Сравнительная типология Востока и Запада: проблемная познавательная ситуация
Оценивая социально-экономическую динамику регионального развития человечества во второй половине XIX — начале XX столетия необходимо признать наличие феномена не просто китайского, а восточного чуда.
Ведь общеизвестно, что эстафету форсированных социально-экономических реформ Китаю передала Япония и так называемые «дальневосточные тигры», а сегодня уже на подходе Индия с ее прорывом в области высоких технологий. Однако особенности цивилизационной природы восточных обществ все еще не получили должного научного понимания. Многие авторы, в частности, отмечают уникальность именно мировоззренческого потенциала китайской, и — шире — восточной цивилизационной традиции, в том числе и ее возможностей в мобилизации творческой энергии нации на рывок в социально-экономическом развитии. Отсюда вывод: «КНР еще не лидер, но потенциал лидирования КНР возрастает. Китай с его гигантской экономической массой играет сегодня в мировой экономике примерно такую же роль, какую США играли 100 лет назад, а США — роль тогдашней Англии, окруженной роем подданных и сателлитов, но теряющей конкурентоспособность.... Сегодня все прогнозы сходятся на том, что к 2020 году Китай станет ведущей силой на мировом экономическом и политическом Олимпе 1.1Распад мировой долларовой системы. Ближайшие перспективы. — М., 2001. — С. 289.
Одновременно различные, в том числе американские, исследователи с тревогой отмечают негативные моменты в развитии западной цивилизации и США в качестве военного и экономического лидера западного мира, особенно проявившиеся буквально в последние десятилетия. Современный французский ученый Э. Тодд в написанной по свежим следам последних масштабных геополитических событий цивилизационного масштаба работе с многозначительным названием «После империи. Эссе о загнивании американской системы» прямо констатирует тревожное нарастание торгового дефицита США, при котором «американская система уже не способна обеспечить пропитание собственного населения» [266].
Основная причина данного явления, по мнению этого автора, заключается прежде всего в имперско-гегемонистской стратегии США, направленной фактически на отчуждение национальных ресурсов других государств с помощью как прямой агрессии, так и изощренной системы так называемого «финансового империализма», основанного на неэквивалентном обмене между развитыми и развивающимися странами. Впрочем о тревожной тенденции все более широкомасштабного использования мировой финансовой системы с целью одностороннего обогащения США, которая становится все более опасной даже для развитых стран Европы и Дальнего Востока, значительно раньше Э. Тодда писал Д. Сорос в работе с не менее символическим названием «Кризис мирового капитализма. Открытое общество в опасности», опубликованной еще в 1998 г. Кроме того, не следует забывать, что в нашумевших работах П. Дж. Бьюкенена «Смерть Запада» (2002) и С. Хантингтона «Кто мы? Вызовы американской национальной идентичности» (2004) дается, мягко говоря, неутешительный демографический прогноз неизбежного резкого изменения этнической структуры как США, так и европейских наций, который реально угрожает подрывом цивилизационной идентичности как Старого, так и Нового Света.Существуют исследования, в том числе и американских авторов, в которых достаточно аргументированно отстаиваются положения о самостоятельности восточных реформ, их опоре на собственные цивилизационные архетипы, благодаря которым удалось мобилизовать творческий потенциал больших масс людей. Более того, Дженксон Г. младший и Карл О’Делл в книге «Американский менеджмент на пороге XXI столетия», развенчивая мифы, созданные для объяснения японского экономического процветания, в первую очередь как раз опровергают тезис «Японцы блестящие имитаторы, однако они не способны к творчеству и самостоятельному мышлению». Оказывается, японская модель экономического управления во многом созвучна европейской, прежде всего немецкой, и при этом существенно отличается от американской. В частности, известный исследователь в области современной экономической конкуренции М.
Портер в фундаментальной работе «Конкуренция», отмечая фундаментальные недостатки американской макроэкономической системы в области формирования инвестиций иразвития различных форм капитала, методах максимизации прибыли и достижения конкурентных преимуществ, противопоставляет американской модели аналогичную модель Японии и Германии, которые рассматривает как типологически сопоставимые.
Одновременно он указывает на существование ряда преимуществ самой американской экономической системы и проблем в рамках корпоративно-ориентированной японо-германской экономики. «Как японская, так и германская системы серьезно отличаются от американской системы. Главное для обеих этих систем — обеспечить соответствующую позицию корпорации и гарантировать непрерывность работы компании. Информационные потоки в этом случае намного шире, а финансовые критерии играют менее заметную роль в инвестиционных решениях, чем в Соединенных Штатах». Автор также отмечает, что «при сравнении американской, японской и германской систем выявляются важные различия в управленческих походах. Широкие информационные потоки являются, возможно, наибольшим преимуществом японской и германской систем» [267]. По мнению автора, «уступая в краткосрочной эффективности, германские компании в основном ориентированы на обеспечение технического лидерства, японские компании особенно ценят возможность получения своей доли рынка, разработку новой продукции, технологическую позицию и участие в таких видах бизнеса и технологиях, которые будут иметь решающее значение в следующем десятилетии» [268].
Напрашивается важный концептуальный вывод: с точки зрения долгосрочного прогнозирования экономический спад в Японии вполне может быть преодолен на основе именно тех резервов, которые будут мобилизованы за счет ее цивилизационного созидательного потенциала. Очевидно, что китайский стиль экономического управления по своим стратегическим параметрам ближе к японскому и германскому. Это еше более актуализирует проблему компаративистской оценки стратегически-ценностных ориентаций Востока и Запада с точки зрения поиска как содержания, так и наиболее приемлемой для адаптации представителями различных суперэтносов мировоззренческой парадигмы, на основе которой стало бы возможным решение или хотя бы существенное ослабление глобальных проблем современности.
Однако и признание нынешнего мировоззренческого превосходства Востока как особой самостоятельной цивилизации также порождает много новых вопросов. Почему, например, духовно-религиозные ценности Индии и особенно Китая не сработали в предшествующие века, особенно в период зарождения того же протестантизма? Наоборот, и в этом смысле М. Вебер абсолютно прав, поздний индуизм и неоконфуцианство так или иначе способствовали духовному застою Восточной цивилизации, утрате ею пассионарной, в том числе и экономической мотивации и в конечном итоге переходу Средневековых Индии и Китая в колониальный статус, что признают сами китайские и индийские исследователи истории и культуры своих стран в цивилизационном ключе.
Кроме того, ряд ученых, придерживающихся европоцентристской ориентации, считает, что в данном случае можно говорить лишь о заимствовании восточной цивилизацией некоторых западных архетипов социального и экономического бытия на этапе ее модернизации, а китайский рационализм способен лишь воспроизвести протестантскую этику, но не создать новую мировоззренческую парадигму. Подобную гипотезу задолго до начала китайского экономического бума высказывали западные и российские мыслители, подчеркивая, что китайский конфуцианский рационализм прекрасно сочетается с рационализмом западной бюрократии, что позволит китайцам превзойти Запад в чисто экономической области, при этом разделив участь классического общества потребления и наживы с точки зрения духовного упадка и нивелирования творческой личности [269].
В пользу данной версии свидетельствует и архаический, индустриальный тип природопользования, пока еще преобладающий Китае, что, как отмечают многие аналитики, никак не совместимо с принципами постиндустриального общества. Важно и то, что эффективная адаптация Китая в общемировое рыночное пространство проходит по западным, выработанным именно в процессе развития классического капитализма, не только чисто экономическим, но и общеорганизационным, управленческим «правилам игры».
Китайцы, хотя и с небольшими оговорками, приняли эти правила и фактически отказались от своих гигантских, во многом навеянных советским режимом экспериментов.Однако в этой связи сохраняются и пессимистические оценки «китайского чуда», основанные на тезисе о том, что оно связанно лишь с так называемым догоняющим механизмом модернизации. Исследователи прогнозируют безнадежное отставание китайской экономики от американцев в стратегической перспективе. Согласно этим прогнозам, КНР так и останется на уровне регионального, а совсем не общемирового лидера. В частности, в своей последней работе с символическим названием «Выбор: мировое господство или глобальное лидерство» Збигнев Бжезинский отмечает: «Китай, даже если ему удастся сохранить высокие темпы экономического роста и не утратить внутриполитической стабильности (и то, и другое сомнительно), станет, в лучшем случае, региональной державой, потенции которой, как и раньше, будут лимитироваться бедностью населения, архаичной инфраструктурой и отсутствием универсального привлекательного образа этой страны за границей, все это касается и Индии, проблемы которой впридачу усложняются неясностью долгосрочных перспектив ее национального единства.
Даже коалиции всех этих стран — создание которой крайне маловероятно, учитывая истории их взаимных конфликтов и взаимоисключающих территориальных претензий — не хватило бы сплоченности, силы и энергии,
ни чтобы столкнуть Америку с ее пьедестала, ни чтобы поддерживать глобальную стабильность» [270].
Но в таком случае возникает насущная необходимость формулирования объективных критериев, позволяющих провести спецификацию существующих цивилизаций, раскрыть их специфику и перспективы преодоления существующих и потенциальных угроз. Тем более, что как показывает история, в концепции циклического функционирования отдельных цивилизаций, разработанной Н. Данилевским, О. Шпенглером, А. Тойнби, П. Сорокиным содержится рациональное зерно.
Более того, многие современные исследователи все настойчивее проводят аналогии между сегодняшними США и Римом периода упадка античной цивилизации, вслед за Шпенглером говорят о затухании западной цивилизации в целом.Наиболее общепринятой в современной литературе является типология цивилизаций, в свое время разработанная А. Тойнби и в качестве металогического инструмента активно применяемая С. Хантингтоном. Однако эвристический потенциал этой схемы явно недостаточен, а сама цивилизационная структура современного мира в этих подходах выглядит предельно умозрительно и неубедительно с точки зрения прежде всего исторических реалий, которые С. Хантингтон, как в свое время и А. Тойнби, безуспешно пытались втиснуть в свои абстрактные построения. Прежде всего бросается в глаза непоследовательность предлагаемой классификации, которая фактически проводится по разным логическим основаниям и нечетким критериям. Уже в концепции Тойнби расположенные на шеститысячелетней временной шкале цивилизации определены как по религиозному, так и по регионально-географическому признакам (например: египетская, индская, эллинская, иранская (арабская), западная рядом с индуистской, православно-христианской 2. В классификации Хантингтона этот недостаток сохраняется в полной мере: наряду с западной латино-американской, синской (китайской), японской, африканской вычленяются цивилизации исламская, индуистская, православная, буддистская 3.
В этой связи уже упоминавшийся Э. Тодд, на мой взгляд, вполне справедливо высказывает крайне скептическое замечание относительно цивилизационной типологии Тойнби-Хантингтона на основе господствующего типа религии, подчеркивая в частности, что концепция Хантингтона, изложенная в его программной книге «Столкновение цивилизаций» является ничем иным, как попыткой концептуального обоснования все более опасного агрессивно-имперского курса США. При этом сама идея классификации по религиозному признаку, согласно которой западная цивилизация оценивается как гомогенно христианская, по мнению автора уже упоминавшейся работы призвана скрыть внутреннюю неоднородность западного общества, глубокое принципиальное различие, а то и несовместимость культурных архетипов протестантизма и католицизма, прежде всего в его неор-
2005. - С. 16.
з ----------- ∙^, r— ’
Хантингтон С. Столкновение цивилизаций. — М., 2003. — С. 22—23.
тодоксальной форме современного христианского солидаризма, которые, по мнению автора, скорее указывают на различную цивилизационную идентичность США и ЕС: «Отыскивая цивилизационное прикрытие американской агрессивности он (Хантингтон. — А.Ш.) целится в мусульманский мир, конфуцианский Китай и православную Россию, при этом постулируя существование «западной сферы», природа которой предельно невыразительна даже в свете его собственных критериев. Этот неупорядоченный Запад объединяет католиков и протестантов в единой культурной и религиозной системе. Это слияние выглядит шокирующее для тех, кто изучал противопоставление теологий и ритуалов, или, проще, кровавые битвы между последователями обеих религий в XVI—XVII ст.» [271]. Более того, французский автор, опять же справедливо, утверждает, что, с одной стороны, религиозные ценности не выступают в качестве доминирующих в массовых мотивациях большинства коренных представителей классических европейских наций, а с другой, — культивируемое на уровне официальных американских политических элит отождествление патриотизма и протестантизма, причудливо смешиваясь с мистицизмом и склонностью к суеверию рядовых американцев, лишь увеличивает их гегемонистские устремления и скорее служит критерием отличия США и Европейского Союза. «Оставив в стороне неверность Хантингтона собственной переменной величине, религии, — пишет Э. Тодд, — можно очень легко выявить латентную оппозицию между Европой и Америкой на основании того же самого критерия, если на этот раз использовать его корректно и ориентироваться на современность. Америка перекормлена религиозной фразеологией, половина ее жителей говорит, что ходит на Службу Божию по выходным, четверть действительно ходит. Европа — это простор агностицизму, где практика религии сводится к нулю, но Европейский Союз имеет лучшее использование библейской заповеди «не убий!» [272].
К сказанному можно добавить, что кроме уже упоминавшейся принципиальной некорректности, предлагаемой С. Хантингтоном (а до него — А Тойнби) классификации цивилизаций одновременно и по религиозному, и по геополитическому признакам, не меньшие, если не большие сложности создают в ходе попыток понимания России (а тем более Украины с присущей ей полирелигизностью) как православной цивилизации, а Китая соответственно — как конфуцианской.
Что же касается России, которая в цивилизационном отношении также вполне может быть отнесена к Востоку, то даже если принять высказываемую многими современными российскими исследователями гипотезу о том, что каждый славянин, так сказать, в душе, в подсознании, является православным, (с которой, кстати, категорически не согласились бы такие серьезные сторонники концепции советской цивилизации, как автор многих работ, посвященных анализу цивилизационных измерений советского коммунизма А. Зиновьев и А. Кара-Мурза, написавший фундаментальную работу
«Советская цивилизация»), то даже в этом случае тезис о православии как о системообразующем критерии российско-советской цивилизационной идентичности скорее запутывает, чем проясняет понимание проблемы [273]. Мне уже приходилось писать о том, что даже такой убежденный сторонник византийско-православных истоков России как особого цивилизационного мира, каким был создатель оригинальной концепции культурно-цивилизационных типов К. Леонтьев, оценивал известный тезис «Православие — Самодержавие — Народность» скорее в ультраконсервативном, чем в пассионарно-цивилизационном ключе, считая, что православная апология тотальной государственности призвана скорее «подморозить», чем дать импульс для творческого российского суперэтноса (вспомним, А. Тойнби называл цивилизации, не реализовавшие свой творческий потенциал, «застрявшими» или «застывшими»). Отмечая этот момент, Н. Бердяев в своей статье, специально посвященной творчеству Леонтьева, подчеркивает, что «К. Леонтьев так мало верил в силу своего, «русского», что отрицательно относился к русификации окраин», поскольку существование оппозиционных православию униатской, староверской, католической и даже мусульманской религии мобилизует православную церковь, не дает ей окончательно стать служанкой самодержавия, стимулирует к воспитанию паствы, которая, по мнению Леонтьева, традиционно в значительной степени склонна к неверию. Бердяев критикует Леонтьева за то, что его византизм неразрывно связан с представлением о несозданности русского народа для свободы и необходимости его государственной консолидации через культивирование его покорности и смирения [274].
С другой стороны, авторы чрезвычайно распространенной в наше время евразийской концепции российской цивилизационной идентичности, к которой, кстати, «приложили руку» фактически первый в новоевропейской истории создатель последовательной концепции замкнутых цивилизаций Н.Я. Данилевский и тот же К. Леонтьев, наоборот, крайне негативно относились к тезису «Москва — Третий Рим», считая религиозной основой подлинной российской идентичности не Византию, а неразрывно связанное с культурными и ментальными традициями татарской Орды старообрядчество [275]. Сам же Н. Бердяев, который в статье «Утопический этатизм евразийцев (Евразийство. Опыт систематического изложения.)» подчеркивает общность российских и европейских реформационно мистических, романтических и постромантических, социальных и религиозно-экзистенциальных культурно-цивилизационных оснований, что, на мой взгляд, в наибольшей степени соответствует истине. Предложенное им понятие «коммунитаризм» вполне созвучно с категориями «христианский социализм», «католический социализм», «этический социализм», «солидаризм», «конкордизм», «ордолиберализм» [276].
1
2
3
4
Если же обратиться к современным этнорелигиозным процессам, то проблема выяснения взаимоотношений между господствующими типами религий и цивилизационными измерениями этноса и государства еще больше усложняется. Из таблицы, приводимой А. Уткиным в фундаментальной работе «Американская империя» в которой показан религиозный баланс между крупнейшими странами в XXI веке, следует, что в нынешнем столетии можно будет говорить лишь о преимущественно христианских и преимущественно мусульманских странах, причем Россия и Германия проходят в рубрике «преимущественно христианские страны со значительными мусульманскими меньшинствами». Более того, «в 2050 г. белые (неиспанского происхождения) христиане составят только одну пятую общего числа в три миллиарда христиан в мире» *. Но и это еще не все: в наше время происходит стремительная мусульманизация не только европейских, но и азиатских государств (специалисты отмечают, что даже в Китае к 2050 году будут проживать десятки миллионов мусульман [277][278].
Даже специалисты, склоняющиеся к признанию типа религии как важного фактора цивилизационного измерения социума, вынуждены признать, что у представителей трех различных ветвей христианства (православие, католицизм и протестантизм) не только существенно отличаются этнонацио- нальные параметры менталитета но и, например, латиноамериканские или африканские католики значительно, если не принципиально, разнятся по способу мировосприятия и трудовой мотивации от европейских.
Но главное состоит даже не в этом. Проблема в том, что системный критерий, лежащий в основе идентификации цивилизации, с необходимостью должен иметь духовно-энергетичекий потенциал, способный консолидировать и обеспечить максимальную адаптивность надстранового цивилизационного пространства, в рамках которого доминируют стереотипы того или иного типа религиозного сознания. К вопросу о том, насколько так называемая протестантская этика, заложенная М. Вебером в основание западно-европейской цивилизации, действительно обеспечила ее динамичное развитие, мы вернемся в следующих параграфах. Что же касается роли протестантизма в наиболее зарелигизованной стране современного Запада — США — то тот же С. Хантингтон, который в своей книге «Кто мы? Вызовы американской национальной идентичности» приводит сложную типологическую таблицу прямо пропорциональной зависимости между процентом тех, кто считает религию крайне значимой для общества и процентом тех, кто очень горд своей страной, то есть является патриотом, способным даже на самопожертвование во имя сохранения национально-цивилизационных ценностей и приоритетов, несколькими страницами ранее приводя таблицу «Уровня мобилизации ресурсов современных США» вынужден признать, что американцы крайне болезненно реагируют даже на незначительное уменьшение уровня комфорта, вызванное мобилизацией ресурсов для защиты национальных интересов. Отсюда он делает вывод: продолжительная война
против одного или нескольких террористических государств при повышении мобилизованности общества может привести к недовольству и последующему распаду национального единства [279]. Но тогда о каком мобилизационном потенциале протестантизма, который по статистике чуть ли не поголовно исповедуют американцы, сегодня может идти речь? (Многие авторы отмечают, что мобилизацинно творческий, в том числе военный, потенциал США был низким всегда)!
Таким образом, на наш взгляд, становится очевидным, что существуют более глубинные по сравнению с религией духовно-культурные детерминанты, или своеобразные «души» (О. Шпенглер), «архетипы» (К. Юнг), чем господствующая религия, и, очевидно, ментальные измерения цивилизации являются более глубинными и более широкими, чем только религиозные. Однако проблема заключается в том, что содержание термина «ментальность», введенного представителем еще одного направления цивилизационного анализа — французской школой «Анналы» — и призванного если не заменить, то во всяком случае существенно дополнить и прояснить религиозный критерий типологии, также является предельно дискуссионным и крайне содержательно расплывчатым (как и синонимические с ним понятия «национальный характер», «коллективное бессознательное и т. д.). Во всяком случае, определение российской исследовательницы С. Лурье, пытавшейся провести комплексное исследование содержания понятия «менталитет», и вычленяющей так называемую «центральную зону ментальности этносов» на основе трех ключевых образов — «локализация источника добра»; «локализация источника зла»; «представление о способе действия, при котором добро побеждает зло» — по моему мнению, является слишком абстрактным для вычленения цивилизационной специфики того или иного региона [280].
Для того, чтобы анализ специфики менталитета «заработал» на уровне цивилизационного анализа, очевидно, необходимо определить совокупность объективных критериев, особенностей образа жизни, который порождает эту специфику. Причем, поскольку можно считать доказанным, что тип 'экономического поведения и производственных отношений, вопреки Марксу, действительно в значительной степени детерминируется особыми этно- цивилизационными мировоззренческими архетипами, что, в частности, и обусловливает существование различных моделей управления одним и тем же типом рыночной экономики, необходимо провести специфическое отнесение к ценностям (М. Вебер), то есть сформулировать объективно фиксируемые особенности различных цивилизационных систем на основе существующих в них духовно мировоззренческих парадигм, оказывающих существенное, а возможно и доминирующее влияние на особенности экономического поведения, а значит, и на динамику экономических преобразований в странах, принадлежащих к различным в цивилизационном отношении мирам-экономикам (Ф. Бродель).
Но проблема состоит в том, что и на уровне анализа более широких ментально-мировоззренческих особенностей Востока и Запада ситуация антагонистических трактовок цивилизационного потенциала снова воспроизводится.
Стремительное обострение глобальных проблем современности предельно актуализирует и переосмысление творческого и гуманистического потенциала восточной философии и религии. Ценности именно восточных (индийской, китайской, японской) религиозно-философских систем превозносились уже европейскими и американскими романтиками, с их ориен- талистскими увлечениями, а позже и «новыми левыми», выступавшими идеологами молодежного бунта 60-х годов прошлого столетия, а также выдающимися представителями гуманистического психоанализа. В первую очередь они оценивались как подлинно гуманистические, конструктивные с точки зрения реализации творческого потенциала личности, противостоящие бюрократической заформализованости и предельной утилитарности шпенглерововского умирающего западного общества.
В частности выдающиеся американские мыслители обращались к мировоззренческим установкам Веданты как способу достижения в самом образе жизни духовно-пантеистического единения с природой, позволяющего преодолеть утилитарно-прагматическую систему ценностей формирующегося «общества массового потребления». «Для Эмерсона и Торо Восток был не просто неким убежищем от бед и пороков западной цивилизации, не экзотическим миром, обращение к которому дает свободный полет воображению, убежденность в том, что они способны оказать реальное влияние на развитие американской культуры, нейтрализовать ее пагубные тенденции, «противостоять деградирующему вплоть до варварства благоденствию», заставляла их более пристально изучать философскую и художественную мысль Востока в надежде найти в ней некие коррективы к западному образу жизни, которые помогли бы молодой американской культуре преодолеть кризисные тенденции» 1.
Карл Юнг в своей знаменитой книге «Йога и Запад» противопоставляет нацеленность на мирские преобразования прогрессистски ориентированного западного человека традиционализму и отрешенности индийца с его целостным, основанным на незыблемости традиции мировосприятием. Подобно Максу Веберу связывая эту установку западного человека с протес- танской этикой, Юнг, теперь уже вопреки выдающемуся немецкому социологу, оценивает ее вовсе не как конструктивную, созидающую, а наоборот, как деструктивную, разрывающую бытие человека, не позволяющую ему эффективно действовать в направлении достижения значимых целей. Если Вебер в своих работах, посвященных социологии, а точнее, фактически цивилизационной типологии мировых религий, подчеркивает разорванность на эзотерическую созерцательность, отрешенность от окружающего мира, присущую буддизму и даосизму, и жесткую прагматичность, ритуальность индуизма и конфуцианства, в равной степени считал и те и другие мировосприятия неконструктивными с точки зрения их способности формировать в массовом сознании харизматичность творческого напряжения, в полной мере присущего протестантизму, то К. Юнг, напротив, подчеркивает, что разрушив формальную обрядовость традиционного христианства, лишив западного человека надежды на спасение, протестантизм, наоборот, превратил его во фрейдовского врожденного невротика, постоянно ищущего возможности хоть как-то кодифицировать свои отношения с Богом, пусть даже с помощью непримиримых идейных противников протестантов, таких как католик-иезуит Игнатий Лойола. (Напомню, что Вебер рассматривает католическую Контреформацию как принципиально конпродуктивную для формирования совершенно новой мирововоззренческой мотивации — протес- танской этики, по его версии, фактически, породившей капитализм). «Протестантизм, направляя свой главный удар, — пишет Юнг, — против авторитета Церкви, в первую очередь добился того, что поколебал веру в Церковь как единственного выразителя Воли Божьей. При этом груз авторитета, а вместе с ним и небывалая дотоле религиозная ответственность обрушились на самого человека. Упразднение таинства исповеди и отпущения грехов обострило моральный конфликт и взвалило на человека проблемы, которые ранее решала сама Церковь: религиозные таинства, и особенно освященное таинство мессы, гарантировали верующему спасение. От самого человека требовалось лишь признание грехов и покаяние. Сейчас же, поскольку ритуал утратил свою силу, ощущается отсутствие божественного ответа на вопрошание человека. Этим можно объяснить потребность человека в такой системе, которая обещала бы подобный ответ, некую видимую и ощущаемую благосклонность иного (Высшего, Духовного, Божественного)» [281].
При этом прогнозы Юнга о том, что потенциально Восток может стать колыбелью новой, фактически постпротестанской, более гуманистической цивилизации, а экономические победы Запада, основанные на протестан- ском духе, направляющем человека на завоевание природы, станут пирровыми, полностью оправдались. Наличие агрессивно разрушительной устремленности протестантизма на создание земного рая под девизом «человек — царь природы!», типологически роднящее либеральную западную парадигму с этатистской советской как негативный фактор, породивший противоречия классического капитализма, отмечают и восточные мыслители и ученые, на чем я остановлюсь подробнее в ходе дальнейшего изложения.
А вот предвиденье Вебера о том, что на основе восточных религий невозможно создание мотивации, подобной протестанской, а это, в свою очередь, фактически исключает динамичное экономическое развитие в странах доминирования даосско-конфуцианского мировоззрения, оказалось ложным. И хотя современные адепты веберовской экономической социологии пытаются реабилитировать немецкого мыслителя, подчеркивая, что он все же признавал потенциальную возможность такого развития, приходится признать, что вероятность подобного развития событий для М. Вебера представлялась столь ничтожной, что ею можно пренебречь. (Хотя, как это ни
парадоксально звучит сегодня на фоне восточного экономического чуда, в своих оценках перспектив цивилизационной динамики Востока М. Вебер все же многое оценил очень верно, о чем подробнее будет сказано ниже).
Более того, ряд исследователей подчеркивает, что применительно к цивилизациям Востока речь идет не просто о возможностях в рамках восточного мировосприятия успешно овладеть экономическими рыночными мотивациями и создать конкурентоспособное в рамках современной системы мирового глобального разделения труда общество, чего, повторяю, уже добилось большинство дальневосточных государств, а о создании духовной картины мира, позволяющей современному человеку вновь обрести утраченную целостность и полноту бытия в условиях современного, динамично меняющегося, полного катастрофических угроз мира. В частности, в противовес европейскому конфликту между верой и знанием, по мнению уже упоминавшегося К. Юнга, «Индия демонстрирует другой путь цивилизованному человеку — без насилия, без подчинения, без рационализма... Независимо от того, какова дальнейшая судьба белой расы, мы имеем возможность исследовать хотя бы один пример культуры, которая вбирает в себя все существенные черты первобытности и которая охватывает всего человека — снизу доверху» *.
Здесь же можно вспомнить и о том, что на завершающем этапе эволюции своей концепции цивилизацинного развития А. Тойнби также отдавал предпочтение буддизму даже перед христианством в качестве цивилизационного базиса, интегрированного в рамках некоего духовного, а не экономического глобализма (при этом высказывая нарастающий и, в целом, обоснованный пессимизм относительно интеграционно цивилизационных перспектив американского образа жизни).
В то же время подходы опираются не только на анализ текущей динамики экономического развития тех же США и Катая, но и на цивилизационно-мировоззренческие модели Востока и Запада, которые далеко не всегда строятся на идее стратегической приоритетности геополитических ареалов, в которых господствующей является конфуцианская или буддистская религия. В частности, Ю. Теплицкий рассматривает дихотомию Запад—Восток не совсем в пользу последнего, счистая, что Западу присущи такие универсальные системные характеристики, как материализм, секуляризм, реализм (прагматизм), объективизм, плюрализм, рациональность, разум (логос), динамизм (развитие, движение), прогресс, искусственность, покорение природы, право, научность, свобода, равенство, воля, индивидуализм, антропоцентризм. Востоку в соотносительности с Западом соответственно — духовность, религиозность, идеализм, субъективизм, монизма, интуитивность, Путь (Дао), естественность, адаптация к природе, мораль, сакральное знание, порядок, но и инертность (стабильность), застойность (косность), подчинение, фатализм, подавление личности, теоцентризм 1 [282]. Практически исчерпывающую типологию различных цивилизационных дихотомий Восток — Запад дал Е. Ерасов [283]. Обращает на себя внимание, что несмотря на некоторый негативный ценностный оттенок оценок Запада как слишком агрессивной с точки зрения природопользования цивилизации, автор в целом отдает предпочтение именно ей, как более динамичной, адаптивной и отвечающей фундаментальным правам и свободам современного человека. «Более мягкий» вариант подобного видения в своей фундаментальной работе «История мировой цивилизации» предлагает Ю. Павленко. Исходя из существования дихотомии общественно-исторического развития Востока и Запада, он проводит аналогичную сопоставительную типологию ментально ценностных оснований западной цивилизации, по мнению автора, основывающейся на древнеев- рейско — античном наследии, и «принципиально ином комплексе мировоззренческих идей» Южной, Юго-Восточной и частично Центральной Азии, «где традиционно распространены индуизм, буддизм, конфуцианство и даосизм». При этом, хотя противопоставление Востока и Запада здесь происходит в более стертой форме, однако автор все же приходит к выводу, что по параметрам представления о человеке, понимания духовных основ бытия, представлениям о верховном божестве, системе моральных ценностных предпочтений существует духовно-ценностная альтернатива Востока и Запада, типологически близкая к той, которую в свое время очертил М. Вебер в своих работах, посвященных анализу мировых религий как индикаторов особенностей экономического развития [284]. Поэтому некритически используемые в научной литературе понятия типа «конфуцианская этика», «конфуцианский капитализм», которые якобы послужили причиной возрождения и бурного развития современного Китая, требуют серьезного прояснения. Во всяком случае, попытки строить на основе теперь уже «конфуцианской этики» в качестве эталона цивилизационной эффективности модели экономического и в том числе внешнеэкономического поведения современных китайцев, превосходства их менталитета, якобы несовместимого с менталитетом представителей Запада, обладающих неким центробежным миропониманием (у Китая напротив, «мировоззрение “центра”») в противоположность России (центростремительная стратегическая мотивация) по принципу «активный» (Запад) — безразличный» (Китай) — «пассивный» (Россия), которые предпринимают А. Девятов, М. Мартиросян в книге «Китайский прорыв и уроки для России», не выглядят убедительными. Фактически перед нами схема, очень схожая с ранее упоминавшимися классификационными построениями Портера, с той лишь разницей, что вместо особенностей экономической организации в качестве критерия различия цивилизационной специфики рассматривается более широкий мировоззренческий контекст, Германия в типологическом сопоставлении заменяется Россией, а Китай выступает в качестве самостоятельного ментально-ценностного архетипа относительно Запада и России. Действительно, схватывая некоторые архетипы стратегических цивилизационных мотиваций указанных государств, подобные сентенции явно требуют более серьезного методологического обоснования. Тем более, что далее А. Девятов и М. Мартиросян по тому же принципу строят фактически три достаточно жестко противостоящие картины мира, на основе явного придания духовной цивилизационной идентичности Китая воистину «срединного» положения, отражающего диалектический синтез в китайском «мировоззрении центра» по сути неконструктивных крайностей западного и российского менталитетов: «ускорение» — «устойчивость» — «торможение»; «натиск» — «равновесие» — «сопротивление»; «выталкивание» — «индифферентность» — «поглощение»; «деятельный» — «созерцательный» — «безучастный»; «мышление» — «память (опыт)» — «воля»; «либеральный» — «нетенденциозный» — «консервативный»; «потребности» — «интересы» — «идеалы»; «деньги» — «власть» — «слава»; «закон» — «ритуал» — «целесообразность»; «капитал» — «роскошь» — «удовольствие»; «мысли» — «образы» — «эмоции»; «наука» — «ремесло» — «культура»; «личность» — «семья» — «община»; «одиночество» — «толпа» — «очередь»; «демократия» — «бюрократия» — «аристократия»; «конкуренция» — «клановость» — «солидарность»; «свобода» — «братство» — «равенство»; «оптимизм» — «смирение» — «пессимизм»; «земной» — «человеческий» — «небесный»; «протестантизм» — «конфуцианство» — «православие»; «богатство» — «гармония» — «добродетель» *. Построение подобных абстрактных схем в так называемой «Таблице приоритетов тела, ума и сердца», предлагаемые А. Девятовым и М. Мартиросяном сомнительно не только с точки зрения предельной одномерности набора признаков представителей каждого из суперэтносов, что само по себе имеет опасность навязывания тому или иному менталитету тоталитарного по стилю, одномерного мировосприятия, но и потому, что в своей методологической основе содержит жесткое противопоставление западной, китайской и российской православной цивилизаций, фактически исключающей их продуктивное взаимодействие. Конечно, набор отличительных признаков, приводимых в таблице, в какой-то мере кореллируется с западными исследованиями об отличии североамериканского и европейского стилей рыночной мотивации и методов организации экономических институтов, причем европейскому стилю мышления приписываются характеристики стиля экономической мотивации, очень близкие тем, которые ряд авторов связывают с особенностями так называемой конфуцианской этики; если же успехи Китая и Японии действительно связаны со стратегическими цивилизационными мотивациями некоего высшего уровня, то тогда снова возникает вопрос об истинности знаменитой киплинговской формулы о несовместимости Востока и Запада, но теперь уже, так сказать, в пользу Востока: в какой степени можно рассчитывать (что особенно важно для постсовестких стагнирующих стран) использовать уникальный китайский опыт, а возможно, и некоторые мировоззренческие ориентиры, для мобилизации потенциала общества на широкомасштабные социально-экономические реформы? Наконец, не дает понимания проблемы и рассмотрение работ, специально посвященных исследованию методологии именно компаративистского анализа особенностей восточных и западных религиозно-философских систем. В частности, известный китаист А. Кобзев в статье «Методологическая специфика традиционной китайской философии» дает суровый приговор по сути творческому потенциалу китайского религиозно-философского мировосприятия: «Главным фактором, определившим специфику формальной методологии традиционно китайской философии стало то, что в Китае не возникла самостоятельная наука логики. Это связано с неразвитостью как идеализма, так и диалектики, которая самоопределяется через преодоление логических формализмов» [285]. «В произведениях китайских мыслителей пока не обнаружено ни формальной логики, ни диалектики в смысле признания синхронного тождества противоречащих характеристик, а не рассуждений о том, что одна противоположность во времени сменяет другую и наоборот, что противоположности взаимоопределяют друг друга» [286]. В чем же причина подобного рода неразвитости и, если хотите, архаичности стиля мышления, а значит, и бытия китайского социума? Автор прямо отвечает на этот вопрос: «Эта особенность китайской философии определялась целям рядом факторов — от социальных до лингвистических. Древнекитайское общество не знало полисной демократии и порожденного ею типа философа, сознательно отрешившегося от окружающей его эмпирической жизни во имя осмысления бытия как такового. Приобщение к письменности и культуре всегда и определялось достаточно высоким социальным статусом, и определяло его. Уже со II в. до н. э., с превращением конфуцианства в официальную идеологию, начала складываться экзаменационная система, закреплявшая связь философской мысли как с государственными институтами, так и с классической литературой — определенным набором канонических текстов [287]. Таким образом, по версии А. Кобзева, слишком сильная прагматичность, заангажированость китайской философии в сферу общественной жизни с необходимостью привела к отсутствию развитого рефлекторного компонента мировосприятия, который активно формировался в условиях древнегреческого полиса, с его духовной отстраненностью философа от окружающего социального бытия и критически-дистанционным его отношением к существующей культуре. Более того, подобного рода цивилизационная ситуация и породила, по мнению автора, глубинный, если хотите, схоластический традиционализм и даже консерватизм китайской культуры, всегда ориентирующейся на уже го товые мировоззренческие образцы и заданные наперед стереотипы общественного бытия: «Благодаря высокой социальной позиции философия играла выдающуюся роль в жизни китайского общества. Непреложное использование регламентированного набора канонических текстов составляло источник для всевозможных умозрительных спекуляций. На этом пути, предполагающем учет предшествующих точек зрения на каноническую проблему, китайские философы с неизбежностью превращались в историков философии...» [288]. Особенно следует подчеркнуть, что подобный подход «работает» на гипотезу о представителях китайского и японского этносов как идеальных «заимствователей» чужих идей, способных достигать выдающихся успехов, в том числе и в области экономики, на основании простого воспроизведения чужих мировоззренческих и поведенческих матриц. Подобного рода высказывания вызывают недоумение в силу своей тенденциозности; даже не вдаваясь в детали духовной картины мира, сформировавшейся в странах восточного цивилизационного комплекса (прежде всего в Индии и Китае) можно констатировать: ни одно из утверждений Кобзева не отвечает действительности. В частности, в так называемых раннесредневековых Индии и Китае была разработана утонченнейшая концепция диалектической онтологии и гносеологии, нисколько не уступающая, если не превосходящая, античность. Для примера процитирую высказывание из фундаментальной работы «История Китайской философии», написанную коллективом авторов из девяти педагогических университетов и институтов Китая, находящееся в разительном противоречии с тезисами А. Кобзева: «Одним из важных диалектических выводов, сделанных поздними монетами, является мысль, что «тождественное и различное взаимно дополняют друг друга»» (Мо-цзы, гл. 10). Вопрос о связи между «тождеством» и «различием» служил предметом спора еще в доциньской философии, а особенно в середине и конце периода Чжаньго» [289]. Я уже не говорю о том, что, на мой взгляд, Кобзев в принципе неверно привязывает диалектическую логику к формальной почти отождествляя их, что как раз противоречит ее пониманию у Гегеля и Маркса, на которых он ссылается. В содержательном исследовании «Образы мираі в культуре: встреча Запада с Востоком» известный исследователь Т. Григорьева совершенно справедливо подчеркивает принципиальную противоположность формальной логики, систематически изложенной Аристотелем, и начатков диалектической логики, в рамках которых противоположности не просто тождественны, а пульсируют, в неустойчивом, постоянно изменчивом синтезе, фиксируя даже не дуальность, а многомерность мира. В противоположность версии Кобзева, категорически настаивающего на рядоположенности Инь и Ян, которые якобы никогда не осмысливались в Китае как синтетическое единство, Т. Григорьева подчеркивает: древние китайцы искали единый фор- мообразуюший принцип, лежащий в основе вещей, организующий Вселенную на уровне макро- и микромира, и нашли его в структуре взаимочере- дующихся всепроникающих сил инь-ян, которые, задавая ритм вещам, регулируют жизнь Вселенной... Можно сказать, инь-ян и есть пульс Вселенной» *. Ив этом смысле, на наш взгляд, совершенно справедливо автор подчеркивает, что с точки зрения понимания принципов дополнительности и гомеостатической нестационарности Вселенной восточная философия значительно ближе к современным физическим теориям, основанным на принципе относительности, чем представление о пассивном, неподвижном, инертном античном космосе (Т. Григорьева совершенно справедливо подчеркивает сродственность не только религиозно-мировоззренческой и естественнонаучной картин мира, но концептуальную близость духовных картин мира Китая и Индии). Что же касается того, что натурфилософия Востока, опять же в противоположность логически рационализированной античной философии, не оторвалась от своих мифологических истоков, то нельзя не согласиться с утверждением о том, что «свои идеи восточные мудрецы излагали, как правило, не в форме научных гипотез, не языком науки, а именно языком образа, не редко в форме притч, бесед, суждений, что, собственно, и позволило им избежать односторонности и обусловило жизненность их учений. Иначе и быть не могло, ибо мудрецы говорили об общих свойствах вещей или о тех законах, которые приложимы к любому явлению, большому и малому, к миру физическому и психическому» [290][291]. Впрочем, мы еще вернемся к более подробному сопоставлению восточного и западного мировоззрения в контексте цивилизационной типологии античного и индо-китайского культурных миров. На первый взгляд, более объективным является подход Г. Шаймухамбе- товой, которая в статье пытается дать очередную цивилизационную типологию христианского мира, Ближнего Востока и Китая. Согласно версии, предлагаемой Г. Шаймухамбетовой, существует принципиальная несовместимость между строго монотеистическими авраамистическими или богооткровенными религиями, такими, как христианство и ислам, и небогооткровенными религиями — конфуцианством, даосизмом, буддизмом. (Здесь исследовательница явно в значительной степени опирается на методологию, предложенную М. Вебером, хотя и не упоминает веберовских оценок различных мировых религий). «В небогооткровенных религиях бог хотя и выступает духовным первоначалом, сверхчувственной реальностью, но является личностью, творящей мир и посыпающей человеку «слово» о себе. Здесь он высшая, высочайшая, но все же ступень бытия. В небогооткровенных религиях бог трудно уловим для понятия именно потому, что не отделен резкой гранью от природы;... они как бы естественно вытекали из языческой космологии и приобретали черты религии по мере специализации мифа (при своения регулятивных функций мифов» [292]. Поскольку теология в христианстве занимает сферу иррационального, она освобождает философии место для развития в сфере рациональной мотивации и, одновременно, порождает оппонента в лице церкви, создавая для нее новое проблемное поле (здесь исследовательница несколько отступает от Вебера, считавшего, что именно напряжение, возникшее между мирской реальностью и потусторонним идеалом как полюсами, создало «искру» духовной протестантской энергетики, в конечном счете, давшую созидательный толчок для развития нового типа капиталистической экономической мотивации. Однако дальше исследовательница «исправляется». Оказывается, в богооткровенных религиях, «будучи также сотворенным, человек сопричастен природе, но в то же время выше этой бездушной неверующей природы; он ее господин, поскольку верой соединен с творцом, предписывающим человеку руководящую роль по сравнению с ней...» [293]. Это уже почти по Веберу, во всяком случае, протестантская мотивация действительно опиралась на идею покорения природы как демонстрацию своей богоизбранности, в чем, кстати, Тойнби усматривал хищнический, разрушительный характер буржуазного индустриального природопользования. Что же касается ислама, то по версии Г. Шаймухамбетовой предельный теократизм этой мировой религии, слияние в ее рамках светского и религиозного права, отсутствие церкви в качестве особого социального института «обусловили уникальный для средневековья характер философского мышления на средневековом Ближнем и среднем Востоке — антиавторитар- ный, антидогматический, рационалистический и, самое главное, светски ориентированный, тесно связанный с естественнонаучным знанием» [294]. Как видим, здесь выстраивается своеобразная методологическая схема: архаический дальний Восток, «застрявший в фазе мифологического синкретизма между натурфилософией и религий, познанием и переживанием мира, рациональным и иррациональным восприятием, и «промежуточный тип» — европейское христианство, оставившее философии поле для освоения сферы рационального, однако ориентирующее на практическое «преодоление» природы и, наконец, преимущественно рационально-научная мысль Ближнего и Среднего Востока, появление которой обусловлено полным обмир- щвлением ислама и отсутствием в нем собственно религиозной, ориентирующей на потусторонний мир догматики (последняя версия неразрывно связана с концепцией так называемого ближневосточного ренессанса как фактически духовного базиса Европейского культурного Возрождения, к которой мы еще будем обращаться более подробно). Однако главное — это присущее веберовскому подходу дискриминационное отношение к творческому, как научному, так и предметно-практическому потенциалу духовной картины мира, воплощенной в философии Индии и Китая. Более того, даже в тех случаях, когда в исследованиях, посвященных анализу мировоззрения восточных суперэтносов, подчеркивается позитивный творческий компонент этого менталитета, зачастую характеристики подобного творческого потенциала скорее не опровергают, а подтверждают европоцентристские установки о своеобразной продуктивной неполноценности восточных цивилизаций. Так, М. Степанянц подвергает сокрушительной критике работы ряда известных западных востоковедов, послужившие методологическим основанием для концепции А. Кобзева, которые, в частности, утверждали: «У индийцев — склонность к неуемной фантазии и отсутствие способности к научному спекулятивному мышлению, у китайцев, напротив, поразительное отсутствие творческой силы воображения и врожденная склонность к схематизму, у арабов... — полнейшее отсутствие критической способности»...» [295]. При этом Степанянц справедливо замечает, что часто альтернативные позиции таких выдающихся исследователей Востока, как Г. Кольбрук, М. Хортен, Р. Гарбе, Л. Массиньон, М. Мюллер, находившихся под влиянием философии А. Шопенгауэра, часто находились под слишком большим впечатлением от «спиритуальности», «мистического настроя» восточной философии. «Важно, однако, отметить, — пишет М. Степанянц, — что и восхищение восточной философией несло на себе печать европоцентристских стереотипов применительно к «азиатскому» мышлению. Духовное наследие восточных народов сводилось в конечном счете исключительно к традициям иррационалистического идеализма, аскетического мистицизма» [296]. В какой-то мере несвободен от такого понимания восточного мировоззрения и К. Юнг, хотя в его оценках так называемой рациональной «протестантской этики» (М. Вебер) в сравнении с этикой традиционного индийского эмоционализма много верного. В целом же за пределами анализа в обоих случаях остается принципиальный вопрос: что же было первым: «курица» — особый способ жизни формирующегося на данной территории суперэтноса, или «яйцо» — новое вероисповедание, давшее толчок к формированию принципиально новых цивилизационных наций? Причем сказанное верно не только в отношении ислама, но и в отношении русского православия: где, например, заканчивается знаменитая русская (исламская? славянско-мусульманская?) душа, а где начинается русская (исламская) культура и государственность, формирующие специфику соотвествующих цивилизаций — вопрос, на который фактически не дают ответа ученые, концепции которых были рассмотрены выше. Причем, все они не подозревают, что «говорят прозой», то есть в той или иной степени перепевают веберовское, так или иначе ориентированное на вычленение особых цивилизационных комплексов, сопоставление мировых религий, характерной чертой которого является минимизация генетического подхода, сознательный уход от объяснения истоков того или иного феномена в пользу его описания, что, собственно, составляет специфику веберовской «понимающей социологии». В самом деле, даже если согласиться с версией Г. Шаймухамбетовой и признать уникально рационалистическую мирскую ориентацию ислама, якобы максимально способствующую культурному развитию в регионе Ближнего и Среднего Востока, что само по себе, на наш взгляд, опровергается историческими реалиями как далекого прошлого, так и настоящего исламского мира, все равно остается невыясненным вопрос о том, почему из многих конкурирующих христианских ересей в этих регионах победила именно та, которая дала начало исламу в качестве мировой религии? То же самое можно сказать и о концепции А. Кобзева, к которой мы еще вернемся в ходе дальнейшего изложения. Наконец, особые трудности представляет проблема, так принципиально и не решенная самим М. Вебером. Речь идет о необходимости объяснения причин возникновения самой протестантской этики. Можно ли, например, говорить о том, что она генетически связана с христианством, пусть даже в его преобладающей ветхозаветной версии, либо само появление феномена протестантизма обусловлено объективными процессами, в том числе формированием нового типа рыночных отношений, обусловленных (-ющих) формированием (-е) западной цивилизации на более широком, нежели протестантизм, культурном базисе? Так ли это на самом деле? И вообще, можно ли говорить о том, что, как считает Ю. Павленко: «Запад в ментально-ценностном смысле (с включением восточно-христианских и мусульманских народов) основывается на древнееврейско-античном наследии» [297]. Тот же Шпенглер, например, неоднократно подчеркивал несопоставимость античности и собственно буржуазной цивилизации по мировоззренческим параметрам, отсутствие генетической экономической и культурной преемственности между этими двумя цивилизациями, не просто различными, а разнотипными: «Из античного идеала вытекало безоговорочное принятие чувственной видимости, из западного — ее столь же страстное преодоление» [298] Что касается древнееврейской или иудаистской религиозной традиции, то, как ни странно, ее роль в формировании протестантизма категорически отрицал сам М. Вебер в своем исследовании «Хозяйственная этика мировых религий». «В иудаизме отсутствовало именно то, что придает мирской аскезе характерность... Отношение аскезы к миру, этому столь извращенному вследствие грехов Израиля миру, что исправить его может только чудо — акт свободной воли бога, не поддающийся ни принуждению, ни приближению сроков — отношение к этому миру как к «задаче» и как к арене осуществления религиозного «призвания», направленного на то, чтобы к вящей славе господней и во имя уверенности в своей избранности подчинить мир — и именно грех в нем — рациональным нормам, данным в откровении божественной воли — такое кальвинистское воззрение менее всего могло прийти в голову благочестивому иудею» [299]. Отсюда категорический вывод: «...Именно не еврейское в пуританизме определило... его роль в развитии хозяйственного этоса» [300]. Более того, уже упоминавшийся Э. Тодд, как было показано, призывает, и, на мой взгляд, совершенно справедливо, не переоценивать роль даже протестантизма в формировании массовых цивилизационно значимых установок, во всяком случае, применительно к Старому Свету. В самом деле, в идее концепции М. Вебера фактически имеют место элементы скрытого марксизма, влияние которого на свои взгляды он никогда и не скрывал. Ведь, с одной стороны, именно экономика, согласно теории выдающегося немецкого социолога, выступает сферой наиболее полного воплощения целерациональной, то есть максимально свободной от эмоциональных аффектов и иррациональных мотиваций, деятельности, способной дать наиболее четкий объективный критерий того или иного «идеального типа» этики, а с другой — и по Марксу, и по Веберу, именно западная цивилизация является наиболее последовательной формой воплощения «человека экономического». Напомню, что сам М. Вебер склонялся к «выведению» протестантизма из христианской традиции, считая, что особый иудаистско-новозаветный его синтез с античностью, в конечном итоге, возник вследствие особенностей социально-экономических отношений в ареале зарождения христианства. В частности, авторами и главными носителями христианства явились, по его же концепции, бродячие купцы и ремесленники. Однако при таком подходе мы попадаем в порочный круг, который, несмотря на отчаянные интеллектуальные усилия, не сумел преодолеть М. Вебер. Остается так до конца и не проясненным — капитализм породил протестантскую этику или протестантская этика капитализм? (Отсюда, например, попытка В. Зомбарта обосновать появление экономических отношений исторически, а то и генетически присущими евреям способностями именно к прагматической, целерациональной мотивации, стремлением к получению прибыли). Уже упоминавшийся Э. Тодд в рамках веберовского подхода к цивилизационной типологии на основе сопоставления массовой психологии представителей разных этносов пытается преодолеть эмпиризм и субъективизм веберовских теоретических построений, обратной стороной которых часто выступают крайние абстрактность и схематизм в ценностной оценке различных духовных культур, пребывающих в основе разнотипных цивилизаций. Э. Тодд упоминает фундаментальную работу Портера, которую я говорил выше, опираясь на его различение экономический модели развития современных США, Европы, Японии (Китая), хотя и скептически относится к попыткам представить менталитет народов Востока и Запада как статичную, не поддающуюся корректировке систему ценностей (так называемый архетип). Французский исследователь пытается найти объективные, эмпирически фиксируемые критерии, воздействующие на массовые ценностные предпочтения. Согласно его классификации, все цивилизации в конечном итоге отличаются существующими в том или ином регионе типом семьи (здесь отчетливо прослеживается влияние Фрейда). В странах с авторитарным патернализмом, поддерживаемым принципом наследования имущества старшим сыном, долго сохраняются пережитки архаических социально-экономических структур и вспышки тоталитаризма. В странах с равным («демократическим») статусом наследников по мужской линии модернизация всегда проходит более успешно [301]. Наконец, существуют государства со смешанной структурой брачных союзов, в которых возможны рецидивы как минимум авторитаризма, расизма и агрессивных империалистических устремлений даже в условиях высокого уровня развития. Наконец, именно в Европе, являющейся, по версии Тодда, оплотом западного мира, уже окончательно сложился современный тип одно-двухдетной семьи, соответствующей высшему уровню демократии и толерантности в межнациональных отношениях [302]. Отсюда деление геополитических образований цивилизационного типа на традиционалистски-толерантные (Индия, Китай), «смешанные» — развитые, но неустойчиво демократические (Россия, Израиль, США) и, наконец, подлинно цивилизованные в полном смысле этого слова (соответственно ЕС). В среднесрочной и даже долгосрочной перспективе Э. Тодд отвергает хантингтоновскую концепцию столкновения цивилизаций. Согласно его гипотезе, неуклонный рост образования даже в странах с фундаменталис- тсткой и авторитарной направленностью под воздействием требований, предъявляемых к рабочей силе постиндустриальным обществом, неуклонно возрастает уровень образования, изменяется роль женщины и, в конечном итоге, всей структуры современной семьи. Объективным критерием этого всемирно-исторического процесса демократизации, по мнению Э. Тодда, является повсеместное и неуклонное снижение рождаемости, которое само по себе оказывает благотворное влияние на стабильность в мире, снижая накал всех основных глобальных проблем современности. Отсюда в целом оптимистический прогноз о справедливости концепции Ф. Фукуямы о неминуемом торжестве рыночной экономики и западной демократии «во всемирном масштабе» [303]. Более того, Э. Тодд «усиливает» оптимистичность своего общецивилизационного сценария ссылкой на так называемую теорему Майкла Дойла, которая концептуально опирается на гипотезу Фукуямы о неуклонном распространении демократии, согласно которой между подлинно демократическими странами войны невозможны в принципе, вследствие изменения их агрессивной «антропологической основы» [304]. Перед нами ни что иное, как обновленный вариант своеобразного неопостиндустриализма, пытающийся преодолеть недостатки «технологического детерминизма», присущего концепции стадий экономического роста. Однако предлагаемая классификация цивилизаций не на основе часто трудно фиксируемых или однозначно интерпретируемых ценностных религиозных предпочтений, а четкого критерия особенности демографической структуры общества, к сожалению, не лишена умозрительности и поверхностных выводов, присущих эмпирической философии истории как таковой, стремящейся избежать схематизма и абстрактности фундаментальных построений, направленных на создание целостной модели всемирной истории. В частности, само по себе увеличение числа тех, кто получает среднее и даже высшее образование, далеко не всегда является однозначным индикатором возрастания цивилизованности того или иного этноса (вспомним хотя бы о высоком уровне образования в тоталитарных государствах, увеличения на фоне роста статистики не только среднего, но и высшего образования функциональной неграмотности, т. е. фактически низкого качества этого образования в США, уже не говоря об отсутствии однозначной корреляции между обучением и формированием адекватного задачам времени мировоззрения). Не является однозначным показателем демократизации общества и падение рождаемости (за годы правления К. Аденауэра и Ш. де Голля в США и Франции наблюдался всплеск рождаемости, отнюдь не свидетельствующий о цивилизационной деградации данных государств, а скорее наоборот). Кроме того, Э. Тодд откровенно идеализирует возможности стабилизации внутриполитической стабильности в Европе в условиях, когда рождаемость в большинстве европейских государств даже не позволяет сохранять воспроизводство населения на существующем уровне, а количество этнич- но, расово, а главное ментально несовместимых с ценностями западной цивилизации эмигрантов растет угрожающими темпами. Но главное, известный французский ученый так и не смог преодолеть европоцентристскую схему догоняющего развития, согласно которой не-за- падные страны должны прийти к подлинно цивилизованному в современном понимании состоянию через разрушения своих традиционалистстких этнокультур, структур и подгонке менталитета к современному западному мировосприятию. И хотя безусловно существует реальная проблема адаптации этнонациональной специфики к системе общеуниверсальных цивилизационных механизмов, в первую очередь, к организации общественной жизни, однако, как будет показано в ходе дальнейшего исследования, ничего общего с односторонним «подтягиванием» Востока и Юга к образу жизни «образованного» Севера подобные сложнейшие механизмы межцивилизационной адаптации не имеют.