом отчизном Любитове поделили есмо з сестрою моею, панею Марьею Михайловною Микулинскою, а иж дей на сесь час отсель з Волыня с панею маткою моею до зятя моего пана Микулинского на Подолье отьежчам, тогды дей тые люди свои (крестьян) части моее Любитовское в опеку, в моц и в оборону даю зятю моему пану Михайлу Дрозденскому”. Из слов заявительницы видно, что в то время была еще жива ее мать, которой по закону принадлежало право опеки над незамужнею дочерью, но это как будто не ограничивало права “панны” распоряжаться своею собственностью. Еще яснее звучит сознание такого права в записи 1570 г. княжны Ганны Четвертенской об условиях ее имущественной сделки с невесткою, вдовою брата, княгинею Богданою Четвертенскою. Действуя также при жизни своей матери (с ее ведома и согласия), княжна Ганна резко под- черкиваетсвои имущественные права, заявляя, что “маючи лета зуполные и могучи именьем своим ку своему пожиточному ша- фовати”, она так-то распределила с невесткой родовые свои имения. В обоих этих случаях девушки распоряжаются, имея в живых лишь матерей; но то же могло быть и при жизни обоих родителей, ибо в то время нередко случалось, что один из родителей, при жизни другого, выдавал своей дочери в награду за “милость (любовь), зычливость и всякую поволность, як доброй детяти належит”, дарственную запись на имение или денежные суммы, с правом немедленно вступить во владение даром и распоряжаться как полною собственностью?. Таким образом, имущественные права незамужней девушки были почти те же, что и права неженатых мужчин. Лишь в наследственном праве закон полагал резкое различие между полами. Подобно всем кодексам древнеславянского (и германского) права, Литовский Статут в принципе исключал дочерей от наследства родовыми имениями при сыновьях, что вытекало из древнерусского понятия о первоначальной семейной основе права наследства и что вполне согласовалось с требованиями феодального строя Литовского государства, в котором владение земельною собственностью всегда было сопряжено с обязанностью военной службы9. Впрочем исключение это не было безусловным: материнские имения дочери и сыновья наследовали в равных долях, из отцовских же дочери, сколько бы их ни было, получали в приданое деньгами и вещами на сумму, равную стоимости четвертой части этих имений; но если не было сыновей, дочери наследовали и отцовские имения. Так было узаконено еще в первом Статуте, и то же узаконение удержано в последующих его редакциях и отсюда целиком перенесено в ныне действующее русское законодательство в виде местных законов для малороссийских губерний ( Черниговской и Полтавской).
Теперь посмотрим, насколько южнорусская женщина была свободна в выборе себе мужа и вообще при вступлении в брак.
Было время, когда древнерусские, а по их примеру и литовские князья активно устраивали браки своих подданных, сочетая их по своей воле и усмотрению; но уже Сигизмунд I решительно отрекся за себя и за своих преемников от этого патриархального права и внес в Литовский Статут 1520 г. торжественное обещание: вдов и девушек не выдавать замуж против их воли, “нижли кождой з них, за кого хотя, за того волно пойти. Этим был установлен в литовско-русском праве принцип свободного произволения женщины (как и мужчины) при вступлении в брак, как того требовало и древнерусское каноническое право. Правда, в том же Статуте заключалось постановление, что девушка, вышедшая замуж “без воли отцовской и матчиной”, а сирота — без воли родственников-опекунов, лишалась права на получение приданого и теряла наследственные имения; но то же самое грозило ей и в том случае, когда она, будучи шляхтянкой, выходила замуж за человека “простого стану”, прямого же запрещения вступать в брак ни в том, ни в другом случае не было, и законность таких браков, если они совершались, не подвергалась сомнению. Мало того, закон так далеко шел в ограждении свободного произволения невесты, что предусматривал случаи, когда ее опекуны или даже кто-либо из ее родителей по корыстным побуждениям, желая продлить управление имениями невесты, стали бы препятствовать ей вступить в брак с избранным ею лицом; в таком случае девушка могла заявить о таком препятствии гродскому суду и от него получить дозволение на замужество, не считаясь с волею опекунов и не подвергаясь уже никаким имущественным ограничениям. Следовательно, по смыслу литовско-русского законодательства, добрая воля и непринужденное согласие невесты (как и жениха) признавались существенным условием при заключении браков. Таков же был взгляд на это и тогдашнего общества. В предбрачных, веновных, AapcfBeHHbix и других записях, какие жених и невеста (или новобрачные муж и жена) выдавали друг другу, первый обыкновенно писал: “Я, N, чиню ведомо, иж з воли, ласки Божое и з дару Духа святого, за позволением (или “за порадою”) пана отца моего и пани матки и радою кревных и приятелей, с хути и милости моее (или “с правое любве и приуподобаня моего”), понял есми за себе в стан святый малженский панну N”. Жена в таких записях тоже упоминала, что вышла замуж “за позволеньем” родителей, “с порады и з ведомостю” родственников “и за властным позволеньем моим”. Бывало и так, что родственники — опекуны, а иногда и сами родители невесты, прежде ее свадьбы, требовали, чтобы она формально, перед судом, заявила о своем непринужденном согласии на вступление в брак с известным лицом. Так в 1564 г. волынский земянин Монтовт, явившись в Луцкий замок, заявил, что он сговорил дочь свою Ганну за князя Василия Солтановича Сокольского, и при этом потребовал, чтобы последняя в присутствии суда подтвердила, что сама выбрала себе в мужья названное лицо. И “стоячи перед урядом”, невеста заявила: “Я никгди (никогда) ни за кого в малженство пойти не пошлюбовала а ни ся ни за кого не отдавала, одно ж теперь то собе вмыслила и позволяю с правого умыслу сердца моего мети собе за малженка его милость князя Василия Солтановича Сокольского, с которым и живот свой хочу доконати”. Так же поступил в 1572 г. волынский земянин Poro- зенский, выдавая замуж падчерицу Барбару Угриновскую. Он явился в гродский суд вместе с женою, матерью невесты, и оба они заявили: “Я, Дмитр Рогозенский, пасербицу свою, а я, Орина Болбасовна, дочку свою панну Барбару, за радою приятелей своих и теж за хутю и позволенем ее самое, за человека доброго, почтивого шляхтича, пана Яна Ворону, в малженство отдати хочем”. Здесь же находились и жених с невестою и “до- броволне вызнали тыми словы: ”Я, Ян Ворона, панну Барбару Угриновскую за себе в малженство взяти, а я Барбара за пана Яна Ворону в малженство пойти хочу, хуть и волю маю”. И просили все, “абы то было записано” в гродские книги, что и было сделано. Нужно заметить, что подобные заявления, нередкие во 2-й половине XVI в., уже не встречаются в XVII в., что можно объяснить лишь тем, что принцип свободного произволения обоих брачащихся настолько окреп в общественном сознании и в практике, что не было уже и надобности формально перед судом заявлять о том, что получило общее признание.
В странном противоречии с этим принципом находился обычай, исчезнувший в конце XVI в., но еще изредка практиковавшийся в первой половине и даже в третьей четверти этого века: разумеем — сговор малолетних, когда родители сосваты- вали своих несовершеннолетних детей и заключали между собою на этот предмет формальные договоры, в которых за несколько лет вцеред обозначался срок свадьбы, выговаривалось приданое невесты и вено со стороны жениха и договор обеспечивался крупными неустойками на случай его нарушения одною из сторон. По нашему мнению, это был пережиток предшествовавших веков, когда браки на Руси совершались в столь малолетнем возрасте (мальчики — 11 лет, девочки — 10), что не могло быть и речи о свободном произволении брачащихся, и активными сторонами в предбрачном сговоре естественно являлись не жених и невеста, а их родители или опекуны. Позже, когда возраст для брака был повышен, сговор малолетних продолжал практиковаться и даже в иных случаях сопровождался церковным венчанием сговоренных, устанавливавшим между ними и их семьями формальное родство со всеми юридическими его последствиями. Так, когда пан Мартин Хребтович в самом начале XVI в. сосватал и “за- ручил” своего малолетнего сына с такою же дочерью умершего п. Сенка Олизаровича, то король Александр I признал, что “иному никому не прийдет имени (имениями) пани Сенковое Олизаровича опекатися, только пану Мартину”, и разрешил последнему, до возраста и вступления в брак его сына, взять в опеку имения Олизаровича, устранив вдову его от права распоряжаться ими; а когда возник спор по этому делу, то король Сигизмунд I в 1507 г. не только подтвердил решение своего предшественника, но дозволил также п. Мартину поселить в своем доме и сговоренную невесту его сына, а матери ее, вдове, приказал жить особо, где укажет п. Мартин. То же мы видим и в процессе волынского земянина Януша Угриповского (1563 г.), только в обратном порядке: сговоренный жених, потеряв отца и не имея чем платить его долги, сам отдает, себя и свое имение в опеку нареченному тестю до совершеннолетия невесты. Пока подобные сговоры сопровождались церковным обручением и даже венчаньем, в случае их нарушения дело поступало в духовный суд, который сторону, устоявшую в договоре, нередко “вызволял” от обязательств, данных при сговоре, а с виновной стороны присуждал “заруку”, т. е. неустойку. Во второй половине XVI в. мы уже не видим венчанья малолетних, и вся крепость подобных сговоров единственно обусловливалась-крупными неустойками, уплата которых, очевидно, освобождала от необходимости совершать брак. Мало того, под влиянием новых, более рациональных понятий о праве личности стали возникать сомнения: насколько обязателен сговор для жениха и невесты, активно в нем не участвовавших? Когда князь Александр Чорто- рыйский, сговоривший свою малолетнюю дочь за такого же сына князя Александра Сангушка-Коширского, требовал в 1565 г. исполнения договора или уплаты неустойки, то последний ответил: “Еще рок веселю (срок свадьбе) непришол, нехай князь Чорторыйский року назначеного в листех наших ждет, а мешков на заклады (неустойки) нехай не шиет; одно ж, если я умру або князь Чорторыйский, то ся все ни во што обернет, бо сын мой ему ся не записовал и печатей к тому запису не прикладал: сын мой од того волен”; другими словами: князь Сангушко, признавая договор обязательным лично для себя, считал его вовсе не обязательным для своего сына, который по малолетству не принимал в сговоре никакого участия. По мере усвоения обществом подобной точки зрения на данный предмет, обычай сговора малолетних должен был прекратить свое существование, как пережиток старины. Не мог он найти для себя поддержки и в действовавшем законодательстве, требовавшем, как мы видели, свободного произволения брачащихся. Когда возникали споры по поводу таких сговоров, то заинтересованная сторона, минуя местные суды, обыкновенно обращалась прямо к королю и просила его побудить противную сторону к уплате неустойки. Короля нетрудно было склонить к удовлетворению такой просьбы, так как он и сам был в ней заинтересован: дело в том, что стороны, договаривавшиеся о сговоре своих малолетних детей, в видах большей крепости договора, всегда включали в него такое условие, что сторона, отказывающаяся от совершения брака, обязывалась заплатить крупную “заруку” не только стороне, устоявшей в договоре, но также и “господару королю его милости”; поэтому король, не столько в качестве верховного блюстителя закона, сколько в роли как бы посредника в частном договоре, охотно выдавал просителю “напоминальный лист” для предъявления ответчику с приказанием последнему исполнить договор или платить неустойку. Но такие “напоминания” обыкновенно ни к чему не приводили, и после долголетних препирательств, а нередко и кровопролитных усобиц воюющие стороны заключали мир, а их дети вступали в брак с кем хотели.
Так сам собою, по закону естественной эволюции, исчез в конце XVI в. архаический обычай, явно противный духу времени. Любопытно, что всего дольше он удержался в знатных южнорусских домах, именно в княжеских семьях, так как подобные сговоры чаще всего заключались по соображениям родовым, фамильным: “Приймуючи промежку себе вечное приятелство”. Последний по времени такой сговор, сколько нам известно, был совершен в 1576 г. между волынским воеводой князем Богушем Корецким и виленским каштеляном Яном Ходкевичем относительно женитьбы сына первого князя Якима на дочери последнего Ганне, впоследствии приобревшей известность тем, что она несколько раз меняла религию. Так как во время сговора “обедве парсуны (жених и невеста) зуполных лет” далеко еще не достигли, то срок свадьбе был назначен через шесть лет. Договор скреплен “зарукой”: “на господаря короля его милость” 15000 коп грошей литовских и противной стороне столько же, и подписан не только родителями сговоренных, но и малолетним женихом, очевидно, уже грамотным в то время. Может быть, отчасти поэтому договор этот, едва ли не в виде единственного исключения, не возбудил впоследствии никаких споров и был C точностью приведен в исполнение.
Если сговор малолетних, совершаемый их родителями, являлся уже в XVI в. анахронизмом, то когда такой сговор устраивали опекуны — это было уже формальным злоупотреблением, источник которого крылся в известной особенности опеки по Литовскому Статуту, состоявшей в том, что опекун не только управлял, но и владел опекаемым имуществом, и такая опека продолжалась не до совершеннолетия девушки, а до выхода ее в замужество. Это и было причиною того, что недобросовестные опекуны заранее искали для опекаемой девушки такого жениха, который готов был войти с ними в миролюбивое соглашение относительно отчета по опеке, причем нередко сосваты- вали даже малолетних, а если невеста противилась их планам и хотела выйти за другого, то они просто не давали согласия на ее брак с целью продлить срок опеки. Вот один из характернейших случаев такого рода, в котором, между прочим, ярко выразилось отношение лучших представителей общества к подобным злоупотреблениям.
Луцкий замковый судья Василий Михайлович Семашко, умирая (в 1561 г.), поручил детей и имение в опеку жене и сверх того назначил особых опекунов. Спустя несколько лет сыновья его все умерли и осталась лишь дочь Богдана. Тем временем вдова Семашка вышла замуж за Ивана Чаплича и хотя удержала при себе малолетнюю дочь, но ее отцовские имения должна была передать в опеку ближайшему родственнику умершего мужа, двоюродному брату Богданы, владимирскому подкоморию Александру Семашку, формально при этом обязавшемуся в. день выхода замуж Богданы возвратить ей в целости эти имения и сдать отчет в управлении ими. Семашко был жадный, жестокий и своевольный человек и потому заранее стал придумывать способ, как бы ему уклониться от исполнения этого обязательства. Он начал с того, что в 1566 г. заключил с медницким старостою Григорием Воловичем формальное условие относительно выдачи малолетней Богданы в замужество за сына Воловича, в то время тоже малолетнего, с отсрочкой свадьбы до 1571 г. и с обязательством возвратить ей в день брака ее отцовские имения, но уже без представления отчета. Мать Богданы считала себя в праве игнорировать этот сговор, заключенный без ее воли и участия, и, когда дочери ее исполнилось 15 лет, то она, “за власным позволеньем” самой невесты и с согласия назначенных отцом ее опекунов, сговорила ее в замужество за князя Януша Четвертынского и послала Александру Семашку приглашение пожаловать на свадьбу. Но Семашко успел съездить в Варшаву и привез королевский лист с запрещением Ивану Чапличу и его жене выдавать Богдану Семашковну за князя Четвертынского, так как-де опекун ее Александр Семашко раньше еще сговорил ее за своего шурина Воловича. Пришлось Чапличам отложить свадьбу и вступить в переговоры с Семашком. Последний не прочь был пойти на уступки, но откровенно требовал, “абы он з личбы был волен”, т. е. освобожден от представления отчета по опеке, на что другая сторона не хотела согласиться, а Семашко грозил, что если Богдана вступит в брак против его воли, то, согласно Статуту, потеряет право на отцовские имения, и пни перейдут ближайшим родственникам, т. е. достанутся ему же самому. Чтобы положить конец этим домогательствам, Иван Чаплич обратился к суду. Видимо, это дело и по предмету спора, и по личности участников представляло живейший интерес, и потому в заседание луцкого гродского суда прибыли почетнейшие обыватели Волынского воеводства, которых председатель суда, староста князь Богуш Корецкий, пригласил принять участие в обсуждении самого дела. Жалобщицами явились — Богдана Семашковна и ее мать, жена Чаплича, которому они поручили защиту своих интересов. Так как Семашко противился браку своей двоюродной сестры с князем Четвертынским на том основании, что раньше сговорил ее за сына Воловича, то возражения Чаплича и были направлены к тому, чтобы доказать юридическую ничтожность этого сговора, как заключенного без ведома и участия матери, а главное — без воли и согласия самой невесты. Если (говорил защитник) “его королевская милость наш милостивый гОсподарь и сам николи дивок и вдов ни за кого без воленя их влостного не отдает и Статутом то обваровати рачил, тогды поготову (тем более) и пан Семашко жадное змовы заочное о сестру свою без позволеня панны чинити не мог, бо панна Богдана сына пана Григоря Воловича николи не видела и он ее”. Что же касается ссылки Семашко на 7-й артикул 5-го раздела Статута, запрещающий девушкам выходить замуж “без воли братьев и стрыев” (дядей), то, во-первых, это постановление закона касается лишь круглых сирот, а у панны Богданы жива мать; во-вторых, оно имеет в виду невест, которые “не водли боязни Божои за неровных собе ку зелженю дому своего” идут замуж, а панна Богдана “з боязни Божои, з волею родителки своей” и с согласия назначенных ее отцом опекунов “за собе ровного, зацного, родового человека в малженство ест змовена и сама доброволне позволила, и тым дому своего намний не полжила” (нимало не опорочила); поэтому Чаплич просил суд согласно артикулу, “который на лакомую братю и стрыев в Статуте есть описан”, дать ей предписанное законом урядовое дозволение на брак с князем Четвертынским.
После речи поверенного говорила мать невесты; она “со слезами просила их милостей панов рад” — знатных лиц, присутствовавших в суде, побудить Семашко не препятствовать ее дочери вступить в брак с избранным ею лицом, “бо сей пан Семашко, улакомившися на имения девки моей, ей в том пере- казу чинит, што ему Бог мстити будет”. Дошла очередь и до самой Богданы; она подтвердила все, что сказал перед судом от ее имени отчим, и со своей стороны заявила: “Я сама доброволне, з волею вашои милости, княже старосто, опекуна своего, и пани матки своее, за князя Януша, маючи лета заполные, позволила и теперь позволяю”.
Ответчик Александр Семашко со своей стороны представил лишь такое объяснение: “Я для того ей за князя Януша ити не позволяю, же не толко я, але и стрый мой (отец Богданы) еще з отцем моим за пана Воловича панну Богдану змовил, а ей тепер нет болшей, только одиннадцать лет”; но против этого мать Богданы с горячностью возразила: “Отец твой умер, а моя дочка еще не родилася; тут, ваша милость, обачте справедливость его! А о лета, тогда я лепей ведома, же есть девце моей шостыйнадцать год”. Тут все знатные лица, присутствовавшие в суде, видя, что “пан Семашко жадное причины слушное не дал”, а “взроет паннин оказовал, же вже лета мает, и сама матка лета ей признала”, стали “упоминать” (уговаривать) Семашко, чтобы он добровольно, не ожидая судебного постановления и не навлекая на себя подозрения, что действует по корыстным побуждениям, не чинил препятствий браку своей сестры с князем Четвертынским, но упорный Семашко “того упоминания це ус- лухал”. Тогда те же “панове рада и панове маршалки, врядники и все рыцерство” в один голос стали советовать старосте князю Корецкому, чтобы он “той почтивой панне, которая слушне в том з волею опекуна и матки своее поступует, за князя Януша, в зацности и шляхетстве ей ровного, водле Статута пойти в мал- женство позволил”. Князь Корецкий, раньше в качестве опекуна давший уже такое позволение, счел нужным вторично спросить Богдану: верно ли, что она “з доброй воли, а не за намовою чиєю, князю Янушу Четвертынскому в малженство быти хочет” и на то позволения просит? На что она ответила: “Я сама доброволне, за радою матки моей, князю Янушу малженкою быти шлюбила (обещала) и тепер быти хочу и прошу, абы ми ваша милость позволити рачил”. После этого староста велел прочесть вслух 8-й артикул 5-го раздела Статута и объявил постановление, что, согласно этому закону, он дает урядовое дозволение панне Богдане вступить в брак с избранным ею женихом.
В этом процессе достойна внимания одна подробность: суд совершенно игнорирует сговор Богданы с сыном Воловича, совершенный Семашком по всей форме, с выдачей обоюдных обязательств с крупными неустойками и “зарукой” в пользу короля, и сам Семашко на суде как бы теряет уверенность в своем праве совершения этого сговора и прячется за авторитет отца невесты, который будто бы еще при жизни сговорил ее за того же Воловича. Очевидно, подобный акт, грубо нарушавший личные права опекаемой девушки, по суду тогдашнего общества представлялся явным беззаконием. Выбирая себе мужа, девушка была обязана в известной мере считаться с волею родителей или опекунов, чтобы легкомысленным выбором не причинить бесчестья своему роду, но никто не имел права навязывать ей в мужья кого-либо против ее воли и желания.
Выше было упомянуто, что в веновных и дарственных записях новобрачный муж обыкновенно заявлял, что взял себе жену “с правое любве и приуподобаня своего”, или же: “дознавши ее до себе в паненстве (во время девичества) прихилную и вмиловавши (полюбив) ее”, а часто и так: “з воли Божеи а любости нашей сполной” (взаимной любви). Чтобы зародилась между молодыми эта “правая любовь” и “любовь сполная”, они должны были предварительно хорошо узнать друг друга. Так и бывало на деле. Обычай дозволял, чтобы молодой человек свободно посещал дом, где наметил себе панну по сердцу, и “учтиво старался о ей хуть и милость” (любовь). В одной веновной записи 1624 г. новобрачный заявляет, что взял себе жену “за волею Божею и за учтивым старанием моим”. В чем именно выражалось это “старанье”, можно отчасти видеть из другого акта, заключающего в себе жалобу отвергнутого жениха, что он, “стараючися собе о приятеля до стану святого малженского, немалый кошт и утрату поднял, упоминки (подарки) панне даючи и отсылаючи”. Это “учтивое старанье” нередко принимало формы изысканного ухаживанья за дамой сердца по всем рыцарским правилам. Из одного судебного дела конца XVI в. мы узнаем такую подробность: луцкий мещанин, желая доказать любимой женщине силу своей страсти и тронуть ее сердце, однажды на ее глазах бросился с моста в р. Стырь во время весеннего разлива, а в другой раз “за здоровье ея” топором отрубил себе палец на левой руке. Если в мещанской среде любовная эксцентричность достигала иногда таких пределов, то тем чаще могла она встречаться у дворян, посещавших чужие страны и усвоивших рыцарские обычаи.
Заручившись согласием невесты и ее родителей, жених в условленное время (обыкновенно в воскресный день) приезжал в их дом вместе с своим отцом и родственниками, а родители невесты, в свою очередь, созывали родню и приятелей, и на этом семейном совете совершались так называемые “змовины”, или сговор. Обычными предметами сговора были: срок свадьбы, приданое невесты и вено со стороны жениха; если жених и невеста принадлежали к различным христианским вероисповеданиям, то при “змовинах” сверх того договаривались и о том, в чью веру, отцовскую или материнскую, должны быть окрещены дети. Результаты сговора обыкновенно оформлялись письменными договорными обязательствами, в которых контрагентами являлись: с одной стороны жених, а с другой — отец невесты, а когда его не было в живых, то мать ее и братья или опекуны. Такие обязательства именовались “змовными листами”. В них стороны главным образом условливались, что один из контрагентов должен выдать дочь (или сестру), а другой должен на ней жениться в назначенный день, а кто не исполнит своего обязательства, тот должен заплатить другому условленную денежную “заруку”, или неустойку.
Обыкновенно разом с “змовинами” совершались и “за- ручины”. Под этим именем нужно разуметь не церковный обряд обручения, о котором речь будет ниже, а особое символическое действие, посредством которого выражалась воля на брак как самими брачащимися, так и их родителями и вместе с тем — передача последними своей власти над невестой ее будущему мужу. К сожалению, наши документы не дают полного описания обряда “заручин”, и лишь по некоторым отрывочным указаниям можно восстановить приблизительную форму совершения этого несомненно древнего народного обычая. В одном документе 1616 г. жених упоминает, что его нареченная теща, вдова, “змовивши” за него дочь свою, “руки даньем оную обручила”. Для выяснения этого неопределенного выражения следует его сопоставить с указанием другого документа (1649 г.), в котором упоминается, что сговоренные жених и невеста “руки и пер- стени, же (что) одне другому слова дотрымати мело, при людех зацных, на тот час будучих, дали”. А вот более подробная “реляция” возного, посланного в 1585 г. луцким старостою в дом вдовы-земянки Ганны Хребтовичевой для присутствия при заручинах ее дочери Настасьи с п. Станиславом Кавезским. Там были собраны родственники и приятели семьи невесты, в присутствии которых Кавезский, очевидно, исполняя обряд, троекратно опрашивал свою нареченную: “Если хочешь, панно Настасе, за мене?”. “Панна мовчала”, но видно по всему, что ее молчание было лишь следствием девичьего смущения, а вовсе не выражением несогласия на брак. Тогда мать обратилась к старшему сыну, луцкому подстаросте Ивану Хребтовичу, с просьбой,чтобы он, как старший брат и представитель семьи, “помог ей” исполнить обряд — “девку пану Кавезскому до рук дать за жону”. И тогда п. Иван Хребтович вместе с матерью, “взявши панну Настасю за руки, пану Кавезскому дали”, за что последний их “подяковал”. И вслед за тем “просила панна Настася пана Кавезского, ижбы пустил до приятелей, до его милости пана Адама Боговитина; якож пустил панну на побыванье”.
Иногда одновременно со “змовинами” и “заручинами” было совершаемо и обручение молодых по церковному обряду. В наших актах имеется, впрочем, единственное указание на такой случай, что церковное обручение было совершено одновременно со сговором, а венчание отложено на год и два месяца до совершения свадьбы: в “змовном” листе 1565 г. киевский земянин Иосиф Немирич писал, что “змовил за пана Лазора. Иваницкого дочку свою Настасю у малженство светое дати, с которою дочкою моею вже водле закону нашого християнского и обрученье его милость принял”, в силу чего эта Настасья в акте именуется уже “жоною обрученою” пана Иваницкого.
Наконец, мы имеем ряд документальных указаний на то, что и церковное венчание нередко совершалось одновременно со сговором, задолго до свадьбы. В 1570 г. князь Яков Четвертынский заявил луцкому гродскому уряду, что “змовил он за себе в малженство” дочь земянки-вдовы Богданы Гораиновой панну Ганну, “с которою и шлюб з нею брал”, т. е. обвенчался, и заключил с ее матерью такой договор: свадьбе быть через год; если бы он не пожелал “Ганны за себе в малженство взяти”, то должен заплатить “заруки” королю 150 коп грошей, а если мать невесты не захочет отдать за него дочери, тр обязана безденежно возвратить ему имение, которое он ей заставил в обеспечение 170 коп грошей, выданных ему при сговоре в счет будущего приданого. Из этого документа (и из других подобных) можно заключить, что венчание нисколько не изменяло сущности предбрачного сговора и не делало его более обязательным, чем простой сговор, не сопровождаемый церковным освящением.
По условиям предбрачных договоров в срок, назначенный для совершения свадьбы, жених должен был прибыть в дом невесты “для доконаня скутечного малженства”, а родные невесты обязывались приготовить к этому дню все необходимое для “акта весельного”. Только болезнь или военная служба признавались уважительными препятствиями к выполнению этих обязательств, но и в таком случае сторона, встретившая препятствие, должна была письменно, за четыре или за шесть недель до срока, известить другую о своей “недоспешности” и просить отсрочки, иначе возникал повод для иска о взыскании неустойки и пополнении убытков, понесенных стороною, напрасно готовившеюся к свадьбе. Когда в 1570 г. п. Василий Петрович Загоровский за несколько дней до своей свадьбы заболел, то прежде, чем уведомить о том мать невесты, княгиню Чорторыйскую, он формально донес о постигшей его болезни гродскому и земскому урядам, истребовал возного и понятых, чтобы они личным осмотром удостоверились в его “хоробе” и донесли уряду, затем выпросил урядовые листы и формальным порядком, через того же возного, вручил их княгине вместе со своим письмом. Могла одна из сторон просить другую отсрочить свадьбу и по другим причинам, кроме болезни и военной службы, но это было уже делом их частного соглашения, и если такая отсрочка получалась, то сторона, о ней просившая, иногда выдавала новое письменное обязательство, или “интерцызу”, с оговоркой, что прежняя остается в своем^силе. Так как между сговором и свадьбой проходил обыкновенно весьма значительный промежуток времени (от полугода до двух лет и более), то нередко случалось, что одна из сторон изменяла свое первоначальное намерение и под разными предлогами уклонялась от совершения брака. В таких случаях другая сторона обращалась в гродской уряд и получала от него “напоминальный лист” для вручения через возного стороне уклоняющейся; но это не всегда помогало делу, и нередко случалось, что жених в день свадьбы, в сопровождении родственников и свадебных гостей, приезжал в дом невесты и не заставал там никого дома или находил “ворота замкненые и добре челядью субординованою опатроные”, или же ему сообщали, что невеста уже выдана за другого. А бывало и так, что сторона, уклонявшаяся от брака, старалась выманить хитростью или отнять силою у другой стороны предбрачную запись (“интерцызу”), чтобы иметь возможность в случае иска отречься от своего обязательства и не платить неустойки. В конце концов, если стороны не приходили к миролюбивому соглашению, дело поступало в суд, что бывало, впрочем, редко. В собранных нами документах имеется лишь один судебный декрет по такому делу. Волынский земянин Ильяш Несвицкий сговорил дочь свою за земянина Януша Угриновского, но когда наступил срок свадьбы, стал уклоняться от совершения брака. По жалобе Угриновского луцкий староста послал через вижа Несвицкому “напоминальный лист”, чтобы он “дочку свою панну Богдану за Угриновского выдал”, но эта мера не привела ни к чему, и после трехлетней волокиты луцкий земский судв 1568 г., рассмотрев дело и основываясь исключительно на том, что Несвицкий в “змовном листе” обязался в случае нарушения им условий сговора заплатить “заруки” королю 500 коп грошей и У гриновскому 300 коп и удовлетворить последнего за “вси шкоды и наклады” по приготовлению к несостоявшейся свадьбе и ведению иска, постановил декрет: относительно королевской “заруки” донести королю, а в пользу Угриновского взыскать с Несвицкого “заруку 300 коп за неданье девки” и 400 коп “за шкоды и наклады”. Ни о каком принуждении к браку нет в этом декрете и упоминания; сам декрет мотивируется ссылкою на параграф Статута, трактующий вообще о договорных обязательствах. Ясно, что суд смотрел на брачный сговор, как на всякий другой имущественный договор, неисполнение которого вело лишь к уплате неустойки и вознаграждению за убытки.
Но как решил бы земский суд данное дело, если бы Угриновский был не только помолвлен, но и обвенчан со своею невестою? К сожалению, нам не случилось встретить в актовых книгах судебный приговор по такому именно делу; но вот пред нами документ, ясно говорящий о том, как мало значения придавал тогдашний светский суд венчанию, совершенному до свадьбы. В 1575 г. волынская земянка Александра Цетковская и ее братья, опекуны дочери ее от первого брака Ганны Болобановны, прибыли во владимирский гродской суд и заявили, что по общему совету, с согласия самой панны Ганны, они сговорили ее за земянина Федора Шишку “и водле обычаю закону нашого хре- стянского звенчати дали”, а теперь просят уряд дать ей позволение на этот брак. C современной точки зрения подобная просьба показалась бы абсурдной: какой смысл может иметь разрешение или запрещение вступить в брак, когда невеста уже обвенчана? Но гродской уряд не нашел ничего странного в такой просьбе и поступил так, как всегда поступал в случаях, когда опекуны девушки испрашивали урядового дозволения на ее замужество: они хотели лишь удостовериться в том, имеет ли невеста совершенный возраст и не терпит ли она принуждения. И когда панна Ганна была поставлена пред урядом и лично заявила, что “не сама своволне, а ни теж поневолне, одно по доброй воли своей, за позволеньем панеи матки” и опекунов, она дала слово п. Шишке быть его женой, то гродской уряд беспрепятственно дал ей просимое дозволение и согласно с желанием ее матери и опекунов постановил быть свадьбе в назначенный ими срок. Итак, гродской уряд совершенно игнорировал то обстоятельство, что невеста уже была обвенчана, и поступил так, как если бы венчания не было вовсе. Спрашивается, какую же юридическую силу и важность имело в то время церковное венчание? Этот вопрос требует детального рассмотрения.
Известно, что в Древней Руси еще в языческую пору была выработана определенная форма брака, основанная на свободном соглашении и религиозных обрядах. По мнению профессора М. Ф. Владимирского-Буданова, уцелевшие поныне народные свадебные обряды служат самым верным и самым точным историческим свидетельством об этой древнеязыческой религиозной форме. Христианство с самого начала стремилось заменить ее церковным венчанием, но духовенству пришлось долго и безуспешно бороться с противоположными понятиями и обычаями, веками выработанными в народном быту. Еще в конце XI в. народ, по свидетельству киево-печерского черноризца Иакова, думал, что только князьям и боярам подобает венчаться по церковному обряду, а простым людям достаточно.брать своих жен “с плясанием и гудением, и плесканием”, т. е. по старинным языческим обычаям12. Однако и в то время брак простых людей был браком не только в глазах государства, но и церкви, ведавшей семейные отношения и права, вытекавшие из таких браков. Нечто подобное тому, что происходило в XI в., мы находим в Южной Руси и в XVI в. Здесь, именно в украинных поветах Подолья, по данным одного официального документа, все брачное право сводилось к двум пунктам: 1) “когда который человек обычаем пограничным, самовольным, возьмет себе чью девку или вдову, или разведенную в качестве жены и с нею желает жить, тогда дает три гривны на замок”; 2) “кто хочет жену отпустить или жена мужа, то тот, кто дает тому причину (т. е. повод), платит три гривны”, т. е. сделки брака и развода жители заключали без участия церкви и даже без участия светской власти, а лишь заявляли последней о состоявшихся сделках и при этом уплачивали пошлины; такие пошлины именовались “поемщина” и “розводы” и собирались в селах атаманами, а в городах войтами. Уже самым фактом взимания пошлин государственная власть признавала и санкционировала эти “пограничные” обычаи, представлявшиеся королевским чиновникам “своевольными”. Но, видно, не в одних украинных поветах существовали такие “своевольные” порядки в деле заключения браков; иначе чем объяснить частые жалобы высшего православного духовенства XVI — XVII вв. на то, что “многии люди Русь незаконне мешкают, жоны поймуючи не венчаются”? Дело очевидное, что в этих жалобах речь идет не о блудном сожительстве, а о настоящих браках, всеми за таковые признаваемых, но не освященных церковным благословением. C канонической точки зрения такие брачные союзы должны были представляться беззаконным сожительством, но простой народ, а отчасти и высшие классы южнорусского общества вовсе не считали их таковыми. Здесь сталкивались два различных воззрения на брак и форму его совершения: церковь понимала брак как таинство и единственно законною формою совершения его признавала церковное венчание, а обычное право веками выработало взгляд на брак как на договор, свободно заключаемый и расторгаемый по воле брачащихся; а чтобы такой договор приобрел в глазах общества силу законного брачного союза, требовалось публичное совершение веками установленного брачного ритуала, распадавшегося на два акта: а) предварительный — “змовины” (договор жениха с родителями невесты) и “за- ручины” (символическое подтверждение договора самими бра- чащимися) и б). собственно брачный, “весельный акт”, сопровождаемый традиционными обрядами, сложившимися еще в дохристианскую пору и знаменовавшими некогда религиозное освящение брачного союза; последний акт признавался определяющим моментом в браке, “доконаньем скутечного малженст- ва”. Борьба церковного воззрения на брак с народным едва ли может считаться поконченной и в настоящее время, а в те века не могло быть и речи о полном торжестве церковной идеи. Безусловная обязательность народных брачных обрядов и их юридическая сила признавались всеми классами тогдашнего общества, и с этим фактом вынуждено было до известной степени считаться и государственное право, в общем разделявшее церковную точку зрения на брак. Признавая единственно законным “венчальный”, или “шлюбный”, брак, Литовский Статут не раз упоминает о браке с “невенчальной”, “нешлюбной женой” как о чем-то Полулегальном и во всяком случае не подлежащем уголовному преследованию наравне с явным прелюбодеянием, а в параграфе о незаконнорожденных Статут выделяет детей, прижитых “з невенчальною женою”, в особую категорию, менее бесправную сравнительно с детьми, рожденными от прелюбодеяния. Но Статут, как известно, далеко недостаточно охватил собою семейные нормы, и уже по одной этой причине его постановления далеко не сразу оттеснили противоположные им нормы обычного права; поэтому мы наблюдаем, что светские суды XVI — XVII вв., руководствовавшиеся в своих определениях не одним писаным законом, но и обычным правом, шли гораздо дальше в снисходительном отношении к “невенчальным” бракам. Не входя здесь в подробное рассмотрение этого вопроса, сошлемся на заключения профессора М. Ф. Владимирского-Буданова, который, исследуя относящиеся к брачному праву документы Могилевского магистрата и Гродненского земского суда, пришел к выводам, что в западнорусском праве XVI — XVII вв. господствовала двойственность воззрений на условия правильного совершения брака, что среди населения рядом с браками “венчальными” существовали и “невенчальные” и что все отношения, вытекавшие из невенчального брака, признаваемы были в той же силе, как и последствия церковного брака, но в случаях споров о правах, вытекающих из того или другого брака, суды отдавали предпочтение браку венчальному. Все это наблюдается и в Южной Руси в те же века. И здесь существовали “невенчальные” браки, и не только в среде простого народа, как в Белоруссии, но и в земянской, даже в княжеской среде. В 1564 г. волынский земянин Федор Хомяк за что-то удалил из своего дома жену, а когда за нее вступился ее родственник Красовский и вместе с нею и возным прибыл в имение Хомяка, чтобы расследовать это дело, то урядник последнего не пустил их во двор, так объясняя поступок своего пана: “Пан мой не мает в себе жоны, одно кухарку, и там ее отослал, где был взял”; между тем Красовский, занося жалобу об этом луцкому гродскому суду, свидетельствовал, что п. Хомяк “з раженя Божого и своее любви” взял эту жену из его дома, получил за нею приданое и записал ей вено на третьей части своей вотчины. Ясно, что это было не простое сожительство, а настоящий брак, только невенчанный, в противном случае жалобщик не преминул бы сослаться на эту важную подробность. К сожалению, мы не нашли в актовых книгах продолжения этого дела; вероятно, оно окончилось миром. Другой случай еще характернее. Князь Станислав Воронецкий (православный) много лет прожил в браке с Мариной Гулевичевной, выдал ей несколько записей на свои имения, сам получил от нее дарственную запись на денежную сумму, и во всех этих актах Марина титулуется “малженкою, княгинею Станиславовою Воронецкою”, какой титул признают за нею и уряды, принимавшие к явке означенные записи. Но затем между супругами возникли распри, и в 1594 г. князь Воронецкий, написавши в луцком гродском суде жалобу на жену, уже так ее титулует: “Пани Марина Гулевичевна, которая се менит быти жоною моею, а не есть, бо-м шлюбу за нею не брал (т. е. не венчался)”; впрочем, в дальнейших жалобах он все-таки именует ее “жоною”, только “нешлюбною”. А Марина, являясь со своими жалобами в тот же суд, по-прежнему продолжает называть князя Воронецкого своим “малженком”, и уряд, как и раньше, титулует ее “княгинею Станиславовою Воронецкою”.
Нет сомнения, что таких невенчанных браков было много в то время во вСех классах населения, но обнаружить их по документам весьма трудно. Только в случае распрей между супругами кто-нибудь из них сам проговаривался, что его союз был “нешлюбный”, но и в таких случаях, пока дело между супругами не доходило до судебного решения, сами они пользовались всеми гражданскими правами законных супругов, и все отношения, вытекавшие из их брака, признаваемы были в той же силе, как и последствия брака церковного.
Бесспорно, однако, что и в то время громадное большинство не отказывалось от церковного венчанья: к тому побуждало и религиозное чувство, и прямые настояния духовенства. В наказе киевского митрополита Исаии Копынского (1631 г.) приходским священникам категорически предписывалось: “Которые мешкают без шлюбу (т. е. невенчанные), абы тех отлучали от церкви”. Можно сомневаться в том, применялась ли эта мера к лицам высших классов, но в применении к простому народу она должна была производить устрашающее действие. А для шляхтичей такое же действие имели предписания Литовского Статута, в силу которых дети, рожденные от невенчанных браков, признавались незаконнорожденными и лишались почти всех гражданских прав. Хотя, как было сказано выше, подобные предписания, резко расходящиеся с воззрениями обычного права, обыкновенно игнорировались, но стоило кому-нибудь потребовать их применения, и никакой суд не мог бы отказать в этом; ввиду такой опасности естественная заботливость о судьбе детей побуждала не уклоняться от церковного венчанья. И что же, можно ли утверждать, что церковь при содействии государственного закона успела наконец в XVI — XVII вв. провести в жизнь свое учение о браке как о таинстве и о единственно законной форме его совершения — венчании? Мы этого отнюдь не думаем и склонны, напротив, утверждать, что и при венчании сущность брака в понятиях тогдашнего общества осталась прежнею и форма его совершения не потерпела существенного изменения и ни на йоту не потеряла традиционного значения. Разве при венчании исчезли старые брачные обряды — "змовины", “заручины” и “ весилье” или сделались пустою, ни для кого необязательною формальностью? Напротив, мы видели, что, раз совершены были все эти старовечные “звычаи”, брак в глазах общества почитался законно состоявшимся и без церковного венчания, но едва ли могло быть наоборот. Ясно, что речь может идти не о победе церковных воззрений над народными, а лишь об известном компромиссе между ними. В число других брачных обрядов вошел и обряд церковный — венчание, но ему не было дано решающего значения; даже определенного места для него не находилось в сложившемся веками брачном ритуале: венчание в то время происходило то одновременно со сговором, причем неисполнение последнего по-прежнему вело лишь к уплате неустойки, то между сговором и свадьбой, “обачивши час слушный и доспепшый”, т. е. когда жених и родные невесты находили это удобным, то, наконец, в день самой свадьбы. А какую юридическую силу придавали венчанию, об этом ясно свидетельствует хотя бы приведенный выше случай, что мать и дядя сначала повенчали невесту, а затем отправились в суд просить урядового дозволения “дати ее в малженство святое”. А вот другой случай: крестьянка Орышка Дорогичанка 22 февраля 1650 г. повенчалась в Зимен- ском монастыре с крестьянином Андреем Кондратенятем, а 24-го передумала и обвенчалась с Грыцем Галайдою, и хотя местный епископ признал этот брак недействительным и запретил Орыш- ке жить с Галайдою, но они и после того продолжали супружеское сожитие, за что и были позваны в светский суд. Положим, это были простецы, не понимавшие канонических тонкостей; но вот случай в шляхетской среде. В 1571 г. княгиня Ганна Масальская сговорила и разом обвенчала дочь свою княжну Марину с п. Константином Еловичем-Малинским, назначив свадьбу через год с лишним, но за этот долгий срок изменила прежнее намерение и увезла дочь к старшему своему сыну (от первого брака), владимирскому подкоморию Александру Семашку, который, подвергнув свою сестру тяжкому заключению и угрожая выдать ее за своего “машталера” (конюшего), вынудил от нее и п. Ело- вича уступочные записи на имения и только тогда дозволил им вступить в брак, но при этом заставил их вторично венчаться, чему они не оказали сопротивления. Конечно, это был каприз своевольного пана, желавшего выразить этим, что он не признает первого венчания, совершенного без его соизволения. Но вот вполне нормальный случай, представлявший обычное явление в то время и дающий понятие о том, какое юридическое значение придавали венчанию даже лучшие люди, в том числе и представители высшего православного духовенства. В декабре 1634 г. в с. Березовице в доме православных земян Стрыбылей происходили “змовины” дочери их Катерины с Яном Ярмолинским, сыном известной Раины Ярмолинской, строительницы Загаецкого монастыря. Обе фамилии славились старожитностью и благочестием, и потому в числе других знатных гостей, прибывших на семейное торжество, встречаем здесь киевского митрополита Петра Могилу, овручского архимандрита Филона Кизаревича и других “зацных людей”. Одновременно со сговором жених и невеста были обвенчаны, причем венчание совершал сам митрополит, а затем была составлена “шлюбная интерцыза”, главные пункты которой таковы: а) свадьба ("акт весельный") назначается в Духов день 1637 г., т. е. отсрочивается почти на два с половиною года со дня сговора и венчания; б) до свадьбы панна Катерина будет жить по-прежнему в доме своей бабки; в) обе стороны, заключившие интерцызу, обязываются “сдержать слово и веру” друг другу “под закладом 100 000 злотых польских и вознаграждением шкод”. Эту интерцызу в числе других свидетелей скрепили своими подписями и печатями митрополит Могила и архимандрит Кизаревич. Таким образом, мы видим, что даже в благочестивой дворянской семье церковное венчание ни в чем не изменило положения молодых сравнительно с тем, в каком они обычно оставались после сговора: до свадьбы невеста по-прежнему остается в родительском доме, по-прежнему именуется “панною”, Хотя и “пошлюбленою мал- женкою” своего жениха; даже союз между ними вовсе не почитается неразрывным: как и при всяком договоре, его прочность гарантирована лишь денежной неустойкой. Все это мало согласовывалось с церковным понятием о венчании как о таинстве, которое само по себе неразрывно соединяет брачащихся, и, однако, высшие представители южнорусской церкви не только не протестовали против условий сговора, но и сами санкционировали его своими подписями.
Bjpe сказанное, полагаем, дает основание для вывода, что в то время в глазах не только простого народа, но и высших классов церковное венчание само по себе, без выполнения традиционных свадебных обрядов, не имело решающего значения в деле брака, а исполнялось лишь как религиозный акт: оно юридически не скрепляло союза между сговоренными женихом и невестою, и обвенчанные молодые так же легко могли разойтись до свадьбы, как и невенчанные; наконец, не венчание установляло момент действительного супружеского сожития, а свадьба. Напомним, что так смотрели на венчание в Малороссии и в позднейшее время. В царствование Елизаветы Петровны синод обратил внимание на то, что здесь венчание обыкновенно предваряет свадьбу и затем повенчанные не считаются еще мужем и женою, но “по отправлении церковном брачного таинства того ж времени разлучився, по нескольку лет до называемого по их обычаю брачного веселия живут в разных домах, некие из них, после онаго таинства, к вечному между собою разлучению поступают”. Строго осуждая этот обычай, синод указом 18 октября 1744 г. предписал, чтобы брачащиеся в Малороссии были обязываемы подписками в том, что они тотчас после венчания, не ожидая свадьбы, станут жить вместе, как прилично супругам. Эта мера повела лишь к тому, что в Малороссии стали венчаться в самый день свадьбы; однако и теперь, если почему-либо свадьба отсрочивается, повенчанные молодые не живут вместе, а остаются в домах родителей, и если один из них умрет до свадьбы, то его хоронят как парня или девушку.
Чтобы не возвращаться больше к вопросу о церковном венчании, отметим некоторые особенности тогдашнего совершения этого обряда сравнительно с нынешним. Мы уже упоминали, что п. Яна Ярмолинского венчал в 1634 г. сам митрополит Петр Могила. В 1571 г. Василий Петрович Загоровский, каштелян брацлавский, был повенчан с княжной Катериной Чорторыйской игуменом Пересопницкого монастыря, причем венчание происходило в доме, а не в церкви. Венчались в то время не только в приходских церквах, но и в монастырях, причем в последнем случае венчание совершали монахи, что было впервые запрещено лишь на Киевском соборе 1640 г., созванном по инициативе П. Могилы. Если один из брачащихся принадлежал к православному исповеданию, а другой к католическому, то венчание совершалось совместно православным священником и католическим ксендзом, но в иных случаях такие смешанные браки венчались и одним православным священником. Так как в то время венчание обычно совершалось задолго до свадьбы, то духовенство находило возможным совершать его не в определенные дни, как теперь, а во всякое время, даже в посты; так поступил между прочим и сам митрополит П. Могила, повенчавший п. Ярмолинского 21 декабря, т. е. в Филиппов пост. Любопытно, что до времени Петра Могилы в чине церковного венчания в Юго-Западной Руси совсем отсутствовали обычные ныне вопросы священника о согласии жениха и невесты на брак, не существовавшие и ныне не существующие в евхологиях греческих. Это вполне соответствовало характеру брака как гражданского договора, каким он был и в Византии. Там венчанию предшествовал сговор, происходивший в присутствии почетных особ, свидетелей и гражданского чиновника, который писал предбрачное условие, прикладывал к нему печати договаривавшихся, и затем условие это подписывалось женихом и невестою, чем и выражалось их добровольное согласие на брак. В Южной Руси то же происходило на “заручинах”, когда жених и невеста в присутствии родни и свидетелей устно, а иногда и письменно в “интерцызах” достаточно явственно выражали свое взаимное согласие. И там, и здесь церковь лишь благословляла и освящала то, что было сделано уже гражданским порядком, и потому священнику не было нужды спрашивать венчавшихся об их свободном произволении. Эти вопросы впервые введены в чин венчанья митрополитом П. Могилой в его известном Требнике, изданном в 1646 г., и сделано им это, без сомнения, под влиянием упреков со стороны католических богословов, будто в чине совершения брака по православному обряду недоставало самого существенного: материи и формы таинства, так как, по толкованию тогдашней богословской схоластики, материя и форма таинства брака заключается не в чем ином, как во внутреннем соизволении брачащихея и в произносимых ими словах, выражающих это соизволение. Точно так же и по тем же причинам до времени П. Могилы в южнорусской церкви не было обычая производить предварительное “оглашение”, или так называемый ныне “обыск” о брачащихея, равно не велись при церквах и брачные метрики, что также ставилось православным в упрек со стороны католиков. Метрики впервые введены П. Могилой, давшим в своем Требнике и форму для их составления.
В том же Требнике к чину брака приложены особые “Молитвы на разрешение венцев в осьмый день” с замечанием, что “сия молитвы чтутся тамо, идеже даже до осмаго дне (молодые) в венцах не снемлюще ходят; но идеже абие снимаются по предуказанному (в чине венчанья), не требе есть чести я”. Здесь мы имеем интересное свидетельство о том, что еще в половине XVII в. кое-где в Малороссии удержался какой-то, вероятно, древний обычай, в силу которого новобрачные в течение целой недели не снимали с головы венцов, возложенных на них во время венчанья. Впрочем подобный обычай существовал и в Византии, и в греческих требниках тоже полагаются молитвы на разрешение венцов в 8-й день.
Относительно того, сколько раз мог быть повторяем брак одним лицом, в литовском законодательстве не было определенных предписаний. Судя по одному выражению Статута 1529 г., можно бы думать, что для вдовца брак мог быть повторяем неограниченное число раз, как то допускалось и древнерусским (языческим) обычным правом; но в последующих редакциях Статута в соответственных местах речь идет лишь о вдовце, который бы “з двома або з трома жонами дети мел”, а о четвертой нигде уже не упоминается. В этом изменении текста нельзя не видеть тенденции законодателя согласовать свои предписания с •каноническими правилами. Впрочем, если верить католическим полемистам XVII в., южнорусская церковь не отказывалась благословлять и четвертый брак, но на вступающих в такой брак (и даже в третий) налагала епитемью.
То же самое приходится сказать и относительно браков между родственниками. До издания Статута 1588 г. светское законодательство не вмешивалось в эту часть брачного права, всецело предоставляя ее компетенции церкви, а при тогдашней дезорганизации духовного суда и управления можно было совершать безнаказанно какие угодно нарушения канонических правил даже с ведома и благословения духовных властей. Живший в конце XV ст. князь Иван Борятинский, желая вступить в брак с родной племянницей, должен был выхлопотать разрешение на то у константинопольского патриарха, но в последующее время подобные разрешения без труда приобретались и на месте. В 1575 г. к львовскому епископу Ионе поступил донос, что его наместник и крылошане благословили несколько браков в близких степенях родства, в том числе обвенчали родных братьев на родных сестрах. Епископ расторг незаконные браки, но не подверг наместника и крылошан никакому взысканию, да и самый проступок их был раскрыт лишь благодаря тому, что нарушены были интересы приходского священника. В 1573 г. внук луцкого епископа Феодосия, Демьян Романович Гулевич, женился на дочери кременецкого подкомория Ивана Патрикия-Курозвон- ского, несмотря на то что несколькими годами раньше родная его мать, оставшись вдовой, вышла за того же Курозвонского. Насколько обычны были в те времена браки в недозволенных церковью степенях родства и свойства и как бесплодна была борьба духовенства с этим обычаем, о том отчасти свидетельствует “Поучение” митрополита Сильвестра новопоставленному иерею (1562 г.), внушающее ему, по крайней мере, личным своим присутствием на таких свадьбах не давать повода думать, будто подобные браки непротивны законам церковным: “А на брак не ходи, где в сватовстве или во племени поймутся, или в кумовстве”. При издании 3-го Статута включен был в него специальный параграф, воспрещавший браки до 8-й степени кровного родства и до 6-й степени свойства и угрожавший нарушителям этого закона расторжением брака, конфискацией имений и признанием незаконнорожденными детей, рожденных от таких браков; но и эта мера оказалась не вполне действенной в борьбе с укоренившимся обычаем, и не далее как три года спустя львовский епископ Гедеон Болобан, посетив, по поручению митрополита, перемышльскую епархию, нашел, что многие священники “беззаконные браки, кровосмешения, в сватствах и кумствах понятия допущают и таковых в малженство венчают”. Особенно мало считались в то время с родством, возникающим из свойства, как это выше указано на примере брака Курозвонского и Гулевича. Немного позже совершенно такой же случай повторился в семье князей Воронецких, где сын вступил в брак с дочерью мачехи, т. е. со сводной сестрой. Без сомнения, на заключение таких браков должна была оказывать известное влияние практика католической церкви, в которой подобные браки считаются дозволенными.
Но все это были требования формального закона — церковного или государственного; обычай же для признания брака законно совершившимся требовал одного: чтобы сполна был выполнен веками установленный брачный обряд, в особенности же самый важный и существенный его акт — "весилье" (свадьба), признаваемое в то время “доконченьем скутечного малжен- ства”, определяющим моментом в браке.
Как именно справлялась в то время свадьба, об этом, по самому свойству актового материала, каким мы пользуемся, нельзя сказать ничего точно определенного: судя же по отрывочным указаниям, можно с уверенностью предполагать, что тогдашнее “весилье” в общих чертах справлялось по тому же ритуалу, какой и ныне свято выполняется в крестьянском “весіллі” (свадьбе) в Украине, только в то время ритуал этот был, вероятно, еще сложнее и считался обязательным для всех классов общества.
Как и ныне самый бедный крестьянин считает долгом чести созвать на свадьбу не только всю родню, кумовей и приятелей, но, если можно, то и всех односельчан, так и в то время признавалось обязательным, чтобы “весилье не потаємне, але при бытности людей зацных, на то везванных, было учинено и звычаем пристойным отправлено”.. Поэтому для приема многочисленных гостей делались большие приготовления. Так как свадебное пиршество, начавшись в доме невесты, переходило затем (вместе с ее переездом) в дом жениха, то приготовления к свадьбе происходили одновременно в обоих домах.
Как и теперь, днем свадьбы обыкновенно назначалось воскресенье и лишь в исключительных случаях другой день недели. Утром в дом невесты приезжал жених с большой свитой приятелей. Вероятно, они приезжали вооруженные и вели себя шумно, как люди, отправляющиеся в военный поход. Иначе нельзя объяснить, почему в одну из предбрачных интерцыз включено особое условие, что жених обязывается прибыть с приятелями “до того акту святобливого звычаем старожитным христианским, вшелякую заховуючи пристойность”. В другом документе упоминается, что жених, еду чи со своей свитой “до акту весильного”, послал впереди себя в дом невесты двух приятелей “з венцом, яко звычай есть”. Вслед за женихом приезжал его отец, а если лично не мог почему-либо приехать, то присылал вместо себя особых уполномоченных “з листами умо- цоваными и верущими”, т. е. с формальными доверенностями. А в доме невесты были уже в сборе родные, приятели и званые гости, в числе коих (в домах знатных людей) нередко бывали и высшие духовные лица, даже владыки. Прибыв сюда, жених вместе со своим отцом или заступающими его уполномоченными “чинил просьбу” пред отцом невесты о том, что хочет он “з его милостью кревное звязанье, з домом его милости вечистую приязнь и водле закону Божого з девкою его милости, панною N, малженство приняти”. Отец невесты отвечал, что, “будучи того з воли Божое по нем (зятю) вдячен (благодарен), а помнечи на все застановление и змову (т. е. предбрачный договор) около таковое вечистое з ним приязни”, готов “все выполнити: дочку в малженство дати” и установленное приданое выдать, — "и зараз то чинил": тут же, пред всеми гостями, вручал жениху приданое в деньгах и вещах и передавал дочь, чтобы тот вел ее к венцу. А жених, все то “к рукам своим вземши и заховываючися в том подле прав посполитых земских”, прежде чем вступить “подле обычая християнского в малженство скутечное” с невестой, выдавал ей установленную законом и обычаем веновную запись. Так было, например, на свадьбе знатного волынского пана Михаила Боговитина-Шумбарского в 1552 г., в доме его тестя Олехна Борзобогатого, где в числе гостей присутствовали оба волынские владыки, луцкий Феодосий и владимирский Иосиф, и другая знать; но можно с уверенностью сказать, что подобная сцена была обычным предварением свадебного торжества: в большей части предбрачных интерцыз и веновных записей прямо говорится, что жених, прибыв на свадьбу, прежде всего получал из рук тестя приданое невесты и формальным документом обеспечивал ее вено и затем уже вел ее “до шлюбу”. О вене и приданом речь будет ниже, а пока доскажем, что нам известно о свадебных обычаях того времени.
В то время, как и теперь, все свадебные действия сопровождались хоровым пением. В самый день свадьбы невесту вместе с ее приданым перевозили в дом жениха, куда следовали и свадебные гости; это называлось “преносины”, или “приносины”. Обычай этот и теперь исполняется в крестьянских свадьбах в Украине. Известно также, с какими церемониями отводят теперь невесту в “комору”, на первый ночлег с новобрачным мужем. Нечто подобное было в обычае и в то время: в одном документе 1572 г., где речь идет о ссоре между свадебными гостями, отмечается, что ссора началась в том моменте, “коли вже есмо панну до ложка отпровадили”. Можно полагать, что и в то время, даже в знатных домах, соблюдался обычай, ныне практикуемый лишь в крестьянских свадьбах в Украине и состоящий в том, что знаки девичьей непорочности новобрачной (так называемая “покраса”) демонстрируются перед гостями, и все начинают в песнях величать новобрачную и благодарить ее родителей. В те времена новобрачный на другой день свадьбы торжественно благодарил за то же тестя и тещу и делал ценный подарок молодой жене; так в 1568 г. князь Иван Дмитриевич Буремский подарил новобрачной жене “по доброй ночи” золотую цепь. В 1570 г. пан Андрей Хмара в подобном же случае выдал жене дарственную запись на “весь статок” свой в награду за “цнотливое паненское ее выхо- ванье и правую и верную милость (любовь) к нему”. Такие подарки назывались тогда “обрадованьем”, а дарственные записи, по этому случаю выдаваемые мужем новобрачной жене и впоследствии вносимые в актовые книги, именовались “обра- доваными листами”. В подобных листах счастливый муж документально свидетельствовал пред всеми факт целомудрия своей жены, что ставилось в заслугу не только ей, но и всему ее роду...
Наконец, к свадебным обычаям того времени надо причислить и тот церковный обряд, который и в настоящее время совершается в одной только Малороссии: разумеем так называемое здесь “скрыванье молодых”, или “вывод”. Обряд состоит в том, что на другой день свадьбы, утром, жених и невеста в сопровождении свадебных гостей отправляются в церковь, и здесь священник совершает над ними молитвенный обряд, который в Требнике Петра Могилы именуется: “Молитва первобрачной невесте, хотящей ввестися по браце в церковь и прияти благословение первому покровению главе”. О таком обряде нет и упоминания в современном русском требнике, так как он никогда не был известен в Великороссии. Нет его чина и в греческих требниках, но он встречается в требниках южнорусских до- могилинского периода, например в Стрятинских и Львовских, и, очевидно, с очень давних пор существовал в Малороссии как местный обычай. Так смотрел на него и Петр Могила, включивший чин его в свой требник с примечанием: “Не всюды сей обычай содержится, но точию в некиих церквах; тем же убо каяждо церковь в силе своей древний обычай да содержит”.
Выше было замечено, что началу свадебного обряда обычно предшествовало: а) вручение жениху приданого невесты и б) выдача женихом невесте так называемой “веновной” записи, обеспечивающей ее приданое.
Приданое еще и в XVI в. удерживало древнерусское название “вено”, но чаще заменялось термином “посаг”. Оно состояло обыкновенно наполовину в деньгах (собственно “посаг”, или “готовизна”), а наполовину в разного рода движимом имуществе: в драгоценных украшениях, серебряной, медной и оловянной посуде, белье, одеждах, мехах, лошадях и экипажах, стадах, “челяди невольной” (рабах) и проч., что называлось “выпра- вой”. В XV в. и вообще в эпоху, предшествовавшую изданию Литовского Статута, в состав приданого могла входить и недвижимая собственность из родовых отцовских имений, но после издания Статута это сделалось возможным лишь в том случае, когда невеста не имела братьев. Ценность “посага” зависела, конечно, от состояния родителей невесты, причем, по закону на снаряжение дочерей приданым могла быть израсходована четвертая часть всего отцовского состояния. В форме приданого дочь получала как бы выдел своей наследственной части из состояния родителей, и потому тотчас после свадьбы она вместе с мужем обязана была выдать им формальным порядком особую запись, именовавшуюся “выреченье з добр отчистых и ма- теристых и всех спадков и припадков”, в которой навсегда отрекалась от права наследства.
Приданое приносилось не мужу, а семье. По понятиям того времени, приданое — это был своего рода паевый капитал, вносимый женой на предмет устройства новой семьи. Пока существовал брак, этим капиталом пользовались совместно муж и жена в целях благосостояния семьи; но лишь только брак прекращался — путем смерти одного из супругов или путем развода, — капитал этот полностью подлежал возврату: в случае смерти бездетной жены он возвращался в ее род, а в случае вдовства ее он возвращался ей самой и от нее по наследству переходил к детям или, по завещанию, кому она хотела. А для того чтобы этот капитал не подвергся растрате и, когда потребуется, полностью был возвращен, для этого муж, получая в день свадьбы из рук тестя приданое жены, одновременно с этим выдавал ей формальный документ, в котором писал, что получил за ней приданое на такую-то сумму и обеспечивает целость его в этой сумме на такой-то части своих имений с тем, что, в случае его смерти, жена его вправе будет владеть этой частью, как заставной, до тех пор, пока его наследники не уплатят ей сполна означенную сумму. Это называлось “веновати” жену, “записати ей вено”, или “оправити вено”, и такие записи именовались “листами веновными”, или “оправными”. По всему видно, что это был весьма древний обычай, узаконенный еще Вислицким Статутом короля Казимира III в 1347 г. и впоследствии подробно регламентированный во всех трех редакциях Литовского Статута, где помещена и угроза, что не венованная жена, в случае вдовства, не вправе требовать возвращения своего приданого. Поэтому родители или родственники невесты при сговоре обычно требовали, чтобы жених формально обязался в день свадьбы “оправити” ей вено, и, если он впоследствии медлил исполнением такого обязательства, то это грозило тем, что брак, уже формально заключенный, мог и не состояться. В собранных нами актах встречается интересное постановление третейского суда (1564 г.), согласно которому тесть удерживает у себя обвенчанную дочь и ее приданое до тех пор, пока зять не совершит законным порядком веновной записи.
Почти во всех веновных записях ценность приданого обеспечивалась в двойной сумме, как то требовалось и Статутом. Это называлось “записати вено с привенком”. Впрочем на практике допускалось в этом отношении такое разнообразие: так как в составе приданого различали “посаг” (деньги) и “выправу” (вещи), то иные удваивали только ценность “посага”, обеспечивая “выправу” в ее действительной стоимости. Другие же обе 4асти приданого оценивали с “привенком”, т. е. в двойной сумме. В собранных нами документах оказалась одна лишь ве- новная запись (1567 г.), в которой “посаг” и “выправа” обеспечены в их действительной стоимости, без привенка; но бывало и так, что муж, записав новобрачной жене одно лишь вено, впоследствии особым актом записывал ей и привенок. Можно думать, что “привенок” был не чем иным, как даром невесте за целомудрие; в одной веновной записи 1559 г. муж пишет, что берет за женою приданого на такую-то сумму, “а за ея учтивое противко мне захованье записал ей (вено) совито”, т. е. вдвойне. Как видим, здесь та же мотивировка дара, что и в “обрадованых” листах. И вообще во всех записях привенок мотивируется как дар, а не как должное, и записывается он только первобрачным, а не вдовам или разводкам, вступающим в новые браки.
Чтобы иметь возможность “оправить вено” невесте, жених должен был обладать недвижимой собственностью, и притом такой стоимости, чтобы ее третья часть вдвое превышала ценность приданого. Это, естественно, вело к тому, что браки заключались обычно между лицами, приблизительно равными по состоянию. Если же невеста оказывалась настолько богаче жениха, что ему нечем было обеспечить ее вено, в таком случае закон предоставлял ее родителям или опекунам право — на те деньги, какие предназначались в приданое, купить ей имение, и тогда жених обязан был “оправить” лишь ту часть приданого, какую получал сверх того, “а того имения, которое отец, купивши, дочце своей даст, мают (новобрачные) сполу уживати аж до живота мужнего, а по животе мужнем она яко свое власное маеть одержати веспо- лок з веном своим”. Если жених в момент сватовства еще не получил выдела своей части из отцовских имений, он обязан был позаботиться, чтобы ко дню свадьбы его родители выделили и формально закрепили за ним, по крайней мере, такую часть наследства, на которой он мог бы “оправить вено” невесте; в противном случае свадьба отсрочивалась или же родные невесты, выдав ее замуж, удерживали ее приданое до тех пор, пока зять не выполнит своего обязательства. Если же выдел почему- либо не мог быть совершен, тесть от своего имени выдавал невестке “веновный лист”, обеспечивая вено ее на своих имениях. Так поступил, между прочим, князь Константин Острожский, женив в 1585 г. сына Януша на княжне Зузане Шередий.
Мог ли муж записать вено на всем имении своем или только на известной его части? Такой вопрос возник в законодательной практике Литовско-русского государства еще в самом начале XVI в., и, чтобы понять, почему понадобилось вмешательство законодательной власти в это дело, нужно знать, к чему на практике сводилась “оправа вена”. Она сводилась к тому, что вдова по смерти мужа вступала во владение тою частью его имений, на какой было обеспечено ее вено, и самостоятельно распоряжалась ею пожизненно или до нового замужества (это зависело от того, на каких условиях муж записал ей вено), во всяком случае до тех пор, пока наследники мужа не уплачивали ей сполна суммы, в какую было оценено ее вено. А так как деньги в то время были редки и их трудно было достать при отсутствии кредитных учреждений, то проходило обыкновенно много времени, пока наследники выкупали свою отцовщину. Разумеется, такой порядок был крайне невыгоден для наследников, в особенности если таковыми являлись неродные дети вдовы или же, при ее бездетности, родственники мужа; но он был так же мало выгоден и для государственных интересов, так как тогдашнее землевладение было связано с несением земской военной службы, а правительство неоднократно убеждалось, что когда вдовы владеют поместьями, то “многия шкоды от них делаются Речи Посполитой, а то тым обычаем, иж службы земския от их не бывают служены так, яко бы мели быти, и теж ближним много именья утрачають”. Чтобы ослабить вредные последствия такого порядка, оставалось ограничить “оправу вена” лишь известною частью имений мужа. В уставной грамоте, данной Киевской земле в 1507 г., впервые введено было такое ограничение: “а записати вено на одной части, а всего именья не записывати”. В 1509 г. состоялось постановление великокняжеской рады о том, что “оправа вена” может быть совершена только на третьей части имений мужа, каковое постановление вошло впоследствии и в Литовский Статут.
“Оправа вена” имела назначением имущественное обеспечение жены на случай ее вдовства. Но каковы были при жизни мужа юридические права ее на имения, записанные ей в вено? В Статуте об этом говорится лишь, что муж “того имения своего никому иншому ни которым правом а ни способом записовати а ни в чужие руки заводити не может” без согласия жены и что никакие взыскания за долги или за проступки мужа не могут быть обращены на такое имение. Следовательно, закон приравнивал подобные имения к залоговым... Бесспорно, жена обладала всеми правами залогодержателя по отношению к имениям, записанным ей в вено, но в то же время, состоя в брачном союзе с мужем, она не могла устранить его от участия в пользовании этими имениями, так как по литовско-русскому праву имущество, предназначенное при заключении брака на осуществление целей семьи, должно было находиться в общем распоряжении обоих супругов, а не одного из них; а к такому имуществу и принадлежали: приданое со стороны жены и вено со стороны мужа... Таким образом, если и можно говорить о супружеской общности имуществ в литовско-русском праве XVI — XVII вв., то только в отношении приданого и вена. Но и эта общность существовала только до тех пор, пока продолжался брачный союз. Лишь только он прекращался смертью мужа, вдова становилась полной собственницей своего приданого и вступала во все права заставной владелицы по отношению к имениям, записанным ей в вено. По закону она владела ими до тех пор, пока наследники мужа не уплачивали ей сполна суммы, в какую было оценено ее вено с привенком; но в веновных записях этот пункт определяется неодинаково: в одних — вдове предоставляется право пожизненно владеть своим веном и только в случае вступления ее в новый брак наследники получают право выкупа; в других — право пожизненного владения предоставляемся вдове безусловно, т. е. если она и замуж пойдет, наследники не могут выкупить у нее вена, а могут выкупить лишь у того, кому она его завещает или передаст иным способом; в-третьих — наследникам предоставляется право выкупа во всякое время, не ожидая замужества вдовы. Выкупная сумма признавалась полною собственностью вдовы, которую она вправе была кому угодно “дати, даровати, и на церковь дати, и куды хотя обернути”.
Таково было в то время имущественное положение женщины в замужестве и во вдовстве. Как ни судить, его, во всяком случае, нельзя признать малообеспеченным; быть может, современная женщина любой страны могла бы позавидовать в этом отношении южнорусской женщине XVI в. Прибавим еще, что последняя, находясь в замужестве (и во вдовстве), имела неограниченное право приобретать всякого рода движимое и недвижимое имущество, равно и сама могла его дарить, продавать и закладывать, вступать в обязательства, вести судебные иски, для чего лично являлась в суды, а если поручала подобные дела мужу, то выдавала ему на то формальную доверенность, как и постороннему поверенному. Принимая фамилию мужа, она удерживала и свое родовое фамильное имя (и даже титул), и можно указать много актов, в которых замужние женщины именовались одним урожденным прозвищем. Жена имела и свою отдельную печать, на которой были вырезаны ее имя и герб и которую она прикладывала к выдаваемым ею разного рода записям и вообще документам.
Весьма естественно, что устраиваемые на началах свободного выбора и обоюдной личной и имущественной независимости мужа и жены тогдашние браки в большинстве случаев отличались прочностью и постоянством взаимной привязанности супругов и сопровождались мирной, согласной их жизнью. В актах того времени очень нередки записи, в которых муж, одаривая чем- нибудь жену, делает в дарственной записи такого рода признание: “будучи мне в малженстве с панею (такою-то) и мешкаючи з нею добре и цнотливе, яко прислуша на цнотливое а милое мешканье, и маючи ей ку собе великую милость (любовь) и цнотливое захованье”; а жена, записывая в дар мужу свое вено, объясняет, что оно ей не нужно, так как “Пан Бог з ласки своее святое доброго мешканья з малженком узычити ей рачил”. Несмотря на то что люди того века вообще не отличались. умением сдерживать свои страсти и порочные склонности и судебные акты того времени переполнены делами о самых разнообразных преступлениях среди шляхетского общества, тем не менее акты, свидетельствующие о дурных отношениях между супругами, о случаях нарушения ими своего долга, а тем более о явных между ними ссорах, тиранстве, насилии и убийствах, встречаются далеко не часто; даже тяжбы между супругами по имущественным искам случались очень редко, несмотря на всеобщую в то время склонность к сутяжничеству. Зато в актовых книгах в изобилии встречаются положительные указания, свидетельствующие о наилучших взаимных отношениях между тогдашними супругами. Больше всего таких указаний нужно искать в духовных завещаниях, а равно в многочисленных дарственных итак называемых “доживотных” записях, какие тогда весьма часто муж и жена выдавали друг другу... Подобные стремления выразить посредством дара признательность “за ласку, милость и доброе захованье”, а еще более, конечно, желание обеспечить независимое и безбедное положение милого товарища на случай его вдовства, были столь сильны между тогдашними супругами, что в тех случаях, когда эти стремления встречали препятствия:в требованиях закона (например, когда супруги владели лишь родовыми имениями, коих по закону не имели права отчуждать), они обходили эти препятствия, прибегая чаще всего к такой фиктивной сделке: муж, например, выдавал жене долговую запись на известную сумму и обеспечивал мнимый долг залогом родового имения, предоставляя жене пользоваться им до уплаты долга со стороны наследников. Очевидно, что в подобных случаях муж прямо нарушал интересы детей, руководствуясь, конечно, тем соображением, что дети скорее могут обидеть мать, чем она их.
И какие возвышенные мысли и трогательные выражения о святости брачного союза и о силе супружеской любви нередко прорываются в означенных дарственных записях. Женщины в особенности умели в шаблонную форму документа внести проблеск задушевного чувства. Волынская земянка Богдана Волович, записывая (в 1571 г.) мужу свое вено, так мотивирует свой дар: “Злучившися (с мужем) малженством святым, и маетностью хочу з ним едночить”. Другая земянка, Катерина Басарабовна, дарит мужу всю свою движимость, желая тем снискать еще большую его любовь, так как, по ее мнению, “на свете ништо не есть милшого, як стан малженский и милость (любовь)”. Княжна Марина Буремская дарит мужу свое вено, чтобы он, в случае смерти ее, не имел из-за него каких-либо хлопот и неприятностей со стороны ее матери и племянников: “Бо мя теж (поясняет она) и Слово Божее того научило, иж ем не есть никому
повиннейшая (т. е. никому я не роднее), только малженку своему милому”. Княгиня Ганна Сангушко-Коширская, руководимая чувством горячей любви к мужу и сердечной признательности за его любовь и попечения о ней, дарит ему свое вено (в 17200 коп грошей литовских), скромно сознавая, что этот дар ничтожен сравнительно с “добродействами” мужа по отношению к ней: “Которое так великое добродейство его милости не только маетностью моею естем винна его милости отдавати и нагорожати, але бых рада и здоровьем моим такие ласки его милости оливала”. Князь Константин Константинович Острожский, староста владимирский, желая на деле доказать горячую любовь “противко цнотливому милому товаришу, мал- женце своей милой”, дарит ей всю недвижимость. Так и другой современный ему князь, Станислав Радзивилл, завещая в 1598 г. своей жене право пожизненного пользования его имениями, объясняет: “Кгды ж она мне милым товаришем, а не слугою была”. И точно, многие из тогдашних жен являлись верными и надежными товарищами своих мужей во всех обстоятельствах жизни. Хороший муж ничего не делал без совета с женой. Читая разного рода записи южнорусских земян, бояр и мешан XVI в., мы видим, что когда муж продавал или другим способом отчуждал даже собственное, лично ему принадлежавшее имущество, он и в таком случае признавал нужным упомянуть в акте, что делает это, “порадившися (посоветовавшись) з малженкою своею милою”. Тем с большим основанием он мог доверить ей дело воспитания детей и устройство их участи на случай своей смерти. Волынский земянин Николай Боговитин-Шумбарский писал в 1584 г., что “не маючи у себе лепшого, вернейшего и зычлившого приятеля, яко малженку свою милую”, он, на случай своей смерти или отъезда за границу, записывает ей все состояние и ей одной предоставляет право опеки над детьми, а в случае их смерти — и право наследования их вотчинами, устраняя (вопреки закону) от опеки и от наследства своих родственников. В 1609 г. другой волынский земянин Николай Малыщинский завещал, чтобы жена его одна оставалась полною распорядительницей всего состояния его и воспитательницей детей, опекунов же он назначает единственно для ее защиты, “абы она з деточками в сиротстве кривды ни от кого не имела”; если бы она и замуж пошла, “детки при ней же зостати мают”, а когда вырастут, мать не будет обязана давать им отчет по распоряжению состоянием, “кгды ж то наш сполный сбор з нею”. Можно сказать: так распоряжались мужья, ослепленные любовью к женам или действовавшие по их настояниям; но вот пред нами духовное завещание деда, озабоченного судьбой малолетних внуков, потерявших отца. Зная “статечность” своей невестки, вдовы, он ей одной передает в пожизненное распоряжение все имения и полное право опеки над детьми, а опекунов назначает лишь для ее защиты и “обороны”, с тем что, если они станут вмешиваться в ее управление имениями или в дело воспитания детей, то вдова может заменить их другими по своему выбору.
Но как бы ни были разумны условия и формы заключения брака —при полном даже личном и имущественном полноправии обоих супругов, — все же неизбежны будут случаи, когда лица, вступившие в брак, по несходству ли характеров или по другим причинам могут оказаться решительно неспособными к сколько-нибудь согласной совместной жизни. В тех обществах, где женщина считается низшим, бесправным существом, там подобные брачные союзы приводят лишь к тому, что более сильный член, т. е. муж, навеки связанный с женщиной, к которой он не чувствует никакой привязанности, в короткое время порабощает ее, низводит в положение безответной рабы, покорной исполнительницы одной лишь его воли, последняя же волей- неволей мирится со своей горькой долей, отрекается от всех прав свободной человеческой личности и, безусловно, подчиняет себя воле своего повелителя, причем, в конце концов, путем взаимного приспособления, между ними устанавливается такой или иной vivendi, сохраняющий хоть с внешней стороны некоторое подобие брачного союза. Но в обществах, где женщина находится в ином положении, там подобный исход при данных условиях немыслим: неразрывный союз двух равноправных, но взаимно не симпатичных друг другу лиц неизбежно будет приводить к таким печальным последствиям, что общество рано или поздно вынуждено будет если не вполне отказаться от идеального принципа неразрывности брачного союза, то, по крайней мере, допустить известного рода компромисс между его велениями и неумолимыми требованиями действительной жизни, т. е. в данном случае облегчить возможность разводов. Так было и в Юго-Западной Руси, только здесь эта легкость разводов не столько возникла путем общественной эволюции, сколько была унаследована от времен начального периода русской истории. Древнерусское право, регулируя прежнюю безусловную свободу разводов, какая была допускаема обычаем в дохристианскую пору, должно было сделать невольные уступки вековым народным обычаям и потому значительно расширило причины расторжения брака, допускаемые церковью. Простой народ, полагавший (как свидетельствует черноризец Иаков), что только князьям и боярам подобает венчаться по церковному обряду, а простым людям достаточно брать своих жен “с плясанием и гудением, и плесканием”, без сомнения, и в случаях расторжения браков точно так же обходился без участия церковной власти. Но ведь то же самое мы видели и во 2-й половине XVI в. на южных окраинах Киевской и Подольской земли, где сделки брака и развода жители заключали без участия церкви и даже без участия светской власти, а лишь заявляли о состоявшихся сделках старостинскому уряду, причем уплачивали пошлины— “поемщину” и “разводы”. C течением времени более культурные классы постепенно становились на стороне более твердой и признанной нормы в деле расторжения браков, хотя, конечно, были еще далеки от точного следования каноническим предписаниям. Да и само западнорусское духовенство в своих решениях по бракоразводным делам далеко не строго руководствовалось этими предписаниями, делая уступки местным обычаям, за что и подвергалось постоянным упрекам со стороны представителей католической церкви, в которой разводы ограничены до крайней степени. Между прочим, такие упреки высказывались на Флорентийском соборе (1438—1439 гг.) ^вместе с обвинением, что русская церковь, допуская легкомысленно расторгать брачные союзы, тем самым колеблет святость таинства брака. Живший в конце XV ст. краковский каноник И. Сокран в своем сочинении 4tElucidarius errorum rithus Ruthenici’’ тоже укорял южноруссов за то, что они расторгали браки без всякой основательной причины, полагая, что каждый, кто просит о разводе, может развестись.
Во 2-й половине XVI в. мы имеем уже довольно богатый запас документальных свидетельств, рисующих с достаточной полнотой тогдашнюю практику брачных разводов,- во многом решительно не согласную с каноническими правилами, принимаемыми за норму, и действовавшим тогда государственным законом и, однако, признаваемую местными управлениями не только светскими, но отчасти и духовными. Основным руководящим началом в ней является все тот же веками выработанный народным правосознанием взгляд на брак как на договор, свободно заключаемый и так же свободно расторгаемый по воле брачащихся. Все частные подробности тогдашней бракоразводной практики, а также форма совершения разводов и поводы к ним яснее будут видны в живых примерах, взятых из тоідашней жизни, к которым мы и переходим.
Самый ранний по времени и наиболее характерный по содержанию разводный акт найден в одной из самых древних книг Киевского Центрального Архива, именно в луцкой замковой книге 1564 г. Содержание его следующее: 7 июня этого года явилась в луцкий замковый уряд земянка Марья Ивановна Бор- зобогатая-Красенская, дочь известного Ивана Яцковича Борзобогатого, впоследствии епископа луцкого, а в то время нареченного владыки владимирского, и предъявила для внесения в актовые книги следующего рода запись, подтвердив ее перед урядом и устным заявлением: “Я, Марья Борзобогатая-Красен- ская, объявляю этим листом, что, по воле Божьей и дару Его святой милости, я вступила в брак с паном Яцком Стецковичем Добрылчицким, с которым, живя в супружестве немалое время, и детей, от Бога Сотворителя нам данных, мы с ним породили. Но вот уже почти два года, как с гнева и попущенья Божьего между нами завелись великие розницы и раздоры, благодаря коим мы не могли уже жить, как подобает супругам. Видя перемену в расположении ко мне моего мужа и замечая в нем ’’мысль отменную и хуть ко мне, жене своей, не такую, яко есть обычай мал- женку противо малженци показовать", я пришла к убеждению, что доброго житья с нйм я уже не могу иметь. Поэтому, не желая больших распрей и розниц между нами множить, я не по чьему- либо принуждению или уговору, а совершенно добровольно, “в целом и зуполном здоровьи будучи”, объявляю, что с этого времени и впредь навсегда вольным чиню моего мужа пана Яцка Стецковича от супружества, в коем мы с ним доселе состояли: я от него свободна, а он от меня. И так как Господу Богу угодно было за грехи наши допустить расторгнуть супружеский союз, то я, поручив то воле Божьей, позволяю пану Яцку жениться на ком он захочет, а мне тоже вольно выйти за кого хочу замуж. А что касается наших детей, то при мне остаются две дочери, Магдалина и Настасья, а при пану Яцку оба сына, Иван и Яким. Каждый из нас обязывается до конца жизни своей заботиться, как того требует христианский долг, о детях и прилагать о них все старание, какое свойственно всем честным родителям в отно- шейии своих детей. Сверх того, мы обязываемся ни в чем не нарушать условий настоящего нашего “ростання” и обоюдного постановления под угрозою “заруки” (неустойки) в пользу его королевской милости 500 коп грошей и противной стороне тоже 500 коп грошей, по уплате коих настоящее постановление по- прежнему должно навсегда оставаться для обеих сторон в полной силе. А при том были и это дело хорошо знают пан Андрей Русин, подстароста луцкий, и пан Михайло Корытенский, которые, по моей просьбе, печати свои к настоящему листу приложили; и я сама тоже печать свою приложила и руку подписала. Писано в Луцке, лета 1564, месяца мая 27 дня”. Точно такого же содержания запись выдал своей жене и п. Яцко Добрылчицкий, и затем оба бывшие супруга не замедлили вступить в новые брачные союзы: Мария Борзобогатая в сентябре того же года вышла за земянина Василия Рогозенского, а Добрылчицкий недолго спустя женился на Ганне Малинской.
Из приведенной записи, могущей служить наиболее типичным образцом подобного рода документов, можно извлечь следующие положения: а) непременным условием развода является обоюдное согласие на то супругов: оба супруга дают акт развода один другому; б) несогласная жизнь супругов признается вполне достаточной причиной для расторжения брака; в) развод, в противность церковным и даже тогдашним гражданским законам, мог совершаться и без участия духовной власти; для этого было достаточно, чтобы супруги в присутствии свидетелей выдали друг другу так называемые тогда “роспустные листы” и затем лично их заявили пред урядом для внесения в актовые книги; г) обе стороны, опять-таки в противность канонам, предоставляли друг другу право вступить в брачные союзы с другими лицами; д) если у разводящихся супругов были дети, последние были распределяемы между отцом и матерью по взаимному их соглашению.
Следующий бракоразводный случай в общем подтверждает эти положения и кое в чем их дополняет.
Семен Иванович Хребтович-Богуринский, писарь гродской луцкий, в 1567 г. женился на Раине Pyсиновнє, дочери богатого земянина Андрея Ивановича Русина-Берестецкого, который в 1571 г. выхлопотал себе у короля жалованную грамоту на епископию Пинскую и Туровскую и, уезжая в Пинск, “до владицтва своего”, уступил зятю и дочери в пользование свое имение в м. Берестечке. Но недолго Хребтович тешился тем, что, как он выразился в веновной записи, “пришел в кровную и звечистую приязнь (родство) з домом их милости панов Русинов”: скоро у него начались нелады с молодой женой, доходившие до того, что Раина неоднократно пыталась отравить его. Скоро и тесть за что-то разгневался на зятя и в январе 1572 г. прислал в Берестечко своего племянника Павла Корытенского с отрядом вооруженных слуг, которые, воспользовавшись отсутствием Хребтовича, пограбили его имущество и увезли с собой его жену. Когда урядник и ключник Хребтовича спрашивал Корытенского: “Для чого он то чинит?” — тот отвечал: “Мне дядько мой, владыка пинский, казал жону пана Семенову и маетность побрати и его самого забити, а жону его Раину до себе прислати до Пинска”. Узнав о случившемся, Хребтович позвал тестя к суду за “кгвалтовный” наезд на двор Берестецкий, похищение жены и грабеж имущества; сверх того Хребтович претендовал о возмещении ему расходов, “што он выложил на лекарство, кгды был с причины жоны своее Раины, дочки пана Русиновы, по колько крот трут (отравлен)”. В марте того же, 1572 г. в луцком гродском суде происходил разбор этого сенсационного дела. Андрей Русин на суд не явился, а прислал листы — суду и стороне — с известием о болезни, но “для хоробы боленья очью” не подписал их, а лишь приложил к ним свою печать. Суд признал эти листы формально недействительными, а самого Русина — уклонившимся от явки и присудил: а) чтобы Русин “пану Семену малженку его и дочку свою Раину Русинов- ну отдал, а кгды бы ее не отдал, тогды яко за голову, ведлуг Статуту, двести коп грошей пану Семену платити будет повинен”; б) чтобы он уплатил зятю “за кгвалт дому шляхец- кого” 20 коп и за грабеж (по оценке) 1075 коп грошей литовских. Тогда А. Русин упросил зятя передать их дело на решение третейского суда, в состав коего стороны пригласили таких именитых людей, как воевода волынский князь Богуш Корецкий, подсудок луцкого земского суда князь Остафий Сокольский и писарь того же суда Михайло Корытенский. Третейский суд, обсудив дело во всех подробностях, предложил сторонам следующие пункты “угоды”, т. е. миролюбивого соглашения: а) пан Хребтович и его жена Раина должны “доброволне одно другого з малженства выпустити”, для чего в условленный срок они обязываются лично заявить об этом перед луцким гродским урядом и просить, чтобы их устное о том заявление внесено было в актовые книги; б) там же, перед урядом, разво- • дящиеся супруги должны назначить срок, когда они обязываются стать перед луцким владыкою Ионою и заявить ему о своем разводе; в) приданое Раины, в сумме 600 коп грошей литовских, поступает в собственность ее бывшего мужа, которому А. Русин обязан сверх того выдать долговую запись на 100 коп грошей, а пан Хребтович за это прекратит судебный с ним процесс и “на сторону отложит” состоявшийся уже в его пользу приговор грод- qcoro суда. Обе стороны приняли эти условия и дали судьям и друг другу руки в том, что обязуются в точности их выполнить, а п. Хребтович сверх того “и слово свое шляхетское дал на том”, что “бывшая жена его” Раина и ее отец могут “безпечне для того до замку ( где помещался гродский уряд) ехати, жадное небезпечности от него самого и ни от кого не выстерегаючись”, из чего можно заключить, до какой остроты дошли их взаимные отношения.
Когда наступил условленный срок, обе стороны (каждая в сопровождении толпы своих приятелей) прибыли в луцкий замок и стали перед гродским урядом, чтобы сделать заявление о разводе; но тут между ними возник спор: Хребтович требовал, чтобы Раина, помимо устного заявления перед урядом о “вызволеньи его з малженства”, еще выдала ему и разводную запись (“роспустный лист”) с прописанием в ней своих вин, приведших к разводу, а Русин утверждал, что на третейском суде не было и речи о выдаче такого листа, порочащего “добрую и почтивую славу” его дочери и его самого, а было постановлено, чтобы Хребтович и Раина как перед гродским, так и перед духовным урядом ограничились одним лишь устным заявлением о расторжении ими брачного союза “и на том вечными часы переставати мели”. Хребтович упорно настаивал на своем требовании. Спор разгорался; в него вмешались приятели той и другой стороны, и в конце концов дело окончилось грубой ссорой и дракой. Скоро после того Андрей Русин умер, что еще больше затормозило дело о разводе.
В начале следующего, 1573 г. Хребтович через посредство общих приятелей уговорил жену отправиться с ним в м. Берестечко, где в марте того же года происходил сеймиковый съезд дворян Волынского воеводства, чтобы там окончательно уговориться насчет условий развода. Что там произошло, об этом мы знаем лишь со слов Раины, которая жаловалась, будто Хребтович, пробыв с нею в Берестечке несколько дней “и никоторого постановленья з нею не учинивши”, бросил ее там, строго наказав при прощаньи: “Я тебе за жону мети и с тобою в малженстве мешкати не хочу; а ни до мене бывай и жоною ся моею не эзывай, бо тя певне окалечу”. Между тем имеются указания, что если не на Берестецком съезде, то вскорости после него развод совершился. В октябре того же года “Раина Русиновна, бывшая Семеновая Хребтовичовая-Богуринская” (так она с тех пор титулуется в актах) жаловалась на членов волынского депутатского, или каптурового, суда, что они, “знать змовившися з бывшим мужем моим, мене от вена 900 коп грошей вечне отсудили и его пану Богуринскому, бывшему мал женку моему, присудили”, т. е. формально утвердили один из пунктов разводного соглашения, предложенного и принятого сторонами еще на первом третейском суде по делу развода, чего каптуровый суд не сделал бы, если бы развод формально не состоялся. Впрочем, в духовном суде дело об этом разводе тогда еще продолжалось, но приняло, как кажется, другое направление: год спустя Раина являлась к луцкому владыке, но не добровольно, как было условлено в первоначальном разводном соглашении ее с мужем, а для ответа на врученный ей позов к духовному суду по делу с Хреб- товичем. Очевидно, последний убедился, что путь миролюбивого соглашения с Раиной не приведет ни к чему, и предъявил в духовном суде иск о расторжении его брака, имея для этого достаточное основание хотя бы в том, что Раина пыталась отравить его.
К сожалению, конца этого дела мы не нашли в актовых книгах. Известно лишь, что в начале 1576 г. Семен Хребтович- Богуринский вступил в брак с Катериной Андреевной Бабинской, вдовой по земянине Иване Городецком, и овдовел в 1586 г.; что же касается Раины, то она не вышла вторично замуж и всегда титуловалась в актах одним урожденным именем: “Раина Русиновна Берестецкая”, но в одном документе 1604 г. она почему-то вновь именует себя “Раина Русиновна Семеновая Хребтовичовая-Богуринская”.
В переданном процессе заслуживают внимания следующие черты тогдашней бракоразводной практики: а) при долговременных несогласиях в супружеской жизни, когда муж и жена опытом убеждались, что нет надежды вернуть былое согласие, они обращались к посредничеству близких, обыкновенно почетных лиц, приглашали их на роль полюбовных судей и поручали им выработать наиболее справедливые и для обеих сторон безобидные условия развода; б) так как с прекращением брака наступало право жены на восстановление ее приданого, то в условия развода обыкновенно входило и решение вопроса о приданом и вене и вообще о ликвидации имущественных отношений разводящейся четы, причем полюбовные судьи неизбежно должны были входить в оценку причин и поводов, приведших к расторжению брака; в данном случае, например, более виновной стороной была признана жена, и потому ее приданое отсуживалось в пользу мужа, причем, конечно, она теряла и свое вено;
в) выдача супругами друг другу разводных записей ("роспустных листов") не была обязательной: их могла заменить личная явка обеих сторон перед гродским урядом и одно устное заявление о том, что они взаимно освобождают друг друга от брачных обязательств, причем это заявление вносилось в актовые книги;
г) иногда такую же явку разводящиеся чинили еще и перед местным архиереем, причем и здесь дело ограничивалось одним лишь заявлением о разводе и записью этого заявления в актовые книги, какие велись в то время при епископских кафедрах, т. е. развод и перед духовным урядом совершался, так сказать, явочным порядком.
Следующий бракоразводный акт дает новое указание на то, кому принадлежало право принимать заявления о расторжении брака. У пана Яна Лагодовского в с. Затурцах служил “рукодай- ный” (т. е. поступивший на службу по личному договору) слуга, некто Надь Януш, венгерец, женатый на дочери боярина Лагодовского Анне Едановской. В июне 1609 г. оба супруга явились к своему пану, пригласив свидетелей и возного от уряда гродского. Здесь, пред лицом пана Лагодовского Надь Януш заявил, что так как жена его против воли была выдана за него замуж, то между ними не было “доброго и слушного мешканья и милости (любви) малженской”, поэтому он добровольно освобождает ее “от мал- женства”, равно как и жена его Анна также “вольным учинила его од стану малженского”. Все это было там же запротоколировано в форме записи от лица Надь Януша и скреплено подписями и печатями свидетелей, после чего Надь Януш обратился к возному с просьбою внести его запись в гродские актовые книги “для вечной памяти”, что тот и сделал потом. Как видим, здесь заявление о разводе было сделано перед доминиаль- ным судом помещика, но в присутствии правительственного чиновника, возного, который приложил и свою печать к разводному листу и затем предъявил его в гродском уряде для внесения в актовые книги.
А вот случай развода, совершенного не перед урядом, а просто в семейном кругу, в присутствии родственников. Случай этот представляет особый интерес, ввиду того что произошел он в семье так называемой “околичной шляхты” Овручского повета, которая по своему быту ничем не отличалась от массы украинского мещанства и “поспольства”. Бедная шляхтянка Оришка Федоровичевна жила несогласно с мужем своим Федором Шкириною. Виновницей этого несогласия была сама же Оришка, откровенно сознавающаяся в своем разводном листе, что “чрез свои проступки она утратила любовь к себе со стороны мужа”. Видя, что “между ними не будет доброго житья”, она просила мужа о разводе, но тот не давал на то своего согласия. Тогда Оришка “пала к ногам” своей матери, отчима и дядей, прося их слезно, чтобы они, сжалившись над ее несчастливым супружеством, уговорили мужа дать ей развод. Федор Шкирина сдался на их уговоры и просьбы. Тогда (в феврале 1682 г.) созваны были ближайшие родственники, и в их присутствии совершен был обряд “розлуки”: бывшие муж и жена заявили, что они “одностайно” дают друг другу “роспуст з малженства”. После этого здесь же были составлены и подписаны присутствовавшими свидетелями “розводные листы”. В своем листе Оришка, изложив повод к разводу, писала: “Я тим листом увольняю от супружества бывшаго мужа моего Федора Шкирину: я ему больше не жена, а он мне — не муж, и позволяю ему жениться,— пусть здоров с другою женится и пусть Бог благословит его с другою в лучшем супружестве пожить, нежели со мною, а я уже так буду страдать, как мне Господь Бог дал. А что пани матка моя дала было нам на вспоможение бычка, которого их милости паны приятели (посредники развода) оценили в шесть злотых, то деньги эти я сполна получила и настоящим листом во всем его (мужа) квитую”. Этим и закончился акт развода. Ни перед каким урядом, духовным или светским, он не был заявлен; лишь два года спустя Федор Шкирина, вероятно по поводу вступления своего в новый брак, внес в гродские овручские книги “розводный лист”, выданный ему бывшей его женою.
В приведенных доселе примерах поводом к разводу служит несогласная жизнь супругов. Действительно, это был в то время самый обыкновенный мотив для расторжения брака. Но встречаются, хотя и редко, случаи, что развод совершался и по другим причинам, например вследствие тяжкой болезни одного из супругов. Болезнь долговременная и неизлечимая еще в древнерусском обычном праве признавалась достаточной причиной для развода; но древнее право, очевидно, допускало эту причину не по воле здорового, а по воле больного супруга, если семейная жизнь для него была только тягостью. В Московском государстве установился порядок, что больной супруг (чаще всего жена) обыкновенно принимал монашеское пострижение, и затем развод совершался по этой последней причине, хотя в действительности болезнь, а не пострижение была здесь причиною развода. В Южной Руси не было поводов для подобной маскировки, так как здесь развод по болезни не влек за собою обязательного пострижения. Да и по всему видно, что такие разводы были здесь очень редки; нам удалось разыскать лишь один разводный акт такого рода, тогда как в тех же актовых книгах далеко не редки свидетельства о том, что мужья и жены не оставляли друг друга в случаях даже неисцелимых болезней. Земянин Прокоп Шел- вовский в дарственной записи, выданной жене, выражает ей сердечную признательность за любовь и “за службы, которыми она мне устаичне и в тяжких хоробах моих, што от часу неблизкого терплю, услугует и угожает”. Еще сердечнее благодарит княгиня Ганна Сангушковна Коширская своего мужа, князя Льва Александровича, “за великую литость (сострадание) до хороб ея частых”, что он “на лекарства и на докторы, улечаючи здоровье ея, великий кошт и немалыми сумами для нея принял, не брыдячися ни в чом хоробы ея сродзе страшливое, як належит верному, цнотливому, правому малженкови”. При таких возвышенных понятиях о супружеском долге развод по болезненному состоянию одного из супругов был возможен лишь в исключительных случаях, по настойчивому желанию самого заболевшего, как то и было в том единственном случае, какой нам известен. В феврале 1594 г. земянка Федора Головинская, по первому браку Че- ревчиевая, предъявила в гродском луцком уряде следующего содержания запись: “Не так давно я, по воле Божьей, вступила в брак с паном Яном Волицким. Но так как Богу угодно было посетить меня тяжкою болезнью, то я неоднократно просила моего мужа, чтобы он навсегда освободил меня от супружеского союза с ним. И пан Волицкий, ввиду моей тяжкой болезни, уступая моей просьбе и видя, что я не могу уже ЖИТЬ C ним в супружестве, выдал мне лист, которым навсегда учинил меня вольною от супружества с ним. Со своей стороны и я настоящим листом на вечные часы освобождаю пана Волицкого от брачного союза со мной и позволяю ему жениться на другой, о чем я и перед духовным судом лично заявила и вольным его от себя учинила. А если бы я, в нарушение настоящей моей добровольной записи, стала чинить какие-либо трудности пану Волицкому ”и его потом до малженства потягала", то должна буду заплатить ему “заруку” в тысячу коп грошей литовских и возместить все “шкоды и наклады”. Сверх того, помня расположенность ко мне пана Волицкого, его усердные заботы о восстановлении моего здоровья и понесенные им по этому поводу расходы, я подарила ему 442 копы грошей литовских, возвратила все лично ему принадлежащее имущество, равно уступила ему все, что.было справлено в хозяйстве во время моего с ним сожительства, чего уже ни я, ни мои родственники не вправе будем взыскивать с него". Точно такого же содержания разводную запись выдал своей бывшей жене и пан Волицкий, подтвердив ее и устным “сознаньем” перед гродским урядом, чего не сделала его жена, вероятно, по своему болезненному состоянию. Здесь видим, что разводящиеся супруги, прежде чем заявить о своем разводе в гродском уряде, сделали это раньше в духовном суде, причем отметим любопытную подробность, что хотя Ян Волицкий, как можно судить по его имени и польской подписи, был католик, но заявление о разводе он сделал совместно с женой, “в ея парахвии”, т. е. перед приходскими православными священниками. Роль этого “духовного суда” в деле расторжения брака чисто пассивная: супруги Волицкие упоминают, что они, “ставши очевисто в суде духовном”, лишь “вызнали” свое взаимное “вызволенье з малженства и вольными от себе учинили” друг друга “вечными часы”. О санкции духовного суда не упоминается; очевидно, последний в этом случае исполнил ту же роль, что в приведенных выше примерах замковый и гродской суды и даже доминиальный суд помещика, т. е. он принял лишь заявление о разводе; главным же фактором в деле расторжения брака и в последнем случае является все та же обоюдная воля супругов.
Перемена религии одним из супругов также могла служить в то время достаточной причиной для расторжения брака, но развод и по этой причине требовал взаимного согласия обоих супругов. Так, в 1589 г. слуга князя Константина Острожского, крещеный еврей Константин из Преворска сделал следующее формальное заявление перед гродским владимирским урядом: “По доброй воле моей я приступил до закона и веры христианской, а жена моя Тиля Юсковна, не желая со мной в вере христианской жить, просила меня, чтобы я ее ”з стану малжен- ского выпустил". И так я, согласно учиненному между нами постановлению, ту жену мою “з стану малженского добровольно вызволяю и уже ее вызволил, и с этого времени не буду иметь к ней никакого дела, и настоящим заявлением моим навсегда ее вызволяю и квитую”. Заявление это, согласно просьбе заявителя, было записано в гродские актовые книги. Здесь интересно лишь то, что созданная местным обычаем форма развода применена и к расторжению брака, заключенного по обрядам нехристианской религии. Значит, возможны были разводы по той же причине и между супругами христианами, в особенности при частых в те времена переходах из одного исповедания в другое и возникавших отсюда семейных раздорах. В 1649 г. шляхтич Андрей Коморовский жаловался в луцком гродском суде о том, что его теща Катерина Соколовая разлучила его с женой, с которой он прожил в браке 29 лет, обратила ее и детей в “русскую веру” (из католической) и намеревается развести ее с жалобщиком. Конечно, развод в данном случае не мог быть совершен без согласия самого же Коморовского, но он не напрасно тревожился: раз в его семье разлад из-за религии принял такую острую форму, что уже привел ее к фактическому распаду, не трудно было вынудить от него согласие и на развод, причем последний мог быть формулирован просто несогласной жизнью супругов.
Отсутствие одного супруга в местожительстве другого издревле признавалось законною причиною для развода... В те времена, о которых мы говорим, в Украине никогда не прекращалось бедствие, постоянно разлучавшее членов семьи: разумеем почти ежегодные татарские вторжения и столь же частые военные походы, сопровождавшиеся для многих пленом. Рассчиты- вать на выкуп пленника или на случайный побег его из неволи было очень трудно, и потому оставшийся супруг, не получая формального развода по отсутствию другого, свободно заключал брак с третьим лицом. Но когда пленный по какой-либо счастливой случайности возвращался на родину, тогда возникал трудный вопрос, какой именно брак должен подлежать расторжению. Казалось бы, что при тогдашнем взгляде на брак как на гражданский договор, заключаемый по свободному произволению, преимущество должно быть отдано последнему браку, а не первому, уничтоженному силою несчастных обстоятельств; но факты говорят другое. В 1563 г. волынский земянин Иван Романович Сенюта отправился в поход вместе с известным князем Дмитрием Вишневецким (Байдой) добывать для него молдавский престол, оставив дома молодую жену с ребенком. Эта авантюра окончилась неудачей, и Вишневецкий вместе с Сеню* той были выданы туркам и отправлены в Константинополь, где первый был казнен, а второй остался в плену. Тем временем жена Сенюты Марина Олехновна Борзобогатая, прождав его около трех лет и потеряв надежду на его возвращение, вступила в новый брак с паном Александром Лесотой и осталась жить с ним в имении первого мужа, записавшего ей вено на этом имении. Минуло еще три года, и вдруг Сенюте каким-то чудом удалось выйти на свободу и вернуться на родину. Прослышав, что он едет в свой дом, Лесота бежал из имения, а пани Марина с детьми от двух мужей осталась в доме, с волнением ожидая, что будет. Въехав во двор, Сенюта “за великим и незносным жалем своим” не захотел видеть жену, а послал к ней возного и одного из своих приятелей, который объявил ей: “Пан Сенюта казал тобе от себе мовити: кгды ж еси так своволне учинила, а в небытности.его, будучи ему в неволи, в руках неприятелских, замуж за иншого пошла, двор и именье и всю маетность спустошила и знищила, для тое причины тебе собе за жону мети и с тобою мешкати не хочет; а иж мужа твоего тут нет, теды и ты тут у дворе не мешкай, пойди собе за мужем своим, бо тож муж твой и ты сама до двора и именья моего ничего не маете”. Пани Марина ничего на это не возразила, лишь ответила в свое оправдание: “Я для того замуж пошла, иж о том ведомости не мела, абы пан Сенюта жив был; а иж жив и тут до именья своего приехал, теды я, ни в чом ся ему не спротивляючи, двор и именье ему поступую”, и тотчас же положила на стол связку ключей и, взяв на руки ребенка, прижитого от Лесоты, удалилась со двора, не заикнувшись даже о своем вене. Так она и осталась навсегда в браке с Лесотой, а Сенюта в следующем же году вступил в брак с панною Ганною Хоболтовскою и до конца дней своих не мог простить первой жене ее измену. Составляя в 1578 г. духовное завещание, он помянул и ее: “А што ся дотыче жоны моее першое Олехновны Борзобогатянки, теды, иж она, опустивши мене, мужа своего, а не ждучи мене, покол бы и вышол з рук неприятелских, кгды-м был пойман до турок, за иного мужа пошла и дети з ним мела, а в том стан малженский зрушила, и тым всякого от мене права и маетности моее отпала”, т. е. потеряла свое право на вено. В этих словах Сенюты слышится непреклонное убеждение в том, что Марина не имела права вступать в новый брак, не выждав его возвращения из плена и не получив от него развода; да и сама она оправдывается лишь тем, что, не имея от мужа вестей, считала его погибшим наравне с другими участниками несчастливого похода. Очевидно, таков был общий в то время взгляд на это дело, и обратись Сенюта к духовному суду, брак его жены с Лесотой несомненно был бы расторгнут, несмотря на то что между временем плена Сенюты и вторичным замужеством Марины прошло более трех лет. Но Сенюта сам отрекся от своих супружеских прав по отношению к Марине, и это отречение, сделанное в присутствии свидетелей и возного, как бы заменило собой формальный развод, после чего вторичное замужество Марины приобрело силу законного брака, да и сам он получил свободу вступить в брак с третьим лицом...
В более поздних документах ясно сказывается общее понимание, что пребывание в плену, как и вообще бессрочное отсутствие супруга, само по себе не освобождало оставшегося от брачного союза с ним; когда же отсутствовавший супруг неожиданно возвращался и находил остававшегося в брачном союзе с третьим лицом, то он мог или потребовать восстановления своих супружеских прав, и тогда новый брак расторгался с сохранением всех гражданских прав за детьми, рожденными в этом браке, или же он мирился с совершившимся фактом и добровольно отрекался от супружеских прав, и в таком случае заключенный в его отсутствие брак навсегда оставался в своей силе. Такой порядок находил логическое оправдание в том общем принципе, что брак мог быть расторгнут не иначе, как по воле и взаимному соглашению обоих супругов.
Но если кто-либо выкупал из плена чужую жену, тот мог свободно жениться на ней, не испрашивая ей развода со стороны мужа. Такой случай был на Волыни с Александром Федоровичем Владычкою, маршалком господарским. Бывая часто в Крыму по делам посольским, он выкупил там из неволи овручскую шляхтянку Ганну Ивановну, жену киевского земянина Михаила Xa- лаима, и, вернувшись на Волынь в 1568 г., венчался с нею в Зименском монастыре. Прибывший туда же п. Халаим требовал от него возвращения жены, но Владычка отказал ему, говоря: “То не жона твоя, але неволница моя, же ее есми з неволи окупил”. Так и прожил он в брачном союзе с Ганной до конца дней своих и перед смертью завещал ей пять деревень, выслуженных им на королевской службе.
Любопытно, что самая обыденная причина и по каноническому праву влекущая за собою расторжение брака — прелюбодеяние отсутствует в числе формальных мотивов, по которым в то время совершались разводы. Оно и понятно, если вспомним, что прелюбодеяние по Статуту считалось тяжким уголовным преступлением и каралось смертью. Поэтому, в случаях нарушения супружеской верности, потерпевшая сторона или прямо обращалась к духовному суду с требованием развода, подвергая этим виновную сторону уголовной ответственности,-или (что бывало чаще всего) такие супруги, скрывая свой позор, разводились по взаимному соглашению под предлогом болезни или несогласной жизни. Так поступили, например, князь Лев Воронецкий и его жена Христина Боговитиновна. Долго они позорили друг друга, засыпая светские и духовные суды скандальными жалобами и обвинениями, наконец взялись за ум и в 1621 г., при участии родственников, заключили между собою формальное “постановление”, по которому обязались друг перед другом уничтожить все прежние жалобы и позовы и, ставши перед судом духовным, развестись под предлогом болезни или другой причины, но такой, которая не делала бы бесчестья ни той, ни другой стороне. Лйца, более равнодушные к такому бесчестью, поступали в подобных случаях иначе: муж, уличивший жену в неверности, заявлял об этом уряду и просил взять ее под арест впредь до судебного над нею приговора. Но он моги простить ее или же дать ей развод и тем освободить ее от уголовной ответственности, так как в те времена даже на убийство и другие тяжкие преступления смотрели прежде всего как на деяния, нарушающие частные интересы, и если, например, убийца или соблазнитель чужой жены примирялись с потерпевшими и получали от них прощение, то суд освобождал их от наказания. Такой именно случай произошел в 1581 г. в семье Януша Бенедиктовича Глинского, бывшего, кажется, “служебником” или боярином князя Константина Острожского. В феврале того года он сделал следующее заявление перед гродским владимирским урядом: “Вашей милости, пане подстаросто, известно, что недавно, при помощи отряженных нами служителей, я отыскал здесь, во Владимире, бежавшую от меня жену мою Катерину Криковну и привел ее к вашей милости для заключения под стражу. В то время моя жена отказывалась признавать меня своим мужем и именовала таковым другого, именно Ивана !Даурского; но потом, одумавшись и ’’взявши Бога в сердце", признала себя моей женой и через посредство своих и моих приятелей стала упрашивать меня, чтобы я, простив ей все, что она мне худого чинила, освободил ее от супружества со мной. Снисходя просьбе приятелей и видя, что она настоящей любви супружеской и “щирого сердца” ко мне не имеет, я освобождаю ее ныне пред вашей милостью на вечные времена от себя “з стану святого малженского” и впредь отказываюсь иметь к ней какое-либо дело и искать на ней ничего не буду. Вольна она с тем мужем своим, которого теперь имеет, Иваном !Даурским, как с настоящим “шлюбным” мужем жить в супружестве до тех пор, пока на это воля Божья будет. А если бы тот муж ее !Даурский раньше ее умер, тогда она будет иметь право снова замуж пойти, но только “за нашу нацею”, за человека “закону греческого, або римского и инших”. Присутствовавшая здесь же, на уряде, Катерина !Даурская (в акте она называется этим именем) со своей стороны изъявила согласие на все вышеизложенное, прибавив, что она, в свою очередь, бывшего своего мужа Януша Глинского на вечные времена “з стану малженского выпустила и волным учинила и дала ему вольность с другою жоною ся оженити”, обещая в том ему никакого затруднения и “шкоды” не чинить под закладом на обе стороны по двести коп грошей литовских и такой же суммы в пользу короля. “А если бы я,— присовокупила она,— настоящего постановления не исполнила и, оставшись Ьдовой по смерти мужа моего !Даурского, пошла замуж “за нацею народу цыганского”, то не иначе, как только смертью имею быть за то карана”. Наконец выступил присутствовавший здесь же и сам Иван !Даурский и заявил, что отныне он дает обещание не причинять никакого худа Янушу Глинскому, его братьям и родственникам, их слугам и подданным и не посягать на их здоровье, под закладом в 200 коп грошей; а Януш, со своей стороны, дал такое же обещание !Даурскому.
.Здесь, как видим, развод совершается в гродском суде посредством одного лишь устного заявления разводящихся и в присутствии третьего лица, которому муж формально переуступает свои супружеские права в отношении к своей прежней жене, причем весьма характерно то обстоятельство, что незаконная связь Катерины с !Даурским, за которую она, по требованию мужа, была подвергнута заключению и даже могла быть, по Статуту, казнена,— эта связь признается уже законным браком с того момента, как только прежний муж признал за нею этот характер и освободил свою бывшую жену от супружества с собой. Важно здесь еще и то, что расторжение брака даже по причине явного прелюбодеяния жены основывается все-таки на взаимном, формально выраженном согласии на то обоих супругов.
Таковы были разнообразные причины, признаваемые в то время законным поводом для разводов. В сущности, ими исчерпывалось все, что могло служить препятствием к осуществлению физических и особенно нравственных целей брака. Сам обряд развода состоял лишь в том, что супруги в присутствии свидетелей выдавали друг другу разводные листы и потом лично заявляли их перед тем урядом, под юрисдикцией коего они находились; кто хотел, заявлял их еще и перед духовным урядом, приходским или епархиальным. Такой порядок одинаково противоречил как церковным законам, так равно и действовавшему в то время государственному праву, по силе которого расторжение браков было подчинено исключительно компетенции духовного суда; тем не менее гродские, старостинские и другие уряды, как мы видели, не колеблясь, принимали заявления о разводах и беспрепятственно вносили в актовые книги “розводные листы”, как и всякие другие законно составленные акты,— знак, что этот порядок издавна приобрел всеобщее признание и никому не казался беззаконием. И точно, древнерусское обычное право тоже допускало очень широкую свободу разводов и практиковало ту же самую форму их совершения — письменный договор между супругами, явленный светскому или духовному суду. Вот почему и южнорусское духовенство терпимо относилось к разводам, как и вообще оно слабо боролось против того, что брачные отношения регулировались не столько каноническими предписаниями, сколько обычаями и преданиями, унаследованными от предшествовавших веков. О сельских причтах и говорить нечего: не составляя в то время особой (замкнутой) корпорации и живя одной бытовой жизнью со своей паствой, приходское духовенство в своих отношениях к брачным делам вполне подчинялось воззрениям обычного права и нисколько не думало вооружаться против них во имя канонических требований, о которых и само мало ведало.
Припомним, что в одном из приведенных нами бракоразводных случаев мы встретили приходских священников в роли свидетелей развода, совершенного по обычному порядку. Что касается высших представителей западнорусской церкви, то они тоже восходили на епископские уряды непосредственно из мирской среды и в новом звании удерживали все понятия и привычки, свойственные тогдашнему обществу. Сами они на каждом шагу грубо нарушали основные требования церковного права и дисциплины. И им ли было заботиться о точном исполнении канонических предписаний их пасомыми? Вот почему до конца XVI в. мы не видим с их стороны сколько-нибудь энергичного протеста против народных обычаев в деле разводов. Лишь слабое слово осуждения этим обычаям слышится в наказе митрополита Сильвестра новопоставленному иерею (1562 г.): “А на брак не ходи, где муж жону пустит или жона мужа без вины, а инде ся понимают”. Случалось, что сами короли, возмущаясь легкостью разводов, совершенно недопустимой по правилам католической церкви, ставили на вид православному митрополиту и епископам, что среди их пасомых “частые и не- слушные разводы в стадле малженском деются, што есть против Богу и приказанью Его святому”. В ответ на это со стороны православных иерархов следовали жалобы, что они бессильны искоренить это зло, так как старосты и державцы в королевских имениях и сами владельцы и их урядники в частных маетностях “в справы духовные вступаются, мужов з женами роспускают и роспусты (доходы) берут, а до права и до казны духовной их не выдают”. Действительно, разводы в то время облагались денежной пошлиной в пользу лиц или учреждений, принимавших заявления о разводе, и составляли для них важную статью дохода. В люстрациях королевских старосте,эти пошлины, под именем “роспустов” и “розводов”, открыто фигурируют в реестрах обычных старостинских доходов; то же, без сомнения, было и в частных имениях; поэтому, преследуя обычные разводы, духовенство тем самым задевало материальные интересы старост и владельцев. Исполняя ходатайство митрополитов, короли неоднократно издавали окружные грамоты князьям, воеводам, старостам, державцем, урядникам земским и дворным и их наместникам, земянам и всей шляхте духовного и светского стану, равно войтам, бурмистрам и прочим магистратским и ратушным урядникам, со строгим наказом, чтобы они “в доходы церковные и во вси справы и суды духовные не вступовались и роспусков мужов с жонами не чинили, кгдыж то не светскому, але духовному суду належить”. Такие же приказы своим старостам и урядникам иногда издавали, по просьбам духовенства, и некоторые благочестивые магнаты, вроде князя Константина Острожского. Но все эти запрещения оставались, конечно, безрезультатными, так как задевали материальные интересы могущественной шляхты, в большинстве иноверной и потому сугубо равнодушной к пользам православной церкви. Да и сами владыки, стремясь подчинить дела о разводах своей исключительной юрисдикции, едва ли не больше ревновали об умножении своих доходов, нежели о строгом исполнении церковных законов, так как и их позвы и декреты по таким делам тоже облагались пошлинами и “винами” (штрафами) в их пользу; сами же они в своих определениях ро бракоразводным делам не всегда руководились каноническими правилами, а часто теми же местными обычаями. Так, например, известен случай разрешения епархиальной властью развода князя Андрея Курбского с его женой Марьей Юрьевной Голыпанской в 1578 г., единственным поводом к которому служили их семейные несогласия — причина, как известно, по церковным законам не дающая никакого основания к разводу, что, однако, не помешало Курбскому год спустя вступить во вторичный брак при жизни разведенной жены. А еще раньше, в 1570 г., киевский митрополит Иона дал развод луцкому земскому судье Гаврилу Бокию тоже по причине несогласной жизни его с женою. Но вот пред нами случай, в котором как нельзя более ясно выразилось отношение тогдашней духовной власти к обычным разводам. Случай этот заслуживает подробной передачи, так как он, кроме того, живо рисует семейные невзгоды одного из лучших людей того века, видного общественного деятеля на Волыни, глубоко преданного интересам родной церкви и народности, брацлавского каштеляна Василия Петровича Загоровского.
В своем завещании, писанном в Крыму, в татарской неволе, он наказывал сыновьям своим, чтобы они, при выборе себе жен, “не схвалились на красу людскую а ни на маетность и славу чиего дому, велможного и оздобеного, и не смотрели по жонах великих посагов”; но сам он не следовал этому мудрому правилу, за что и поплатился полным крушением своего семейного благополучия. Происходя из небогатого земянского рода, но быстро преуспевая на королевской службе, Загоровский задумал укрепить свое общественное положение, породнившись с богатым и знатным домом князей Збаражских, в то время еще не изменивших православию, но уже сильно тронутых влиянием польской культуры. В феврале 1566 г. он вступил в брак с княжной Марушей, дочерью кременецкого старосты Николая Андреевича Збаражского, и в предбрачном условии выговорил, чтобы сверх приданого ей были выделены ее материнские имения. Вначале молодые супруги жили в любви и согласии и, по обычаю века, одаривали друг друга: княжна Mapyша записала мужу третью часть своих имений в дар, а две трети в заставу за мнимый долг; но скоро между ними, на почве именно счетов имущественных, возникли несогласия. В июне 1567 г. князь Збаражский формально протестовал, что Загоровский, “не маючи ведлуг приказаня Божого и присеги своее доброго у малженстве светом мешканя” с его дочерью, внес в актовые книги какие-то “поне- волне учиненные” ею дарственные записи. Тогда же княгиня Збаражская, мачеха Маруши, захотела навестить ее в отсутствие мужа, но урядник Загоровского не пустил ее во двор и не позволил ей видеться с падчерицей. Спустя несколько дней сам князь Збаражский с отрядом вооруженных слуг приехал к дочери и увез ее к себе. Загоровский тотчас занес на него жалобу, в которой изобразил дело так, что это был вооруженный наезд со стороны князя Збаражского, сопровождавшийся разгромом двора и дома и грабежом имущества; по объяснению же последнего, он вовсе и не был во дворе своего зятя, а остановился в селе и дал знать дочери, что хочет видеться с нею. Mapyina тотчас прибежала “и вместо витаня, заразом падши перед отцем, слезно просила его, абы ее з так великое и тяжкое неволи, которое дей от часу немалого от малженка своего, яко одна неволница, вживает и терпит, вызволити а ее з собою взяти рачил”, что он и сделал. Прибыв с отцом во Владимир, княжна Mapyina и перед гродским урядом жаловалась, будто она от мужа своего “везеня, бою и зраненя приймовала и терпела, которого зраненя и тепер дей знаки в себе в голове мает; а то дей все ни для чого иншого мне чинил, одно примушаючи мене, абых ему именя мои материстые поневолне записала”, каковых записей она, однако, никогда ему не выдавала, и если бы они где-либо появились, то должны быть признаны недействительными. Таким образом одновременно начаты были в суде два дела: Загоровский обвинял тестя в вооруженном наезде на его имение, увозе жены и грабеже имущества, а княжна Маруша обвиняла мужа в подложном составлении от ее имени дарственных записей. Прежде чем судиться, стороны согласились передать дело на решение полюбовных судей, которым, после неоднократных попыток, удалось примирить их на таких условиях: Загоровский обязался прекратить начатое им в грод- ском суде дело по обвинению тестя в наезде и грабеже и вернуть женины имения, а князь Збаражский обещал прислать ему свою дочь. Загоровский выполнил свое обязательство относительно прекращения судебного иска, но имения жены пока удержал, а князь Збаражский не вернул ему дочери. Тогда (в августе 1568 "г.) Загоровский позвал Марушу на суд духовный, к владимирскому епископу Федосию Лазовскому, очевидно, обвиняя ее в самовольном его оставлении, а Маруша, при содействии своего брата, князя Януша Збаражского, силой отобрала у него свои имения.
Тем временем Маруша пропустила срок явки в духовный суд, и слух прошел, будто владыка заочно развел ее с Загоровским. Когда князь Збаражский послал спросить владыку, верно ли это, тот ответил, что “за нестаньем и непослушенством” Маруши он “вчинил волным пана Загоровского от нее”. Это было сказано в присутствии возного, который так и донес гродскому уряду для внесения в актовые книги. Князь Збаражский рассудил, что его дочери приличнее развестись с мужем по добровольному соглашению, чем быть разведенной по приговору духовного суда, и потому стал склонять зятя к миролюбивому решению возникших между ними несогласий и к разводу. Загоровский не стал противиться. Снова были приглашены “едначи” (полюбовные судьи), которые после долгих переговоров составили и написали “лист угоды”, или “застановенье приятельское”, принятое сторонами. Подлинный текст этого документа не дошел до нас, но один из свидетелей, видевший его, так передавал его содержание: оба супруга учинили вызволенье друг друга “з шлюбу и закону малженского”, причем “позволил пан Василий княжне Маруше за иного мужа пойти, а княжна Маруша пану Василию Загоровскому позволила доброволне иную жону поняти, кого хотячи”. Договор был обеспечен обычными “заруками, абы се тое вечными часы не вспоминало перед жадным правом, так духовным, яко и свецким”, скреплен печатями свидетелей, “и сама ее милость княжна Маруша, печать свою до оного листу, поставленья приятельского, приложивши, рукою своею власною пополску подписати рачила”. Там же было оговорено, что разводящиеся супруги обязываются настоящий договор (или особые разводные листы) “до права духовного дати албо сознати”, но почему-то пункт этот не был выполнен. Покончив с разводом, Загоровский возвратил Маруше ее дарственные и заставные записи на имения, а она формально, перед гродским урядом, отреклась от обвинения его в том, будто он насильственно вынуждал от нее эти записи и составил их без ее согласия.
Так закончился первый акт семейной драмы Загоровского. Прожил он в браке с княжной Збаражской всего лишь два с половиной года. Она ушла от него беременной и уже в отцовском доме родила дочь; но этот ребенок, по воле матери, никогда не видел своего отца.
А Загоровский недолго оставался в положении вдовца. Два года спустя он уже сосватал за себя княжну Катерину Ивановну Чорторыйскую и в предбрачном условии настоял, чтобы ее приданое было не меньше того, какое получила ее старшая сестра, княжна Олена, выходя за сына новгородского воеводы Остафья Горностая. Свадьба Загоровского происходила в январе 1571 г. Венчал его игумен Пересопницкого монастыря, владельцами и благотворителями коего издавна были князья Чорто- рыйские, Кирилл Лясковский; он-то впоследствии свидетельствовал в гродском суде, что перед венчаньем видел подлинный акт “угоды” о разводе Загоровского с первой женой и, кроме того, читал еще какой-то “лист” (письмо) владимирского епископа Феодосия Лазовского, из которого “зрозумел, иж не так Василий Загоровский причину до розорваня малженства дал, але ее милость княжна Mapynia Збаражская сама причиною розорваня малженства была”, почему он, игумен, со спокойною совестью приступил к венчанью. Очевидно, княгиня Чорторый- ская, выдавая дочь за человека, состоявшего в разводе, находила нужным удостовериться, правильно ли совершен его развод, и с этою целью собирала справки и у местного архиерея.
Род князей Чорторыйских был богаче и знатнее рода первой жены Загоровского. Сами они считали себя Гедиминовичами и еще в 1-й половине XV в. получили от короля Владислава III особый привилей, коим он признал их родство с Ягеллонами и на этом основании даровал им право употреблять литовский великокняжеский герб Погони. Кроме того, князья Чорто- рыйские издавна отличались усердием к православной церкви и благотворительностью по отношению к монастырям, каковых было несколько в их имениях. Родство с таким домом, казалось, сулило все блага честолюбивому и вместе набожному Загоров- скому. И точно, год спустя после второго брака он получил редкое в то время для нетитулованного русина служебное повышение: ему было пожаловано брацлавское каштелянство и вместе с тем кресло в сенате. Но семейное счастье не улыбнулось ему и во второй раз. Начались недоразумения с тещей из-за имущественных счетов: в 1574 г. Загоровский жаловался в суде, что княгиня Ганна Чорторыйская'отняла ею же записанные ему имения, а последняя жаловалась, что Загоровский, управляя этими имениями в качестве опекуна ее несовершеннолетнего сына, разорил их. Эти пререкания не могли не отразиться дурно на взаимных отношениях Загоровского и его жены, если только и раньше эти отношения не были вконец испорчены. Княжна Катерина, несомненно, не любила мужа, тяготилась сожительством с ним и только ожидала удобного случая, чтобы уйти от него. В июне 1576 г. она, под предлогом посещения больной матери, уехала к ней и не захотела больше возвращаться к мужу и малолетним детям. Напрасно Загоровский посылал своих приятелей, “зацных людей”, уговаривать ее, чтобы она “присязе своей до- сыть чинила и до мал женка и до детей своих в дом ехала”; напрасно вручал ей и матери ее через возного “напоминальные листы” от земского суда с тем же требованием. Старая княгиня отвечала на это: “Я ей до малженка и детей ехати не бороню, але ее, яко детяти своего, з дому выганяти не годится”; а сама княжна напрямик отрезала: “Видячи з грехом свое мешканье у мал- женстве с паном каштеляном, до его милости ехати и з его милостю жити не хочу, аж бы его милость шлюбил (обещал) и добре мя упевнил жадное справы малженское до живота своего зо мною не мети”.
После этого Загоровскому оставалось только хлопотать о разводе; но прежде чем успел он это сделать, его постигло неожиданное несчастье: в марте 1577 г., выступив с ополчением Волынской земли для отражения татарского набега, он потерпел поражение, был ранен и попал в плен к татарам. Томясь в неволе, напрасно он писал трогательные послания к своим друзьям, умоляя ссудить его деньгами, нужными для выкупа: ни друзья, ни богатые родственники не помогли ему выкупиться из плена. Страдая от ран и не надеясь уже “сложить свои кости возле гробов родителей”, Загоровский прислал из Крыма духовное завещание, полное горьких упреков и жалоб на “незычливость и нестатечность” жены, бросившей детей в таком возрасте, когда-они “потребуют мети при них сердоболного приятеля, который бы их не толко накормом телесным ускормивал, але и добрых поровов ус- тавичне приучивал”; она же, пренебрегши этим святым долгом “и дом мой собе огидивши, а волочаший живот улюбивши, там, где ся ей подобало, мешкает и проежчок уживает”; поэтому Загоровский совсем отстранил жену от опеки над детьми и даже лишил ее права возвращаться к ним до их совершеннолетия, воспитание же детей и полное распоряжение его имениями он поручил тетке своей Софье Загоровской. Не позабыл он в завещании и о дочери своей от первого брака, Ганне, “хотя я ее (жалуется он) про незычлывость матки ее, николи очима моима не видил”: ей он завещал в приданое тысячу коп грошей и часть движимости.
Василий Загоровский умер в Крыму 29 февраля 1580 г. Едва весть о его смерти достигла Волыни, как послужила здесь сигналом к возбуждению беспримерного судебного иска. Те самые жены Загоровского, княжна Маруша Збаражская и княжна Катерина Чорторыйская, которые так мало ценили его при жизни, теперь выступили ожесточенными соперницами за честь носить его имя. Инициатива в этом непристойном процессе принадлежала княжне Збаражской, и начала она его из корыстных побуждений. Ей было мало того, что Загоровский завещал в приданое дочери его Ганне,— она захотела добиться, чтобы дочь эта была признана единственною наследницею всего отцовского состояния. Воспользовавшись тем обстоятельством, что развод ее с Загоровским был совершен домашним порядком, при участии лишь полюбовных судей и даже без предъявления акта о разводе в каком-либо уряде, княжна Збаражская возбудила в духовном суде иск о недействительности второго брака Загоровского и, следовательно, о незаконнорожденности происшедшего от этого брака потомства. Обвинение княжны Катерины Чорторыйской формулировалось таким образом, что она, “приписавши собе титул, якобы малженкою пана Василя Загоровского, каштеляна брацлавского, быти мела, чим она мимо ее (истицу), живую жону, быти не может, именя и маетность всю небожчика малженка ее милости (княжны Збаражской) забрала и при собе мает”.
В первый раз дело это рассматривалось владимирским епископом Феодосием Лазовским в феврале 1583 г., но не было окончено и, по апелляции княжны Чорторыйской, перенесено на суд митрополита. Но тогдашний митрополит Онисифор Девочка, рассмотрев это дело в присутствии сторон, признал, что оно ему не подсудно, а на основании апостольских правил и соборных постановлений подлежит единственно суду епархиального архиерея, т. е. того же Феодосия Лазовского. Тодда король повелел еп. Феодосию вторично разобрать и решить это дело со своею капитулою, придав ему в ассистенты холмского епископа Леонтия Зеновича-Полчицкого. Несколько дней (с 1 по 7 ноября 1583 г.) продолжался разбор этого необычайного дела, при участии лучших волынских адвокатов, поверенных той и другой стороны. Положение обеих соперниц перед судом было далеко не равно. Княжна Збаражская предстала во всеоружии прав церковных и гражданских. Она представила ряд письменных удостоверений от киевского митрополита, епископов луцкого и пинского и даже от самого патриарха константинопольского в доказательство того, что никто из них не давал ей законного развода с Загоровским. Мало того, она запаслась еще особым листом от патриарха, в котором последний резко осуждал практиковавшиеся в Южной Руси разводы, именовал блудом вторичные браки, основанные на подобных разводах, и предавал проклятию священников, осмеливающихся венчать такие браки. Между тем княжна Чорторыйская в свою защиту предъявила несколько документов, доказательная сила коих легко была побиваема адвокатами противной стороны. Прежде всего она представила актовую выпись донесения возного, присутствовавшего при том, как в августе 1568 г. епископ Феодосий будто бы велел передать князю Збаражскому, что за неявку на суд к нему, по иску мужа, княжны Маруши он “вчинил волным” пана Загоровского от брака с нею; но председатель суда отверг этот документ, как “неслушный и неправый”, а противная сторона предъявила актовую выпись донесения другого возного о том, что в апреле 1581 г. тот же еп. Феодосий заявил князю Янушу Збаражскому, брату княжны Маруши, что никакого развода ее с Загоровским он не чинил и благословения последнему на вторичный брак не давал. Предъявила также княжна Чорторыйская выписки разных документов, в которых княжна Збаражская после раз’вода с Загоровским всегда писалась одним урожденным именем, не именуя себя женой Загоровского; ссылалась еще и на то, что в продолжение девятилетнего ее замужества, до самой смерти Загоровского, истица не оспаривала законности его второго брака. Сравнительно большее впечатление на судей произвел предъявленный ответчицей подлинный акт “угоды” или “застановенья приятельского” относительно развода Загоровского, подписанный самою княжною Збаражскою и скрепленный ее печатью, где, между прочим, значилось, что “княжна Маруша его милости пану Василю Загоровскому позволила доброволке иную жону поняти, кого хотячи”. Поверенные истицы с особенною энергиею старались подорвать силу и значение этого документа. Они критиковали его и со стороны формы, и по существу. Становясь всецело на каноническую точку зрения, они настаивали, что духовный суд не вправе и рассматривать подобные документы. “Развод в малженстве”, доказывали они, “без причины, в писме святом описаное, быти не мог, а если бы за причиною, в писме описаною, стался, то нигде индей, только перед судом духовным”, как учит и Статут, поэтому, “если бы хто таковые листы (разводные) за слушные розуметы хотел, ∣τe- ды бы то было по-жидовску, чого хрестиянство боронит. Теды и ты, отче владыко, яко пастыр, того стеречи и того заборонити повинен, абы ся жаден блуд в хрестиянстве не деял”. И хотя бы и был совершен развод Загоровского, чего исковая сторона не допускает, то и в таком случае он “другое жоны, мимо ее, живую жону, аж до смерти своее поймовати не мог, водлуг писма и слов Христовых у Матфея, глава 19, и до Коринтов в посланию Павла светого, глава сема”. В согласии с этой “наукою писма Божого” владыка и обязан постановить свой приговор.
Но владыка Феодосий был сыном своего века и человеком своего общества, и потому для него было ясно, что строгое применение канонической мерки к оценке данного случая было бы величайшею несправедливостью. У него не хватило решимости лишить ответчицу всеми признанных за нею прав в угоду истице, добровольно отрекшейся от брака с Загоровским и формально давшей ему “дозволение оженитися з иншою жоною”, а потому он, призвав Бога во свидетельство того, что судит по совести, объявил решение, по которому княжна Катерина Чорто- рыйская была признана законной женой Загоровского, а ее малолетний сын законным потомком его. C этим решением было согласно и заседавшее в епископском суде духовенство, за исключением холмского епископа Леонтия, оставшегося при особом мнении. Княжна Збаражская заявила недовольство этим приговором и апеллировала к королевскому суду, но король не взял на себя решения этого дела, а передал его на суд особой комиссии, состоявшей из львовского католического арцибискупа и православных епископов холмского и львовского. Вероятно, и эта комиссия не постановила окончательного решения, так как в 1588 г. княжна Збаражская звала епископа Феодосия Лазовского на митрополичий суд, обвиняя его в неправильном решении дела ее с княжною Чорторыйскою. Конца этого интересного процесса нам не удалось проследить по актам. Одно лишь известно, что как княжна Mapynia Збаражская, так и княжна Катерина Чорто- рыйская, каждая из них до смерти своей именовалась “панею Василевою Загоровскою, каштеляновою брацлавскою”, причем княжна Чорторыйская владела с. Суходолами, родовым имением Загоровского, а Ильинская церковь в г. Владимире с ее землями и подданными, принадлежавшая раньше Василию Петровичу Загоровскому, в 1596 и в следующих годах оказывается во владении княжны Маруши Збаражской, из чего можно заключить, что обе соперницы в конце концов миролюбиво поделили меж собой наследство их бывшего мужа. Так закончился этот интересный случай столкновения канонического начала с бытовым.
А вот и другой подобный случай, хотя и не столь определительный, как первый, но любопытный и в другом отношении, как свидетельство того, что и в то время попытка строгого применения канонических требований к бракоразводным делам вынуждала супругов взводить друг на друга гнусные обвинения и сознательно прибегать к услугам лжесвидетелей. Выше было упомянуто о разводе князя Андрея Курбского с его первою женою, княжною Мариею Гол шпанскою. Хотя при этом Курбский не выговорил себе права на вторичный брак, но, руководствуясь местными обычаями, он не задумался год спустя снова жениться на Александре Семашковне, с которой мирно прожил три года, имел от нее детей и, отправляясь в военный поход, составил в 1581 г. завещание, в коем записал ей с детьми все свои имения. •Вдруг княжна Гольшанская, с которой у него и после развода продолжались враждебные отношения, начала против него дело о незаконном расторжении брака с нею и потребовала его на суд к митрополиту. Этим князь Курбский был поставлен в крайне затруднительное положение: приговор духовного суда мог иметь для него, и в особенности для его новой семьи, очень опасные последствия. Видя беду неминучую и желая для своей защиты представить причину, которая и по церковным законам оправдывала бы его развод с первой женой, Курбский прибег к тому же средству, какое не без успеха практикуется иногда в таких случаях и в наши дни: он записал в актовые книги владимирского гродского суда донос, будто княжна Голыпанская, бывши еще женой его, изменяла ему, и при этом представил в суд двух свидетелей, которые показали, будто собственными глазами видели, как последняя предавалась блуду со слугой своим Жда- ном Мироновичем. Дело не дошло, однако, до судебного приговора, так как Курбский успел заключить с Гольшанской мировую, и с этого времени ни она сама, ни духовные власти не оспаривали больше законности его второго брака и прав рожденных в этом браке детей.
Нужно заметить, однако, что подобные двум приведенным случаи, когда одна из разведшихся сторон, становясь на почву канонических предписаний, пыталась оспаривать законность собственного развода, были в то время весьма редки. Порождаемые обычно побуждениями корысти или злобной мести, подобные попытки едва ли могли встречать моральную поддержку или сочувствие в тогдашнем обществе и, как мы видели в процессе княжны Збаражской, даже духовная власть не оказывала им особенного содействия или покровительства.
Та же сила общественного мнения удерживала людей того века и от злоупотреблений легкостью разводов, хотя некоторые гарантии против подобных злоупотреблений заключались в самой форме совершения тогдашних разводов, которым обыкновенно предшествовали переговоры родственников и друзей той и другой стороны, в присутствии и при участии коих составлялись и разводные записи, а главное — при этом требовалось добровольное и ясно выраженное согласие непременно обоих разводящихся супругов. И действительно, в актовых книгах бракоразводные документы встречаются довольно редко. Очевидно, к разводам прибегали не как-нибудь зря, легкомысленно, а обдуманно, с полным сознанием всей важности этого акта и только в случаях действительной необходимости. Этим объясняется и тот миролюбивый, дружелюбный характер, каким запечатлена большая часть известных доселе бракоразводных записей. В них нередко слышится непритворное сожаление разводящихся лиц об утраченном семейном согласии и признательность друг другу за былую любовь и взаимное попечение. В одной из цитированных нами таких записей жена, освобождая мужа от супружества с ней, напутствует его трогательным благоже- ланием: “Пусть здоров с другою женится и пусть Бог благословит его с другою в лучшем супружестве пожить, нежели со мною”. Нередко, как мы видели, бывало и так, что, разводясь, супруги одаривали друг друга деньгами или иным способом.
Такой характер разводы удерживают за собою в течение всего своего существования в Южной Руси и на Украине, т. е. до начала XVIII в., когда они, наконец, подверглись канонической регламентации. Благотворное влияние их на семейный быт и общественную нравственность того времени несомненно. Они представляли естественный и мирный исход для разного рода вольных и невольных столкновений в семейном быту, которые без них неизбежно приводили бы к страшным преступлениям. В 1573 г. на Волыни был такой случай: земянка Федора Холонев- ская, дурно жившая с мужем, ушла от него к матери, забрав приданое. Муж посылает “добрых людей” требовать ее возврата. Теща отвечает посланным: “Я к нему жоны его не пошлю, але ему ражу (советую), ижбы ей дал покой, а ее вызволил з малжен- ства, а она его: бо возмет собе не жону, одно неприятеля”. Холо- невский хотел было противиться этому разумному совету: “3 жоною своею венчанною без потребы роспускатися не мышлю”, но перспектива иметь в доме вместо жены “неприятеля” поколебала его упорство: начались переговоры при участии “приятелей”, и развод таки состоялся. Подобные уступки в то время были неизбежны, так как большая часть тогдашних семейных трагедий происходила именно оттого, что один из супругов упорно отказывал другому в требовании согласиться на добровольный развод. Мужья добивались такого согласия путем грубых насилий, жены нередко прибегали к отравам или к услугам наемных убийц. Если подобные преступления изредка случались и при свободе разводов, то можно с уверенностью сказать, что без такой свободы, при тогдашних нравах и характерах, всякий семейный конфликт приводил бы к кровавой развязке. В этом, может быть, и заключалась одна из причин, почему южнорусские разводы, никогда не признаваемые государственными законами и явно противные каноническому праву, в течение XVI—XVII, а может быть, и более ранних веков пользовались явным покровительством со стороны светских судов и снисходительной терпимостью даже со стороны духовной власти...