Методологические проблемы цивилизационной типологии докапиталистических обществ Запада и Востока и современность
а) принципиальная ошибочность линейно-модернизаторского подхода к типологии цивилизаций
В предшествующих параграфах была показана принципиальная несостоятельность ряда попыток сведения философии истории к ее мифологии и выведения логики истории из религиозно-мифологически осмысленного духовного первоначала как некой предзаданности движущих сил истории, самораскрытия человеком своей не разумной и не деятельной, а якобы мифологической природы, когда человечество в лице того или иного избран- ного народа наконец осознает, что, как писал Н.
Бердяев, «личность есть реализация в природном индивидууме его идеи, Божьего замысла о нем» ,.
Также в предыдущем параграфе предметом непосредственного анализа стало содержание подлинно монотеистических философско-религиозных систем Индии и Китая, раскрыт творческо-личностный потенциал созданной на их основе духовной картины мира.
Однако остается открытым вопрос о реальной динамике исторического процесса. Невыяснены причины того, почему именно цивилизации Востока, создав невиданные для средневековых обществ гуманистические модели мира, обладающие огромным познавательным, эстетическим и даже экономическим потенциалом, разработав этические системы, которые, вопреки мнению М. Вебера, потенциально вполне могли бы стать основой этики буржуазного протестантизма, вступили в полосу вовсе не развитого капитализма, а длительной стагнации и упадка, а впоследствии, уже в эпоху Новейшего Времени, Япония, Индия и Китай прошли этап модернизации, лишь так или иначе вписавшись в общемировую систему экономических правил игры, созданных Западом. Причем именно деградация конфуцианской этики, трансформировавшейся в неоконфуцианство (по Веберу же — неконструктивно бюрократического типа), и уводящие от реального мира в мир мистицизма поздние даосизм и буддизм, дали основание выдающемуся немецкому политологу и социологу сделать вывод об их принципиальной ан- типротестантской ориентированности.
Объяснить механизм динамичного развития западной цивилизации по пути капитализма, причины, по которым именно в ее рамках были созданы институты рынка, частной собственности и современные принципы западной демократии призван своеобразный, так сказать, экономико-объективистский подход к пониманию пускового механизма исторического процесса. Суть его состоит в попытке выяснить особенности античной цивилизации, оставшейся в значительной степени вне поля зрения исследователей, в какой-то мере зациклившихся на прамонотеистической мифологеме всемирной истории, как своеобразной «куколке» (А. Тойби) западной цивилизации.
В этой связи большой интерес представляет попытка определения первичного цивилизационного очага, ставшего пусковым механизмом поступательного развития от древности к Новому Времени на основе реконструкции раннеклассовой истории. Такую попытку предпринял известный востоковед Л. Васильев, который в своей реконструкции истоков современной истории делает упор не на духовном, а именно на экономическом факторе как определяющем судьбу западной цивилизации, а значит, в какой-то степени, и всего человечества с древности до настоящего времени. Суть концепции достаточно проста: в силу определенных географо-экономических факторов, в первую очередь — необходимости централизованного государственного контроля над процессами ирригации на Востоке, в рамках почти всей так называемой первичной формации возобладал так называемый феномен
власти-собственности: жесткое централизованное этатистское регулирование экономического хозяйства нарождающейся бюрократией протототали- тарного типа, беспощадно подавляющей любые ростки частной собственности и неразрывно связанного с ней товарного производства. Лишь античность, как считает Л. Васильев, в силу не до конца проясненных факторов избежав данной участи, дала толчок развитию современных форм производства, в том числе рыночной экономики, которая, пусть еще в зачаточной, зародышевой форме, возникла вместе с этой частной собственностью именно в рамках античной цивилизации.
Таким образом, по его гипотезе, именно в античности зарождаются и якобы получают свой первый толчок к развитию те сущностные силы человека, которые собственно и составляют главное содержание современной западной (а в современную эпоху уже во многом и восточной) цивилизации.При таком подходе античность оказывается уникальным небольшим островом цивилизации в океане варварства раннеклассовой архаики, «азиатского способа производства», которому органически присущи отношения так называемого поголовного рабства (здесь прослеживается методология понимания раннеклассовых обществ, предложенная в свое время Л. Морганом).
Вот как сам автор характеризует свое понимание общества «поголовного рабства»: «Оперируя этим термином, Маркс явно имел в виду отразить ту хорошо известную социально-иерархическую структуру, в рамках которой каждый нижестоящий обязан был раболепствовать перед вышестоящим, а все они вместе — перед «верховным собственником», «восточным деспотом» [481]. Впрочем, напомню, что, по мнению того же В. Гегеля, Китай «может управляться деспотически, и в такой стране свободен лишь один деспот. Но его свобода неподлинная, поскольку опирается на несвободу других» [482]. Обращает на себя внимание, что понятие восточного деспотизма, в противоположность уже известному нам определению монотеизма как отражению в понятии бога представлений о восточном деспоте, здесь рассматривается не просто как недостаточное или даже методологически ущербное (для определения, скажем, того же монотеизма), а как безусловно негативная характеристика предельно широко трактуемого восточного общества, принципиально не способного к созиданию цивилизационных начал, являющихся базисом современных, основанных на рынке и демократии развитых стран, «Как известно, представление о ведущей роли частной собственности в постпервобытных обществах восходит к учению К. Маркса, который положил этот тезис в основу своей теории о классовых антагонистических формациях....
Коренным отличием выделенной азиатской формы собственности и сконструированного на этой основе “азиатского способа производства” было как раз отсутствие на Востоке частной собственности, что сам Маркс называл ключом к восточному небу» [483].
Существует и несколько иной концептуальный подход. Идею о том, что Восток относится к примитивным формам разделения труда, противостоящих античным, как варварство цивилизации, и основанных еще даже не на общественных, а на так называемых естественных, по сути — досоциальных, доисторических отношениях, в свое время отстаивал М. Виткин. (При этом автор трактовал высказывание К. Маркса о том, что «в Египте был труд и разделение труда — и касты', в Греции и Риме труд и разделение труда — и свободные и рабы» [484]таким образом, что фактически отождествлял египетский кастовый строй с индийскими кастами, а архаичную общинную организацию производства с аналогичной позднесредневековой индийской общиной [485].
Говоря о классическом восточно-деспотическом «государстве-Левиа- фане» Л. Васильев дает ему следующую характеристику: «сущность этого способа производства и его принципиальное отличие от всех тех, которые были основаны на частной собственности, сводится к тому, что структурообразующей его основой была власть-собственность, т. е. феномен, в котором были нерасчленимо слиты в своей первозданной цельности административно-политические, социальные, экономические, военные, религиозные и иные стороны существования ранних обществ при главенствующей роли административно-политической, организаторско-управленческой функции» [486].
Продолжая традиции М. Виткина, в более поздних работах Л. Васильев уже прямо говорит о том, что власть-собственность — это восточная альтернатива не просто модели так называемых постпервобытных обществ, а именно магистральному пути развития западной цивилизации, проходящей идентичные по своим типологическим характеристикам античную, феодальную и капиталистическую ступени или стадии развития.
«Власть-собственность — это и есть альтернатива европейской античной, феодальной и буржуазной частной собственности в неевропейских структурах, причем это не столько собственность, сколько власть, так как функции собственника здесь опосредованы причастностью к власти, т. е. к должности, но не к личности правителя. По наследству в этих структурах может быть передана должность с ее правами и прерогативами, включая и высшую собственность, но не собственность как исключительное право владения вне зависимости от должности. Социально-экономической основой власти-собственности государства и государя было священное право верхов на избыточный продукт производителей» [487].В самом деле, так называемый азиатский способ производства, при котором еще отсутствует феномен частной собственности, а владение является производным от занимаемой во властной иерархии должности, с наибольшей полнотой и последовательностью воплотилось в Древнем Египте.
Причем подобное отношение господства как именно власти-собственности распространялось не только на фараона как олицетворение живого бога, но и на всю иерархию его сановников. «Дело в том, что большинство царских чиновников не имело собственности. Земельные участки и люди, которые были для них выделены царем, служили основным источником их существования, дававшим возможность поддержать культ покойного отца. «Достояние по службе», которым располагал сановник, принадлежало не ему лично, а его должности и могло быть отобрано вместе с должностью. Таким образом, благополучие вельможи зависело прежде всего от его должностного состояния. Вот почему начиная со времени ΓV династии вошло в обычай передавать старшему сыну должность отца» [488].
Однако в предшествующем параграфе было доказана принципиальная неправомерность любых попыток экстраполяции подобной модели так называемого азиатского способа производства на Индию и Китай на этапе их цивилизацинного взлета. Л. Васильев же, с его предельно обобщенным, точнее, абстрактно-антиисторичным пониманием средневекового Востока, по сути и предлагает экстраполировать на Индию и Китай социально-экономические отношения, присущие Древнему Египту!
Что же касается аппеляции к авторитету К.
Маркса и В. Гегеля, то нельзя не учитывать и того, что последний нечетко различал индуизм, брахманизм и зороастризм, и имел достаточно смутное представление о таких классических философско-религиозных системах, как Упанишады, джайнизм и буддизм, являющиеся важными мировоззренческими индикаторами стадиальных изменений в древней Индии, а первый был еще и очень ограничен в информации о реальном древнем и раннесредневековом Востоке.Как же пытается Л. Васильев обосновать тот факт, что Античность, в отличие от Индии и Китая, избежала участи превращения в азиатский способ производства или классическую восточную деспотию? Суть объяснения причин греческого прорыва к более высоким формам социальности сводится к тому, что, дескать, благоприятные экологические условия Двуречья, и, в первую очередь, высокая производительность труда в условиях развитой ирригации стали толчком к становлению надстройки качественного иного цивилизационного типа — «храмового хозяйства», отличного от египетского сверхгосударства, задушившего частную инициативу.
Кроме того, исключительная полиэтничность данного региона якобы не способствовала появлению крайних форм деспотизма, ориентируя скорее на высшие формы монотеизма (которые в действительности, как было показано выше, именно в докапиталистических Индии и Китае достигли своих наиболее развитых классических форм). «Возможно, — пишет Л. Васильев, — что здесь, в Месопотамии, в весьма благоприятных для этнической пестроты населения условиях (все дороги вели к рекам, где селились шумеры, семиты и представители иных этнических общностей), именно вследствие этой пестроты не великий вождь, но безликий бог с вождем-первосвя
щенником, его служителем и представителем, стал первым символом раннего гетерогенного политического объединения чифдом» [489].
Интересно в этой связи уточнить, что отсутствие на Ближнем раннеклассовом Востоке за пределами Древнего Египта жесткой государственной централизации даже послужило основанием ряду западных ученых для оценки властных отношений анализируемого ареала, в раннеклассовую эпоху, в понятиях западной демократии: «Казалось бы, монополия на демократию целиком принадлежит западной цивилизации, да и учреждения ее возникли лишь за последние столетия. Кто бы мог подумать, что такие политические ассамблеи собирались тысячи и тысячи лет назад, да еще в такой стране, которая никак не связывается в нашем сознании с преставлением о демократии!» [490].
Поскольку же общеизвестно, что шумеро-вавилонская религиозно-мировоззренческая парадигма существенно повлияла на содержание иудаистских текстов [491], в предлагаемом варианте зарождения всемирной истории вполне возможной оказывается и «реабилитация» прамонотеистической версии об иудаистском идейном первоначале человечества, с той лишь разницей, что первичной формой воплощения классического монотеизма, трактуемого с позиции экономических измерений западной демократии, становится не христианство в его новозаветной интерпретации, а античность, со свойственной ей энергией, страстью к творению новых культурно-исторических форм, состязательностью как своеобразным праобразом рыночной стихии (что, кстати полностью согласуется с теми характеристиками творческой страстности и общеэтнического темперамента, которые ряд авторов, как было показано выше, приписывают библейскому архетипу социального бытия).
Таким образом, представление о вечном феодализме, лежащем в основе духовной жизни Древнего Востока и Средиземноморья, легко трансформируется в идею вечного капитализма, конкретно-историческая преходящая форма которого теперь сводится к «природным», извечным, изначальным, по сути вневременным, формам эффективной организации общественной жизни. Ведь существует гипотеза, согласно которой вера во всеобщего, наднационального бога якобы способствовала универсализации товарно-экономических, в первую очередь, посреднических отношений, которые развивали прежде всего представители семитских племен. В частности, Б. Тураев писал, что «иудеи уже давно получили вкус к торговле и капитализму» [492]. Причем, тем же Б. Тураевым высочайший гуманистически-личностный потенциал ветхозаветной традиции опять-таки объясняется богоизбрнничеством в наиболее эффективных сферах экономической деятельности, при котором древнесемитсткие племена выступают как бы родоначальниками наиболее ранних форм капитализма. Уже упоминавшийся Н. Никольский, которому
принадлежат работы, доказывающие политеизм Ветхого Завета, придерживался точки зрения, согласно которой именно тяжелые условия жизни еврейского народа в диаспоре после его изгнания якобы стимулировали социально-экономическую активность, развитие капиталистических товарных отношений, что привело к необходимости выработки идеи единого бога и ее пропаганде с целью преодоления национальных и культурных ограничений экономической активности местных племенных политеистических культов.
Не вдаваясь в детали концепции В. Зомбрата о месте евреев в создании современного капитализма, отметим, что согласно его представлениям, «...евреи также народ торговцев по крови». Причем в отличие от представителей других этносов, согласно его воззрениям, «евреи едва ли должны были производить какой-либо отбор: они представляют собою с самого начала уже почти сплошь специально воспитанный народ торговцев» [493].
Что же касается флорентинцев, которых В. Зомбарт также относил к народу торговцев, то здесь, в контексте нашей темы, важно следующее замечание: «То, что сделало флорентинцев торговцами, более того, первым величайшим народом торговцев средневековья, это была текшая в их жилах этрусская и греческая (восточная) кровь». Причем «над этрусским слоем расположился в течение римской эпохи мошный слой азиатов, которые совершенно несомненно были исполнены того же духа, какой воодушевлял этрусков, когда они в качестве торговцев пришли в Италию» [494]. Очевидно подобное понимание вполне работает на версию передачи древними азиатами, в том числе и семитами духа частнособственнического предпринимательства именно грекам и римлянам.
Более того, важно, что в своей программной работе с красноречивым названием «Смысл истории» Н. Бердяев отмечал: «Еврейский народ есть, по существу своей природы, народ исторический, активный, волевой, и ему чужда та особая созерцательность, которая свойственна вершинам духовной жизни избранных арийский народов. К. Маркс, который был очень типичным евреем, в поздний час истории добивается разрешения все той же древней библейской темы: в поте лица своего добывай хлеб свой. То же еврейское требование земного блаженства в социализме К. Маркса сказалось в новой форме и в совершенно другой исторической обстановке... Но мессианскую идею, которая была распространена на народ еврейский, как избранный народ божий, К. Маркс переносит на класс, на пролетариат» [495].
Здесь уже практически наличествует вся протестантская мотивация особой трудовой этики, суть которой состоит в том, что если Господь обрек человека на страдания первородного греха, искупление которого состоит в том, чтобы с кровью и потом добывать хлеб свой насущный, вполне логично предположить, что его трудовая деятельность — это своего рода испытание, шанс доказать, что человек создан по образу и подобию Бога, и подобно то
му, как «отец наш небесный» сотворил земной мир, «заброшенный» в этот мир человек, презрев все мирские соблазны, может и должен сотворить хотя бы подобие рая на земле (именно подобная мотивация и послужила для М. Вебера отправной точкой для формирования своей концепции протестантской этики, согласно которой «религией спасения» объявляется именно Ветхий Завет).
Тогда мессианская идея, являющаяся ключом к земной человеческой истории, приобретет чисто экономические измерение, и можно сделать вывод, что античная стратегия модернизационного развития, противоположная тотально застойному Востоку, почерпнута древними греками опять-таки в шумеро-вавилонском и иудейском религиозном комплексе мировоззренческих установок, направленных на активную экономическую самореализацию. Ведь греческая мудрость зародилась на побережье Малой Азии, при непосредственном соприкосновении с доклассическими раннеклассовым обществами и под несомненным влиянием ближневосточной мифологии, ощутимое присутствие которой разные авторы находят в творчестве Платона, Демокрита, Пифагора и многих других античных мыслителей.
Более того, хотелось бы обратить внимание на методологический аспект западноцентристского понимания философии истории. В отличие от О. Шпенглера, Н. Данилевский рассматривает свою типологию цивилизаций не по принципу рядоположенности, а, в значительной степени, по принципу хронологической последовательности и даже эволюции в социальном времени от менее развитых форм к более развитым: «Эти культурно-исторические типы, или самобытные цивилизации, расположенные в хронологическом порядке суть:
1) египетский, 2) китайский, 3) ассирийско-вавилоно-финикийский, халдейский или древнесиметический, 4) индийский, 5) иранский, 6) еврейский, 7) греческий, 8) римский, 9) новосемитический или аравийский и 10) германо-романский или европейский. К ним можно еще, пожалуй, причислить два американских типа — мексиканский и перуанский, погибшие насильственной смертью и не успевшие совершить своего развития. Только народы, составлявшие эти культурно-исторические типы, были положительными деятелями в истории человечества; каждый развивал самостоятельным путем начала, заключавшиеся как в особенностях его духовной природы, так и в особенных внешних условиях жизни, в которые они были поставлены, и этим вносил свой вклад в общую сокровищницу. Между ними должно отличать типы уединенные от типов или цивилизаций преемственных, плоды деятельности которых передавались от одного к другому...» *. К таким преемственным типам Н. Данилевский относит ряд цивилизаций, которые фактически выстраивают, начиная от древности и заканчивая Новым Временем, европоцентристскую линию развития всемирной истории: «таковыми преемственными типами были: египетский, ассиро-вавилоно-финикийский, греческий, римский, еврейский и германо-романский или европейский» [496][497].
Более того, цивилизации Востока, согласно гипотезе Н. Данилевского, потому и оказываются застойно-отставшими, что не развиваются в режиме преемственной эволюции: «...понятно, что результаты, достигнутые последовательными трудами этих пяти или шести цивилизаций, своевременно сменивших одна другую и получивших к тому же сверхъестественный дар христианства, должны были далеко превзойти совершенно уединенные цивилизации... каковы китайская и индийская, — хотя б эти последние и одни равнялись всем им продолжительностью жизни. Вот, кажется мне, самое простое и естественное объяснение западного прогресса и восточного застоя» [498].
Таким образом, выстраивается как бы четкая аргументация в пользу западоцентристской модели восходящего развития всемирной истории от эпохи цивилизационного первотолчка, данного ей античным миром, в свою очередь перенявшего архетип социального бытия как прежде всего бытия экономико-предпринимательского, частнособственнической мотивации у древнесемитских и иных племен Месопотамии и Шумеро-Вавилонии. То есть благодаря отсутствию деспотического влияния Древнего Востока применительно к Древней Греции фактически по аналогии с понятием прамо- нотеизма можно говорить о зарождении своего рода «пракапитализма».
На первый взгляд, подтверждением подобного рода предположений является и развитие экономики древней рабовладельческой Греции, в которой можно усмотреть особенности именно рыночного хозяйства: «Что касается кредитного дела, то... к ΓV в. относятся первые обстоятельные сведения о профессиональном ростовщичестве, о деятельности древних банкиров-тра- пезитов и даже о целых банкирских домах, осуществлявших кредитные операции в больших масштабах, можно сказать, в рамках всей Эллады....Вообще характерной чертой времени становится деловая активность крупных предпринимателей — хрематистов (от греческого chrema — «ценность», «добро», «деньги»). Их удачливые операции, служившие выражением общего роста и успеха крупного частновладельческого хозяйства, становятся предметом обсуждения в литературе IV в.» [499].
Причем вполне можно сделать допущение о том, что именно новый тип экономической мотивации неразрывно связан с феноменом предельного взлета творческих сил индивида в рамках греческого полиса, которое А. Бергсон назовет «жизненным порывом», и которое в самой рабовладельческой Греции и Римской республике предавалось особыми понятиями «агон», «агапе», «виртус». «Одно несомненно: главным итогом трансформации структуры был выход на передний план почти неизвестных, или по крайней мере слаборазвитых в то время во всем остальном мире частнособственнических отношений, особенно в сочетании с господством частного товарного производства, ориентированного преимущественно на рынок, с эксплуатацией частных рабов при отсутствии сильной централизованной власти и при самоуправлении общины, города-государства (полиса). После реформ
Солона (начало VI до н. э.) в античной Греции возникла структура, опирающаяся на частную собственность, чего не было более нигде в мире. Господство частной собственности вызвало к жизни свойственные ей и обслуживающие ее нужды политические, правовые и иные институты — систему демократического самоуправления с правом и обязанностью каждого полноправного гражданина, члена полиса, принимать участие в общественных делах (римский термин res publica как раз и означает «общественное дело»), в управлении полисом; систему частноправовых гарантий с защитой интересов каждого гражданина, с признанием его личного достоинства, прав и свобод, а также систему социокультурных принципов, способствовавших расцвету личности, развитию творческих потенций индивида, предприимчивости и т.п. Словом, в античном мире были заложены основы так называемого гражданского общества, послужившего идейно-институциональным фундаментом быстрого развития античной рыночно-частнособственнической структуры. Всем этим античное общество стало принципиально отличаться от всех других, прежде всего восточных, включая и финикийское, где ничего похожего, во всяком случае в сколько-нибудь заметном объеме, никогда не было» [500][501].
Более того, поскольку частнособственническая инициатива, конкуренция предполагает раскрепощение сил отдельной индивидуальности, казалось бы, вполне логично будет связать экономический базис античной цивилизации с ее духовной надстройкой. Речь идет о том самом якобы зародившемся капиталистическом духе, который позже, в эпоху европейского Ренессанса, обратился именно к восстановлению античности.
И это не случайно, ведь главной особенностью античной религии стал антропоморфизм, т. е. преимущественное изображение богов не в качестве животных, растений или даже неодушевленных фетишей. «Греческие боги с их характерными особенностями изображаются как имеющие человеческие черты, и этот антропоморфизм считается их недостатком. Но против этого следует возразить, что человек как духовное начало составляет истинную суть греческих богов, и благодаря этому они стоят выше всех богов, являющихся олицетворениями сил природы, и всех абстракций единого и высшего существа». Причем второй вполне логичной стороной подобного обожествления человека стало его стремление преодолеть зависимость от стихийных, неконтролируемых, хаотических природных сил. «Это унижение природы выражается в греческой мифологии как поворотный пункт в развитии целого, как война богов, как низвержение титанов потомством Зевса. В этом выражается представление о переходе от восточного духа к западному, так как титаны являются природным началом, силами природы, которых лишают власти» [502].
Главенство верховного бога Зевса как раз и обусловлено его главной заслугой — овладением природными стихийными силами (Зевс-громовер-
жец) и, в то же время, покорение, обуздание природных разрушительных сил, ослабление фатальной судьбы, олицетворяющей эти силы. Другими словами, представление о верховном боге олицетворяет новый уровень развития производительных сил, рост независимости от природы всего множества людей, утверждение исторически более прогрессивных общественных отношений. Данный качественно новый тип отношений нашел отражение в принципиально иных мировоззренческих трактовках экономических отношений по сравнению с социальными структурами Древнего Ближнего Востока.
Особо следует подчеркнуть, что радикальность мировоззренческого переворота, приведшего к возникновению качественно новой духовной картины мира, заставляет многих исследователей применительно к эпохе греческой античности даже употреблять понятие греческого чуда, а также говорить духовной или интеллектуальной революции. «Эта интеллектуальная революция представляется столь внезапной и глубокой, что ее считали необъяснимой в терминах исторической причинности, и потому говорили о «греческом чуде». На ионийской земле разум (логос) как бы вдруг освобождается от мифа, подобно тому как пелена спадает с глаз. И свет этого разума, вспыхнув однажды, будет непрестанно освещать путь человеческому разуму» [503].
Многие ученые, занимавшиеся данной проблемой, также говорят об особом агональном — творчески-состязательном отношении к бытию древних греков, неразрывно связанном с вышеупомянутым феноменом «греческого чуда», с которым, собственно, и связывается небывалый расцвет в области науки, искусства; философии, создания институтов политической демократии [504].
Казалось бы, на небывалую высоту поднимается и роль отдельной индивидуальности. В частности, в демократических полисах появляется тенденция рассматривать «всех граждан, невзирая на имущество и заслуги, как «равных», т. е. имеющих одинаковые права участия во всех аспектах общественной жизни. Таков идеал равноправия..., представляющий равенство в форме простейшего отношения: 1/1» [505].
Фактически можно смело утверждать, что в греческих полисных демократиях формируется исторически более прогрессивный тип гуманизма по сравнению с сословно-общинной цивилизацией Древнего Ближнего Востока, Наряду с сохранением политеизма и идеи господства судьбы над людьми и даже богами, в греческом и римском пантеонах зафиксировано главенство одного бога (Зевса, Юпитера), олицетворяющего мощь полиса, а затем и государства. Далее, хотя боги постоянно вмешиваются в земную жизнь людей, определяя их судьбы, сама эта жизнь уже не регламентирована в такой степени, как на Древнем Ближнем Востоке. Боги — не непосредственные властители людей, они удалены в заоблачную высь (на Олимп), что в большей степени «развязывает» людям руки в их собственной жизнедеятельности.
Рост социальной активности личности отражает сам факт появления в мифологии героев и полугероев, рожденных от богов и простых смертных. Выдающиеся греческие, а впоследствии и римские государственные деятели искренне верят, что один из их родителей имеет божественное происхождение. Многие из героев, подобно Гераклу, впоследствии становятся богами, обретая бессмертие. Более того, к моменту высшего расцвета греческой трагедии происходит смещение акцента в представлении о реальной пользе мифологических персонажей от богов к людям, а сами боги в силу их антропоморфности все больше начинают восприниматься именно как люди, с присущими им слабостями, пороками (они плетут интриги, обманывают друг друга, вмешиваются в земную жизнь, в зависимости от личных пристрастий становясь на сторону одной из противоборствующих сил) и, в то же время, величием. Фактически речь идет о подмене богочеловека обожествленным человеком. Ведь в какой-то мере герои, рожденные от смертных и богов, могут стать выше самих богов в осуществлении функций, по идее подвластных лишь Зевсу: «Геракл играет решающую роль при гигантомахии. Собственно говоря, это он, а не Олимпийцы, поразил гигантов при Флеграх на Горелом поле. Он вступает в единоборство с единичными гигантами, как атлет с атлетом, — например, с Алконием. Он замещает на время титана небодержателя Атланта в роли небодержателя, приняв на плечи столпы небесные» [506]. Напомню, что речь идет о том самом Геракле, который, вопреки воле Зевса, вонза-, ет стрелу в коршуна, терзающего защитника людей Прометея и освобождает его.
О стремлении человека к самореализации в своем историческом бытии с помощью своих собственных сущностных сил более чем красноречиво свидетельствует и то, что Прометей фактически был героем-богоборцем, который именно вопреки божественной воле дал людям разум и знания, научил их скотоводству и земледелию, кораблестроению и мореплаванию, обработке металлов, счету, письму, врачебному делу, наконец дал им в пользование величайшее завоевание человеческой цивилизации — огонь.
В целом же выводы Л. Васильева относительно неразрывности связи между античностью и ренессансной, официально провозгласившей возрождение античности, капиталистической Европой, причем опять же в противоположность Востоку, звучат абсолютно однозначно: «В этом кардинальное принципиальное отличие неевропейских докапиталистических структур от античных и постренессансных в Европе (раннефеодальные европейские структуры в этом плане были близки к неевропейским), причем именно античное наследие сыграло свою роль в их последующей трансформации — не случаен сам термин «Ренессанс») [507].
Опять-таки, при таком подходе кажется вполне естественным, что, например, такой известный исследователь, как Пьер Левек, в работе «Эллинистический мир» оперирует категориями буржуазного общества, а в «Пос
лесловии» к этой работе А. Кошеленко фактически оправдывает применительно к античности употребление таких понятий, как «буржуазия» и «капиталист» тем, что якобы «в некоторых отношениях феодальная формация напоминает первобытнообщинную, а рабовладельческая — капиталистическую», а значит «...в условиях рабовладельческого общества существовал определенный сектор экономики, по своему характеру сходный с теми отношениями, которые господствовали в эпоху капитализма» *.
Однако в действительности перед нами не что иное, как новая грандиозная, фальсифицирующая реальную историю, мифологема. Начнем с того, что К. Маркс никогда не отрицал того, что именно рабство с объективной необходимостью является одной из универсальных формационно-стадиальных ступеней развития человечества, причем рабовладельческий уклад на Востоке, хотя и не занимал в этом регионе господствующего положения, как пытались доказать представители так называемой формационной «пятичлен- ки» в советские времена, тем не менее, играл достаточно важную роль, в том числе и в качестве наглядного примера исчерпавшей себя формы общественных отношений, которая в силу своей исторической бесперспективности и перманентной кризисности должна быть преодолена.
Вот что, например, пишет по этому поводу такой выдающийся индолог, как А. Бэшем, которого никак не заподозришь в примитивном формационном понимании индийской истории: «Мегасфен утверждает, что в Индии не было рабов. Он, безусловно, ошибался. В Индии рабство принимало непривычно мягкие формы, и рабов было значительно меньше, чем в цивилизациях Запада, поэтому он не мог распознать раба в индийском дасе» [508][509]. Во-вторых, К. Маркс никогда не считал античный рабовладельческий способ производства и политические и идеологические структуры, которые надстроились над базисом рабовладельческой экономики, идеальным с точки зрения их мотивационного потенциала и, тем более, способным стать базисом собственно капиталистической экономики. Он неоднократно писал не о рыночном, а наоборот, именно антипротестантском отношении к труду как деятельности, которое изначально присутствовало в данном типе экономики, поскольку физический труд, как известно, воспринимался при рабовладельческом способе производства как тяжкая и унизительная, в полном смысле рабская повинность, занятие, недостойное свободного человека, что, собственно, и стало тормозом развития производительных сил и в конечном итоге подорвало потенциал античной формации изнутри, вызвав крушение римской империи.
В конце концов, К. Маркс никогда не отказывался от идеи нескольких последовательно сменяющих друг друга формаций и того, что капитализм вырастает именно из феодализма, а отнюдь не из рабовладения. «Античное общество, феодальное общество, буржуазное общество представляют собой такие совокупности общественных отношений, из кото
рых каждая вместе с тем знаменует собою ступень в историческом развитии человечества» [510].
Более того, выдающийся немецкий мыслитель неоднократно критиковал все попытки модернизировать античность в духе идеи «античного капитализма», отмечая принципиальную несостоятельность любых попыток отождествления каких бы то ни было форм докапиталистического товарного производства (рынка) и отношений собственности и финансовых операций с собственно капиталистическим рынком, производством, направленным на са- мовозрастание стоимости и оценки любых форм финансовых операций как операций с капиталом. Вот что К. Маркс писал по этому поводу: «... даже самые абстрактные категории, несмотря на то, что они — именно благодаря своей абстрактности — имеют силу для всех эпох, в самой определенности этой абстракции представляют собой в такой же мере продукт исторических условий и обладают полной значимостью только для этих условий и внутри их.
Буржуазное общество есть наиболее развитая и наиболее многостороння историческая организация производства. А поэтому категории, выражающие его отношения, понимание его организации, дают вместе с тем возможность проникновения в организацию и производственные отношения всех отживших общественных форм... Буржуазная экономика дает нам, таким образом, ключ к античной... Однако вовсе не в том смысле, как это понимают экономисты, которые смазывают все исторические развития и во всех общественных формах видят формы буржуазные» [511].
Вообще же К. Маркс не только не считал античную форму ростовщического капитала соответствующей буржуазному финансовому капитализму, но и не рассматривал ее как однозначно прогрессивную. Наоборот, он неоднократно отмечал, что «...повсюду, где торговый капитал имеет преобладающее господство, он представляет систему грабежа, и недаром его развитие у торговых народов как древнего, так и нового времени непосредственно связано с насильственным грабежом» [512]. (В современную эпоху механизм международного неэквивалентного обмена, в основе которого лежит все та же функция финансового посредничества, по сути узурпированная отдельными государствами, уже приобрел масштабы мирового финансового империализма) [513].
Наконец, самое главное состоит в том, что, казалось бы, будучи специалистом по Востоку, сам Л. Васильев грубо искажает не только духовную, но, прежде всего, экономическую историю Индии и Китая. Соглашаясь в целом с тем, что в этих странах рабство носило не выраженный, стертый характер и прежде всего проявлялось в форме так называемого домашнего рабства, и выдвигая различные версии собственно стадиальной типологии стран дальневосточного региона, практически все специалисты отмечают исключи-
телъно раннее зарождение в Индии и Китае именно отношений частной собственности на землю и трудовой мотивации, своеобразного предпротестан- тского культа земледельческого труда, которой напрочь отсутствовал в античном обществе.
Часто говорят об исключительно раннем (более чем на тысячелетие по сравнению с европейским феодализмом!) зарождении феодальной формации в так называемых раннесредневековых Индии и Китае. Здесь диапазон оценок зарождения феодализма колеблется от XI в. до н. э. до III—V в. н. э. [514]В частности, сами китайские ученые датируют зарождение так называемого феодализма в Китае V—III в до н. э., то есть, опять-таки, началом I тыс. до н. э. [515]Впрочем, сам термин «феодализм» в данном случае неудачен. На самом деле это понятие связано не с многоукладной структурой общества, а с сильной доминантой архаических рабовладельческой и, особенно, сословно-общинной (последняя в целом отвечает марксовым представлениям об азиатском способе производства) составляющих. Неслучайно известный исследователь европейского феодализма Марк Блок подчеркивал, что «из всех форм зависимости, которые существовали в пределах господского имения, наиболее аутентично феодальной была крепостная зависимость» [516].
Напротив, феодализм применительно к средневековому Востоку оценивается как господство земельной собственности, чего как раз никогда не было в условиях якобы эталонного европейского феодализма: «Поскольку основой феодальной экономики было сельское хозяйство, в раннее средневековье велась острая борьба за установление монопольной собственности господствующего класса на землю... Для феодальных производственных отношений характерно господство крупной земельной собственности, сосредоточенной в руках феодалов. В то же время одна из важнейших черт феодализма заключается в сочетании крупной земельной собственности с мелким индивидуальным хозяйством крестьян, которым феодалы или феодальные государства передавали в держание свои земли. Крестьянин при феодализме владеет основным средством производства — землей — и является собственником орудий труда и рабочего скота, причем объем его прав на землю варьировался от краткосрочной аренды до наследственного владения [517].
Л. Переломов подчеркивает даже особый юридический механизм оформления частной собственности на землю, безусловно значительно более развитый, чем это имело место в условиях азиатского Ближнего Востока (Египет, Шумеро-Вавилония) и даже античной Греции: «К концу периода Чжань- го и Цинь (ΓV-III в. до н. э.) все большее число китайских общин превращалось в самоуправляющиеся объединения свободных земельных собствен
ников» [518]. При этом при продаже земли «контрагентами купчей являются обычно два частных лица... Право Покупателя на землю оговаривается специальной фразой, встречающейся с небольшими изменениями во всех ханьских купчих на землю: «все, что растет, что на этом поле и все, что над ним до неба и под ним до подземного царства, — все [отныне] принадлежит (далее следует фамилия покупателя...)»... Покупатель получал это право от бывшего хозяина земли, заручившегося предварительно свидетельством на продажу участка. Купчие составлялись в интересах покупателя» [519][520].
При всем разнобое оценок времени зарождения феодализма, а точнее — землевладения, авторы сходятся на том, что и в Индии начало этого процесса опять таки датируется периодом V—III века до н. э. и окончательно завершается в V в. н. э.
В. Илюшечкин делает еще более категорический вывод, полностью противоречащий идее власти-собственности в «деспотическом» Китае Л. Васильева: «С III в. до н. э. до последних десятилетий III в. н. э. в Китае уже вполне господствовала развитая система частной, в том числе крупной частной собственности на землю, составляющая главную материальную основу функционирования частнособственнической эксплуатации в добуржуазних обществах. Вначале указанного периода большая часть обрабатываемой земли находилась, вероятно, в собственности крестьян, однако уже во II в. до н. э. появляются жалобы на то, что «поля богачей простираются на многие ли, а беднякам некуда даже воткнуть шило». Они свидетельствовали о переходе крестьянских земель в руки крупных собственников» [521].
Принципиально неверные подходы к цивилизационной типологии Востока в Древности и Средние Века привели Л. Васильева к совершенно ошибочным выводам относительно реальных механизмов цивилизационного развития на Востоке уже в XX столетии. Так, например, эталонным образцом модернизации по западному либеральному пути для него является Япония, якобы избравшая классический западный либеральный вариант развития и именно благодаря этому совершившая экономическое чудо. Другие же страны Востока, в силу инерции присущего им цивилизационного архетипа функционирования по модели власти-собственности, как будто использовали государство в качестве инструмента рыночных реформ и тем самым породили конфликт между ним и частнособственническим сектором экономики (а также гражданским обществом в целом), что и привело, по Л. Васильеву, к торможению этих реформ. «Перед государством и государственным протокапталистическим сектором экономики на деколонизованном Востоке середины XX в. оказалась сложная задача: как наилучшим образом добиться желаемых преобразований, быстрых темпов развития? Конечно, перед всеми странами Востока был уже эталон, на который можно было бы равня
ться, т. е. Япония. Но она оказалась эталоном не для всех. Главным препятствием при поисках оптимальных возможностей для развития оказалось все то же несоответствие стандартов или, говоря проще, нежелание и неподготовленность основной части населения большинства стран Востока, особенно Африки, к тем радикальным структурным переменам, которые необходимы для ускорения развития. Естественно, что в этих условиях государство вынуждено было брать на себя основную долю усилий в области промышленного развития и всей экономической модернизации той или иной страны. Но практически это означало, что трансформирующиеся страны Востока оказались лишенными главного фермента, ускоряющего развитие: частнособственнического (капиталистического) сколько-нибудь развитого сектора экономики и пользующейся всеобщим престижем частнопредпринимательской деятельности. То и другое оказалось неразвитым» *.
Но дело в том, что, например, Япония никогда не была веберовским идеальным типом так называемого, по К. Попперу и Дж. Соросу, открытого общества рыночной экономики. Наоборот, Б. Гаврилишин в известной книге «Дорожные указатели в будущее» противопоставляет японскую систему как наиболее перспективную для эффективных реформ не только Востока, но и Запада американской (впрочем, скорее декларируемой, чем реальной) модели либерального «ковбойского капитализма», называя японский общественный строй «системой группово-кооперативного сотрудничества» [522][523].
В данном случае речь идет о понимании государства в расширительном контексте, как всей системы социальных институтов, решающих задачу защиты национальных интересов и интенсификации творческой инициативы и заряженности на реформы как можно большего числа граждан государства, функционировании многочисленных формальных и неформальных организаций, деятельность которых целиком ориентирована на защиту национальных интересов своей страны [524].
Для этого практически во всех станах Востока именно на антикосмополитических традиционалистских ценностях произошло «переформатирование» этнонациональных идеалов в своего рода модерно-патриотические. В частности, в Японии имела место трансформация духа знаменитого кодекса Бусидо в качественно-новую цивилизационную парадигму солидаристс- ко-корпоративного типа. Более того, в противоположность выводам Л. Васильева, перекосы в экономике, начавшиеся в конце 80-х годов прошлого столетия, связаны вовсе не с негативной ролью государства, а наоборот, слишком сильным самораскручиванием неконтролируемой рыночной стихии, неминуемо порождающим ряд серьезных диспропорций как в экономике, так и в обществе в целом.
Поэтому Л. Васильев в принципе не прав, когда слишком узко этатис- тски трактует понятие современного государства по принципу государ
ственная собственность — частная собственность. В действительности в современной наукоемкой экономике грань между частной и государственной собственностью давно стерта с помощью новейших инструментов и механизмов функционирования акционерного капитала. Например, многие китайские так называемые государственные предприятия давно работают в коммерческом режиме, нередко на равных с частнособственническими участвуя в рыночной конкуренции, при том, что само же государство активно выполняет функцию демонополизации экономики, к которой в автоматическом режиме стремится именно так называемый свободный рынок [525].
Более того, особенно пагубно, что тормозом реформ Л. Васильев считает авторитарную форму власти, которая, по его версии, с начала реформ вынуждена была уйти, уступив место либеральному государству — «ночному сторожу» во всех странах, кроме опять же таки Китая. «Собственно к этому и сводится основная проблема развития страны после успешной реформы и убедительно проявивших себя первых ее результатов. Все дело в том, что у экономического развития по рыночно-частнособственническому пути есть своя жесткая внутренняя логика. Цены отпущены, значительная часть ресурсов и предприятий приватизирована, рынок заработал и набирает обороты. Обороты раскручивают гигантский механизм, который грозит серьезными осложнениями. Любому специалисту понятно, что сколько-нибудь развитый рынок несовместим с авторитарным режимом и с командно-административными формами контроля над страной. Всюду, где упомянутый рыночный механизм раскручивался, командно-административные структуры, до того энергично и целенаправленно его поддерживавшие, должны были уйти, сойти с политической сцены. Так было на Тайване, в Южной Корее, Турции. Необычность Китая в том, что механизм раскрутился, а представляющие его командно-административную структуру коммунистические руководители уходить не хотят, да и не могут. В результате возникает эффект перегретого котла, вот-вот готового взорваться» [526].
В действительности именно авторитарная власть в позитивном понимании этого термина, то есть как власть не просто авторитетная, а и обладающая достаточной политической волей для осуществления комплексной широкомасштабной поэтапной, рассчитанной на долгосрочную перспективу стратегии, выступает главным локомотивом реформ, гарантируя их необратимость [527].
Даже в прошлом известный апологет либеральной демократии и торжества ценностей западного глобализма во всемирном масштабе Ф. Фукуяма вынужден признать, что возможности демократии решать проблемы, которые возникают в обществе, далеко не безграничны: «Несомненно, что либеральные демократии поражены кучей проблем вроде безработицы, загряз
нения среды, наркотиков, преступности и тому подобного...» [528]. Более того, она проигрывает в своей способности к проведению эффективного модернизационного курса, фактически давая при такой ситуации право на жизнь и зеленый свет авторитаризму, «...если целью страны является прежде всего экономический рост, то по-настоящему выигрышной будет не либеральная демократия и не социализм ленинского или демократического толка, а сочетание либеральной экономики и авторитарной политики, которую некоторые комментаторы назвали «бюрократически-авторитарным государством», а мы можем назвать «рыночно ориентированным авторитаризмом» [529]. Ф. Фукуяма признает справедливость аргументации Д. Шумпетера, в его известной книге «Капитализм, социализм и демократия»: «... рыночно ориентированные авторитарные государства должны быть эффективнее экономически, чем демократические...»[530]. И несмотря на то, что автор явно тенденциозно оценивает поведение авторитарных лидеров, таких как Д. Салазар, Ф. Франко, А. Пиночет в сознательном создании легитимных демократических режимов после преодоления состояния национального кризиса [531], он все же вынужден признать, что современная «японская демократия по американским или европейским меркам выглядит несколько авторитарной» [532].
Наконец, как это не удивительно, можно говорить даже о полной капитуляции автора в его попытках противопоставить авторитаризм демократии. Ведь в своей книге «Конец истории и последний человек» он отождествляет понятия «авторитаризм право-националистического типа», с понятием «сильное государство», а уже в одной из следующих работ с символическим названием «Сильное государство» Ф. Фукуяма как политолог обосновывает продуктивность данной модели власти и ее легитимность (хотя и предпочитает не акцентировать внимание на термине авторитаризм)!
Ч. Эндрейн считает, что эпоха реформ в Японии осуществилась на основе бюрократической авторитарной системы (хотя о совместимости понятий бюрократия и авторитаризм можно было бы поспорить) [533]. Примеры понимания авторитаризма в западной политологии и социологии как эффективной мобилизационной модели именно стратегических реформ, не сводящихся к простым модернизационным или догоняющим моделям, можно было бы умножить.
Причем, важно осознать, что, однотипная корпоративно-солидарис- тская цивилизационная модель посткапиталистического типа, в рамках которой на основе не просто конвергенции, а подлинного синтеза преодолевается крайность лишь иллюзорно противоположных этатизма и столь горячо воспеваемого Л. Васильевым и рядом других, в том числе западных авторов, либерализма также применялась в XX веке на этапе культурных и эконо
мических взлетов не только в странах Востока, но и якобы исключительно либерального Запада [534].
В целом же можно констатировать, что в настоящее время идея власти-собственности, так или иначе связанная с попытками «втиснуть» новые идеи относительно периодизации истории Востока в ортодоксальный марксизм, полностью исчерпала свой эвристический потенциал и грубо искажает исторические реалии исследуемого периода, являясь предельно непродуктивной в методологическом отношении.
К большому сожалению, методология исследования, в свое время предложенная Л. Васильевым применяется и сегодня, что ведет не только к искажению реальных механизмов цивилизационного развития Востока в древности, но и в позднее средневековье, и даже Новое Время. Так, в фундаментальной семисотстраничной монографии О. Непомнина «История Китая. Эпоха Цин. XVII — начало XX века» предпринята попытка определить специфику китайской цивилизации именно через категорию восточной деспотии по принципу практически заимствованного у Л. Васильева противопоставления варварского Востока цивилизованному Западу. «У западного и китайского государства был различный генезис. В древности в период Шан- Инь верховная власть возникла раньше общества как такового. В последующем государство подмяло социум под себя и заставило народ служить себе. В античном мире Запада общество сложилось если не раньше государства, то наравне и одновременно с ним...
В Западной Европе экономический базис и социум оказались сильнее политической надстройки. По этой причине они заставляли ее служить им и могли изменять ее по своей надобности — в русле их эволюции.... Иная ситуация сложилась в Китае. Здесь надстройка изначально оказалась сильнее базиса. Восточная деспотия практически подчинила себе экономику и социум, превратив их в свое «продолжение». Такого рода господство государства в ряду других причин резко затормозило эволюцию социума и перекрыло дорогу его комплексному развитию. Китайская деспотия не дала возможности сформироваться многому из того, что на Западе легло в основу само- развивающегося общества, т. е. частной собственности, самостоятельной личности, гарантиям ее защищенности и др....
В этом последнем явно проступали неразвитость и политическое бессилие частных классов, слоев и сословий, в отличие от государственных антиподов и противовесов, прежде всего от господствующего класса бюрократии, «класса-государства». На Западе возобладало саморазвитие общества, а не государства. В Китае главным оставалось самовозобновление механизма власти, а не социума... В итоге на Западе государство стало «слугой общества», а в Китае — «его «хозяином»... В Западной Европе верх взяли общественные силы, опиравшиеся на нерушимую частную собственность. В Китае же сохранилось господство бюрократического класса» [535].
Поразительно, но в данной пространной цитате, своего рода кальке воззрений Л. Васильева, на наш взгляд, строго говоря, нету ни одного верного тезисаіБолее того, в ряде моментов можно говорить о верности авторских суждений так сказать с точностью до наоборот! Поражает абстрактность предлагаемых характеристик дуальности Запада-Востока, примитивность и замифологизованность оценок китайского общества на протяжении практически всей истории его существования, явно не соответствующая современному уровню исследования данной проблемы. Непонятно, о каком Западе — античном, феодальном, буржуазном — идет речь? О каком различном генезисе какого западного и китайского государств?
В целом автор рассуждает в уже до боли знакомых категориях модернизации античности, ее подгонки под ранний капитализм, хотя, повторяю, ни о каком гражданском обществе или частной собственности, в капиталистическом смысле этого слова, в этот период еще не может быть и речи! О. Не- помнин откровенно экстраполирует отношения поздней китайской деспотии, свидетельствующие об этапе упадка и разложения индо-китайской цивилизации, на всю китайскую историю, что недопустимо хотя бы потому, что китайская бюрократия («шеныпи») на протяжении длительного периода времени играла важнейшую положительную роль в процветании китайской государственности, демонстрируя эффективность, позволяющую утверждать, что если это еще и не рациональная веберовская бюрократия в полном смысле слова, которая могла возникнуть лишь в индустриальном государстве, то, во всяком случае, своеобразная «предпротестантская» бюрократия, которая в значительной степени обеспечивала мощнейшее развитие экономики даже уже дряхлеющего Китая и его экономическое превосходство над уже буржуазной Европой вплоть до XVII столетия!
Насколько же глубже видел суть поставленной проблемы Н. Данилевский, который в главе с символичным названием «Цивилизация европейская тождественна ли с общечеловеческою?» едко высмеивал процветающую и сегодня в цивилизационном востоковедении позицию, согласно которой «Запад и Восток, Европа и Азия представляются нашему уму какими-то противоположностями, полярностями. Запад, Европа составляют полюс прогресса, неустанного усовершенствования, непрерывного движения вперед; Восток, Азия — полюс застоя и коснения, столь ненавистных современному человеку. Это историко-географические аксиомы, в которых никто не сомневается... Итак, как можно громче, заявим, что наш край европейский, европейский, европейский — что прогресс нам пуще жизни мил, застой пуще смерти противен, — что нет спасения вне прогрессивной, европейской, всечеловеческой цивилизации, — что вне ее даже никакой цивилизации быть не может, потому что вне ее нет прогресса» [536].
Но дальше создатель одной их первых типологий цивилизаций, опередивших шпенглеровскую и тем более тойнбианскую, рассматривая «самый тип застоя и коснения — Китай, выставляемый как наисильнейший кон
траст прогрессивной Европы», почти не имея источниковедческой базы, фактически делает вывод о классическом землевладельческом характере экономики Китая, которая по своему развитию превосходит европейскую; он говорит о научных открытиями астрономии, преодолевшей примитивную мифологичность, еще свойственную античности. Наконец подчеркивает, что «китайцы имеют громадную литературу, своеобразную философию... здравую возвышенную для языческого народа систему этики». «И что же это такое, как не прогресс?», — восклицает автор [537].
Очень проницательно в свете нашего определения индо-китайской цивилизации как земледельческой «Китайское земледелие составляет до сих пор высочайшую степень, до которой достигло это полезнейшее из искусств» [538].
Такое мировидение порождает и особую трудовую мотивацию, связанную с культом производительного, прежде всего земледельческого, труда. Не случайно, как уже отмечалось, китайский император как «сын неба» вначале сельскохозяйственного цикла проводил первую ритуальную борозду. Причем в Японии, на которую огромное воздействие оказала именно китайская традиция трудовой мотивации, этот обычай сохранился до начала XX столетия. «Ван вспахивал одну борозду, чиновники пахали в три раза больше, в зависимости от ранга, а простой народ заканчивал вспашку...» [539]. Вот почему применительно к классической индо-китайской цивилизации в свое время нами был предложен, как представляется, наиболее адекватный термин, исчерпывающе характеризующий суть господствовавшего там общественно-экономического уклада — землевладельческая формация [540].
Что же касается Античности, то здесь господствовало, по сути, противоположное, крайне негативное отношение к производительному труду. О своеобразной антитрудовой мотивации в античном мире в своем фундаментальном труде писал в частности А. Валлон [541]. Более того, поразительный контраст с подобным отношением к производительному труду, причем в пользу Востока, представляет собой европейское античное и средневековое общество. А. Гуревич подчеркивает негативное влияние античных традиций отношения к непосредственно трудовой деятельности даже на европейское средневековье [542].
Что же до так называемой китайской деспотии, то и тут Н. Данилевский оказывается на высоте, высказывая глубокие и проницательные суждения, свидетельствующие о том, что он вплотную подошел к пониманию цивилизационного циклизма как динамики функционирования самоорганизующейся социальной системы. В частности, мыслитель отмечает: «Правда, что прогресс этот давно прекратился, что даже многие прекрасные черты китай-
ской гражданственности (как, например, влияние, предоставляемое науке и знанию) обратились в пустой формализм, что дух жизни отлетел от Китая, что он замирает под тяжестью прожитых им веков. Но разве это не общая судьба всего человечества? И разве один только Восток представляет подобные явления? Не в числе ли прогрессивных западных, как говорят, европейских народов считаются древние греки и римляне; и, однако же, не совершенно ли то же явление, что и Китай, представляла греческая Византия?» [543].
Поэтому неслучайно Н. Данилевский, несмотря на то, что он не до конца преодолел мифологему Востока как тупиковой формы истории, отходит от примитивной схемы рассмотрения Индии и Китая как по сути доисторических обществ, еще фактически не имеющих статуса цивилизаций. Как было показано выше, на своей схеме он помещает китайскую цивилизацию после египетской, а индийскую даже ставит на четвертое место, после древ- несиметической и перед иранской. И дальше — важнейший концептуальный вывод, методологическое применение которого позволило бы авторам, воспевающим западный капитализм, начиная чуть ли не с ветхозаветных времен, осознать не только ложность своего подхода к прошлому, но и неправомерность идеализации институтов либеральной демократии, в том числе гражданского общества, частной собственности, рыночных отношений, парламентской демократии по отношению к классически капиталистическому, тем более, посткапиталистическому обществу: «народу, одряхлевшему, отжившему, свое дело сделавшему и которому пришла пора со сцены долой — ничто не поможет, совершенно независимо от того, где он живет — на Востоке или на Западе» [544].
Особенно важно подчеркнуть, что античность не может рассматриваться как зародышевая форма западной цивилизации, эволюционировавшая к развитому капитализму не только в экономическом, но и мировоззренческом стадиально-цивилизационном измерении. Ведь в действительности миропонимание античного человека во всех его аспектах по сути противоположно ренессансно-реформационной открытости миру человека буржуазной эпохи. Последний в качестве неповторимой личности ориентирован не просто на максимальную собственную самореализацию под девизом «человек — хозяин своей судьбы», но и на создание более совершенного социума, исходя из созданной им самим идеальной модели мироустройства.
Напротив, при всей радикальности античного антропоморфизма, связанного с окончательным осознанием человека как особого внеприродного существа и его стремлением к победе над неконтролируемыми стихийными силами, в противоположность ренессансному антропоцентризму и, тем более, более позднему пострациональному гуманизму и антропологизму Нового времени, античный антропоморфизм все еше остается в плену предельно детерминистских смысложизненных установок, представлений о бессилии человека в его попытках радикально изменить условия собственного бытия.
С железной демокритовской необходимостью, точнее даже неизбежностью, античного человека ведет по жизни фатум, и он не способен противостоять наперед извне заданной судьбе. Именно поэтому «вначале сами боги подвластны Мойрам — даже Зевс, владыка богов и людей. Боги — это блюстители велений Мойр» [545].
Как известно, только в конце греческой античности в философии Эпикура появляется представление о случайности и о возможности отклонения индивида-атома от предначертанной ему траектории фатальной предопределенности (что и зафиксировал К. Маркс в своей докторской диссертации «Различие между натурфилософией Демокрита и натурфилософией Эпикура») [546].
Однако в целом ни в греческую, ни в римскую епоху, в рамках античной цивилизации как таковой, статично-пассивное отношение к действительности не преодолевается. Ведь оно является не только формой теоретической рефлексии относительно реальной ограниченности возможностей субъекта данной эпохи, но и теоретической формой проявления его стремления к статично-механистическому мировидению, где все космические процессы раз и навсегда заданы в своей определенности, что создает иллюзию стабильности и гарантированности наперед заданного бытия. А это, в свою очередь, возможно лишь в случае существования внутреннего личностного мира, неизвестного поверхностному в своем бытии, «внешнему» и даже ритуально демонстративному человеку античности, всегда живущему как бы вовне. Причем именно античное миропонимание никогда не преодолевает принципиальной чувственно-вещественной эмпиричности своего мировидения.
В этой связи Ф. Лосев не просто описывает особенности представления о материально-чувственном космосе в античности, но и четко противопоставляет подобную духовную картину мира более поздним мировоззренческим системам, одушевляющим космос как высшее первоединство. Для античного мышления «...космос есть не что иное, как чувственно-материальный космос, то есть космос видимый, слышимый, с землею посредине, с небесным сводом и звездным небом наверху, обязательно видимым и слышимым, и с подземным миром внизу. В этом тоже удивительная специфика античной космологии, которая бесконечно отлична от духовного понимания неба в средние века, и от бесконечно пространственного понимания его в новое время» [547].
То же самое относится и к античному представлению о социальном или историческом времени. «Античность справедливо считается колыбелью европейской цивилизации; и в средние века, и в особенности в эпоху возрождения античное наследие мощно оплодотворяло культуру Европы. Однако ничто, пожалуй, не раскрывает столь ясно глубокой противоположности античной и новой культуры, как анализ их временной ориентации. Тогда как
векторное время всецело господствует в современном сознании, оно играло подчиненную роль в сознании эллинском... Эллинское сознание обращено к прошлому, миром правит судьба, которой подвластны не только люди, но и боги, и следовательно, не остается места для исторического развития. Античность «астрономична» (Ф. Лосев) и поэтому не осознает истории — она статична» [548].
Вот почему тот же О. Шпенглер на многих страницах своего «Заката Европы» строит мировоззренческую дихотомию не по принципу «Восток» — «Запад», а по принципу «Античность» — «Новое Время», показывая на уровне в том числе двух математических моделей мира, противоположность статичного античного числа как эмпирической величины и числа как отношения, связанного с представлением современного человека о всеобщности относительности бытия не только в естественнонаучном, но и более широком — философском смысле этого слова [549].
Относительно же европейского ренессансного, а позже и просвещенческого идеалов подражания античности, он, на наш взгляд, вполне справедливо отмечает: «до сих пор не существовало второй такой культуры, которая воздала бы столько почестей свершениям иной, давно угасшей культуры, была бы в научном смысле столь податливой к влияниям, как западная по отношению к античной. Прошло немало времени, пока мы нашли в себе мужество думать собственным умом. В основе лежало постоянное желание подражать античности» [550].
Сам Ф. Лосев неоднократно подчеркивал, что подлинный монотеизм духовно-мировоззренческого уровня, сопоставимый лишь с высшими формами христианской мысли в средние века и даже неоплатонистическими концепциями эпохи Возрождения, не мог возникнуть в эпоху античности. Причем важно именно то, что выдающийся знаток античности, связывая монотеизм с невиданным для античности развитием личностного начала, справедливо считал, что в силу особой вещественно-онтологичной эмпиричности античного мышления, не только между ренессансным, но и средневековым мировосприятием пролегла непроходимая пропасть: «Совсем другое дело — средневековое мышление, в котором основной интуицией была не интуиция чувственного тела, а интуиция личности. Поэтому абсолютом здесь оказался не чувственно-материальный космос, но личность, которая выше всякого космоса и которая является даже его творцом и создателем. И какие бы совпадения мы не находили между средневековым монотеизмом и античным пантеизмом, то и другое никогда и ни в каком смысле не могут отождествляться, откуда непроходимая пропасть между античным и средневековым мышлением» [551]. Кстати, этот тезис опровергает высказанную им же западоцентристскую идею единой линии развития от
античного неоплатонизма через грузинский средневековый неоплатонизм до европейского ренессанса и шеллингианско-гегелевской модернизации платонизма [552].
В этой связи особенно необходимо подчеркнуть, что европейский Ренессанс фактически не был декларируемым итальянскими мыслителями возрождением собственно античности, точно так же как и Реформация — всего лишь адекватной трактовкой текста прежде всего Ветхого Завета. В действительности речь идет о поиске качественно новых мировоззренческих ориентиров, не только не имеющих ничего общего с античным и ветхозаветным, но и в действительности фактически противоположных им. При этом обращение к античности в ренессансную эпоху было связано как со становлением нового национального сознания в итальянских раннебуржуазных республиках, так и с антитеологическим идеалом возвеличивания земной красоты и светского мировидения в целом.
Что же касается преимущественного обращения к сюжетам Ветхого Завета в реформационных утопиях, то кроме задачи переориентации общественного сознания на решение жизненных проблем, связанных со становлением собственно национального абсолютистского государства и формированием военно-патриотической мотивации, необходимой в условиях реформационных войн (традиционная же религиозная форма изложения новых идей, связанная с реформационной установкой на поиск собственной богоизбранности через максимально активное участие в новых формах экономической, политической жизнедеятельности, была необходима для адаптации элитарно-ренессансных идеалов антропологического титанизма становящейся личности качественно нового постфеодального типа к европейскому массовому средневековому сознанию, еще не готовому к восприятию максимально секуляризированного мировоззрения).
Не стоит преувеличивать и творческие достижения античности как в экономической, так духовной сфере. Конечно, это был стадиально-цивилизационный прорыв в понимании человеком своего творческого личностного начала, осознании социальной природы, еще не возможной в рамках предшествующего теоцентризма и зооморфизма раннеклассовых ближневосточных религий с их представлением о божестве как полубоге-получеловеке. Однако особенно важно подчеркнуть, что сам по себе феномен ренессанса и своеобразного «восточного чуда», вполне сопоставимого с «греческим чудом» античности, как было показано в предыдущем параграфе, происходил в первые века до нашей эры в Индии и Китае. Более того, как это ни парадоксально, восточное духовное Возрождение, точнее Зарождение качественно нового духовно-цивилизационного измерения бытия, с точки зрения личностно творческого понимания природы человека, не только не уступало античности, но и превосходило ее [553].
Причем экономический базис классической китайской государственности несовместим с деспотиями ближневосточного типа (например египетской) и базируется на отношениях классической частной собственности на землю, что, как подробнее было показано в предыдущем параграфе, привело к созданию в Китае первых веков до нашей эры более совершенной как в политическом, так й, главное, в духовно-религиозном отношении, «надстройки», по сравнению с надстройкой классической рабовладельческой цивилизации [554].
В целом правомерно говорить о необходимости формулировки концепции, в рамках которой отношения между Востоком и Западом в докапиталистическую эпоху получат новое объяснение.
б) цивилизационная типология Востока и Запада в древности и современности
Таким образом, все попытки построения античной мифологемы запад- ноцетристской модели развития исторического процесса в противовес опять же статичному, а то и застойному Востоку оказываются полностью несостоятельными. Более того, в концепции Л. Васильева даже не поднимается целый ряд принципиальных дискуссионных вопросов, которые откровенно не вписываются в его западноцентристскую схему. Причем речь идет не только об истории Востока, но и Запада. Например, концепция зародившегося в древности капитализма по сути так и не дает ответа на вопрос о причине упадка античной демократии и частнособственнической экономики в эпоху европейского средневековья, при котором скорее можно говорить именно о культе власти-собственности, а не об идеале свободной индивидуальности.
Непонятным остается дискуссионный в течение многих десятилетий и в западной, и в отечественной литературе, механизм перехода от средневековья к Ренессансу, Реформации, Новому, а затем и Новейшему времени.
Наконец, не находит ответа принципиальный вопрос о причинах возникновения феномена тоталитаризма именно в западной цивилизации, который по своим проявлениям типологически сходен именно с механизмом восточной деспотии, опирающейся на современный уровень технических достижений. Причем мало того, что нацистский и совесткий варианты тоталитаризма отрицают фундаментальные принципы либерализма, составляющего, по мнению Л. Васильева, своеобразный архетип западной цивилизации, сам либерализм, с присущей ему фетишизацией всех форм овеществленного капитала за счет «живого труда» (К. Маркс), в современной его форме «финансового империализма» все больше обретает статус новейшего варианта тоталитаризма, способного подавлять не только отдельную личность, но и целые народы, вполне в духе изначально «тоталитарного» Востока [555].
Причем в рамках романтической социологической и экономической парадигм уже в середине XIX столетия сформировалась жесткая оппозиция классическим либеральным ценностям, которые, по Л. Васильеву и концепциям других сторонников западного «открытого общества», составляют цивилизационную основу западного мира. А модель социального государства, так или иначе реализованная и западной Европе и в Японии, как было показано выше, на самом деле отнюдь не сводима к идеалам частной собственности, смитовской «невидимой руке рынка» и модели государства-«ночного сторожа».
Возникает логичный вопрос: почему Л. Васильев и многие другие исследователи, в том числе и западные, упорно игнорируют факты, опровергающие абстрактную западноцентристскую схему античного капитализма и месопотамского предкапитализма, противостоящего изначально «застывшему», «застрявшему», «окостеневшему» Востоку? Проведенный анализ подсказывает правильный ответ на данный вопрос. Невольная фальсификация истории неразрывно связана с неспособностью объяснить подлинную логику исторического процесса, с учетом его цивилизационной стадиальности и асинхронности. Отсюда стремление представить исторический процесс как простое эволюционное развертывание изначально заданного архетипа социального бытия, который, постепенно раскрываясь, без каких-либо стадиальных «перерывов постепенности» или «скачков» (В. Гегель), достигает своего наивысшего развития в рамках западного буржуазного общества. Причем все экономические, политические и духовные институты этого общества мыслятся как уже ранее существовавшие в глубокой исторической архаике, но в, так сказать, неактивизированном, не раскрывшем все свои потенции, а зачастую и скрывающем их подлинную природу, виде. Отсюда и популярность самого принципа мифологического понимания истории, противостоящего якобы полностью исчерпавшему свой потенциал формационному прогрессизму. Ведь мифология истории рассматривает исторический процесс не как последовательную смену цивилизаций, каждая из которых все более полно позволяет отдельному человеку, любой социальной группе более адекватно осознать и более последовательно реализовать в различных формах продуктивной деятельности собственную социальную природу, а наоборот, как эволюцию по сути единой во всех своих различных проявлениях цивилизации, как реализацию некого изначального архетипа, который в процессе его развертывания еще к тому же и затемняется иллюзией о якобы самостоятельной роли человека, опирающегося на свои сущностные силы в собственном саморазвитии, в то время как его в действительности «ведет» некая высшая сила, которая изначально и придает смысл человеческой истории.
Очевидно, что такой подход коррелируется и с мифологемой так называемого «золотого века», который завершается «веком железным» — веком утраты подлинного смысла истории, следствием которого и является неуклонное нарастание уровня катастрофизма в современную эпоху. Поэтому особенностью мифологии истории и является ориентация на так называемое возвращение к истокам, прояснение истинной сущности, состоящей в декларации предзаданности извне подлинных смыслов бытия, отрицании
продуктивности построения реальной модели преодоления глобальных проблем современности, опираясь лишь на собственные силы без «подключения» религиозно-мифологических факторов, будто бы имеющих чисто мистические истоки.
Как было показано выше, в варианте мифологического западоцентриз- ма не только полностью искажается экономическая, политическая и духовная история Индии и Китая, истоки которой находятся в начале второго тысячелетия до нашей эры, но, что особенно непродуктивно, игнорируется громадный самобытный творческий потенциал обществ Востока, реализованный в Новое и Новейшее время и вовсе не сводимый к заимствованию у Запада его цивилизационного алгоритма. В этой связи все больше как западных, так и восточных исследователей цивилизационной составляющей Запада и Востока подвергают справедливой критике веберовскую идею об отсутствии в восточный религиозных системах творческого потенциала из-за якобы слишком зацикленного на реальности конфуцианства и слишком отрешенных от нее буддизма и даосизма, как принципиально антипротестан- тских типов религии, которым не хватало направленной на спасение в потустороннем мире аскетической мотивации и которая, по мнению выдающегося немецкого политолога и социолога, наличествует лишь в христианстве (причем прежде всего в его ветхозаветной версии), фактически и давшей творческий импульс становлению капитализма в его современных формах. В действительности синтез «я» и, скорее даже не «не-я», а «сверх-я» на Востоке неизмеримо глубже, органичнее, чем это имело место в том же Ветхом Завете, ставшем смысловой базой для зарождения европейского протестантизма. Поэтому вполне можно говорить о своеобразном предпротестантизме раннесредневекового Востока [556]. А причины того, что на Востоке не зародился капитализм, непосредственно связаны с системным механизмом стадиальной смены цивилизаций [557].
В действительности именно восточное миропонимание, с точки зрения потенциала его цивилизационного развития, в силу того, что оно значительно последовательнее преодолевало архаико-мифологическую составляющую относительно не только античного политеизма, но и средневекового христианства, по своему творческому потенциалу значительно ближе к ренессансной и реформационной мотивации собственно капиталистического типа. (Причины же, по которым конфуцианство, даосизм и буддизм не переросли в реформационные движения, целью которых было бы построение общества, родственного западному капитализму, состоят в особенностях всемирно-исторического развития, о которых речь пойдет несколько ниже.)
Однако, следует отметить, что дуализм Запада и Востока, основанный на чрезвычайно распространившейся в научной литературе в последнее время, востокоцентристской версии философии истории, не в меньшей мере искажает понимание реальной логики исторического процесса, чем рассмотренный выше западоцентризм. Фактически перед нами все та же мифологема всемирной истории, не имеющая ничего общего с ее подлинным пониманием, сформулированная относительно западоцентризма «с точностью до наоборот». Если раньше динамично прогрессирующий Запад, с его фундаментальными принципами приоритета частной собственности и либеральной демократии во всех сферах общественной жизни рассматривался как высший позитив, а общинно-этатистский Восток — как извечный цивилизационный застой, то теперь, наоборот, западный ультрадинамизм и революционизм оценивается как чуждая, искажающая суть подлинной человеческой природы социальная аномалия, а пассивность и созерцательность восточного мировидения как основа особой духовной рефлективности восточного бытия; эта духовность исключает в качестве абсолютной самоцели самоутверждения личности абсолютную погоню за прибылью, ограничения смысла жизни чисто утилитарными интересами, игнорирование позитивной роли этнонациональной консолидации и, в конечном итоге, ориентирующие на щадящее экологическое ведение хозяйственной деятельности, исходя из самого способа мифологического видения мира в неразрывном единстве социальных и природных процессов.
Так, например, Андрей Ваджра в книге с весьма символическим названием «Путь зла. Запад: матрица глобальной гегемонии» во многом справедливо критикуя ультралиберальный идеал Запада, с его культом индивидуальной свободы, которая обернулась не только западным гегемонизмом современного глобализма, созданием механизма неэквивалентного перераспределения все уменьшающихся мировых ресурсов в пользу так называемого западного мир-системного ядра, но и утрату подлинных мировоззренческих смыслов, в том числе и ценностно-религиозных основ протестантского типа населением самих развитых западных стран, ориентацию на тотальное потребительство, которое порождает доходящий до нарциссизма индивидуализм, неспособность консолидироваться на основе общих духовных мотиваций, пытается противопоставить Модерну и Постмодерну ускоряющегося динамично-поступательного развития, в котором человек играет роль активного субъекта истории, Традицию, как подлинный Выбор, Долг, Цель, Смысл Мира, наконец Путь в себе. Такая Традиция, как коллективный Стиль рассматривает идеал свободы Модерна и тем более Постмодерна как «абсолютное зло». Традиция — это якобы действительный коллективизм, при котором воля индивидов сливается в некоем иррациональном акте «бессознательной солидарности». «Традиционализм противостоит всему тому, что несет в себе зародыш Универсализма. На данный момент наиболее агрессивным проявлением Универсализма на духовно-психологическом уровне является безудержное стремление к наживе, отражением которого в сфере ценностей стали деньги. Традиционализм (в любой его форме) стремится максимально подавить страсть к наживе и развенчать представление о деньгах как сверхценности....Традиционная
культура — это мощный духовно-психологический барьер на пути формирования глобального общества» *.
Как видим, рассуждения автора находятся вполне в русле уже упоминавшихся антизападных концепций Ю. Эволы и Р. Генона. При этом само понятие традиции у него неразрывно связано именно с мифом, с присущей данной архаической форме акцентуацией на внелогичном, внерациональ- ном миропереживании, при котором любой коллективный и индивидуальный субъект выступает как орудие в руках некоей предзаданной судьбы, «ведущей его во времени и пространстве от прошлого к будущему». И в этом смысле «Модерн — это антитрадиция (негатив Традиции)» [558][559]
Еще большей критике автор подвергает идею постмодерна, который, по его мнению, является ни чем иным, как хаосом, отсутствием всякой структуры, дисгармонией, распадом, «в котором все относительно, неопределенно, лишено целостности, упорядоченности и устойчивости». «Человек Постмодерна — это изолированная монада, «Я», бесцельно блуждающее среди флуктуирующей массы таких же пустых (нейтральных) «Я», неспособных обрести свой индивидуальный Смысл, а значит, и структурироваться в «Мы» [560].
Поэтому нет ничего удивительного в том, что все упования автора на спасение человечества от западной заразы индивидуализма и утилитаризма возлагаются на новый грандиозный неомиф возникновения в недрах Азии некоего Великого Хана, представляющего из себя не что иное, как «новый антропологический тип, несущий в себе новые ценности и совершенно новый образ мира — то должное, которое может стать объективной реальностью. Кто знает, может быть, новый Тимучин уже сел в седло, чтобы стать Чингизханом и объединить под своими знаменами армии варваров, готовых умереть или сокрушить непобедимую до сегодняшнего дня империю Запада» [561]. Завершает книгу, в которой научный анализ цивилизационного процесса в конечном итоге подменяется востокоцентристской мифологией истории, почти шаманское заклинание: «Ход истории приблизился к черте великих перемен, после которых мир неизбежно станет другим» [562].
Нетрудно заметить, что традиционалистско-консервативная версия Востока, противостоящего Западу в качестве оппозиции рационалистическому прогрессизму, экономизму и прагматизму, типологически близка различным этноцентристским арийским и евразийским версиям великой Украины или России, согласно мессианскому мифу, призванных осчастливить человечество, выступив в качестве его спасителя от скверны потребительства и бездуховности. В действительности же подобные мифологемы, истинное содержание которых является не традиционалистским или даже кон-
сервативным, а глубоко реакционным, уже принесли огромный вред, в особенности в Украине, поскольку они не только искажают реалии современного мира и механизмы преодоления глобальных проблем современности, но и дискредитируют национальную идею, подменяя ее этноцентристским мифом, главный недостаток которого состоит в культивировании присущей мифологическому сознанию как таковому предельной пассивности, ориентации на то, чтобы плыть по течению некоей фундаментальной предзадан- ности, внерациональной судьбы, которая как бы обрекает богоизбранный народ на неминуемое спасение. Всячески культивируется абсолютно ложный тезис о том, что в противоположность западному человеку Модерна и тем более Постмодерна, с его иллюзией безграничных возможностей, полной релятивизацией всех нормативных ценностей, охранительная традиция, не давая возможности отдельному индивиду вырваться за пределы коллективного «Я», тем самым спасает его от обезличивания.
Особенно следует подчеркнуть, что подобно цивилизационному западо- центризму, абстрактный востокоцентризм так же не способен дать адекватное объяснение реальным историческим явлениям, показать всемирно исторический процесс во всей сложности его динамики. Так, например, если принять за основу версию об изначальном обладании Востоком некоей истиной в последней инстанции относительно смыла человеческого бытия, состоящей в понимании Дао или Атмана как высшей формы Недеяния, созерцательности, растворения индивидуального «я» в коллективном «мы», которое якобы обеспечивает неуклонную, лишенную революционных скачков плавную эволюцию восточного общества, остаются непонятными причины застоя и деградации Индии и Китая, проявившиеся уже в начале второго тысячелетия нашей эры и к началу эпохального взлета западного общества, связанного со становлением капитализма, уже приведшие Восток к состоянию цивилизационного загнивания, вполне сопоставимого с эпохой безграничной духовной деградации и упадка Римской империи. При этом, например, то же самое конфуцианство, которое рассматривается многими сторонниками современного Китая в качестве высшего идеала для построения антикризисных моделей цивилизационного типа как на Западе, так и на Востоке, в варианте так называемого неоконфуцианского синтеза обрело черты управленческой квазиэлиты, которую М. Вебер называл «неконструктивной бюрократией».
В частности, уже в эпоху Мин были разработаны кодексы «Поучение предка царственной династии Мин» и «Уведомление по воспитанию народа», которые своей изощренной трехъярусной ритуальностью свидетельствуют об откате китайской цивилизации к «азиатскому способу производства» и предельной заформализованности всей общественной жизни, близкой к Древнему Египту. Следующая династия захватчиков Маньджуров империи Цин наряду с массовым террором «одним из направлений укрепления своего государства... избрала проведение в жизнь сугубо унифицированной идеологии неоконфуцианства. Особым покровительством манджурских императоров пользовалась сунская неоконфуцианская школа, братья Чен и Джу Си и способы массовой идеологической обработки, сложившиеся при династии Мин... Была установлена жестокая «литературная инквизиция». В
условиях всеобщей подозрительности, системе доносов, прикрытой высокоморальными сентенциями в духе неоконфуцианства, в чиновничьей среде, призванной быть опорой государства, процветала коррупция, реальные события искажались и приукрашивались, создавалась иллюзия благоденствующей Поднебесной, управляемой мудрыми императорами, бесконечно далекая от действительности» [563].
При этом произошло вырождение бюрократа-аристократа шеньши в чиновника, уже не способного быть ретранслятором великих культурных достижений китайской цивилизации. Неслучайно в школах, училищах, в Академии литературы и на экзаменах в эпоху Цин «поддреживали и поощряли абстрактную, оторванную от жизни неоконфуцианскую, феодальную идеологию, облеченную в сухие и схоластические формы «восьмичленных сочинений», написание которых требовало многолетней тренировки, тупой механической зубрежки и ни в коей мере не способствовало выявлению природных талантов и способностей, душило всяческую инициативу и обрекало на длительный упадок такую крайне важную область знания, как естественные науки, занятие которыми открыто не одобрялось властями» [564].
Даже буддизм и даосизм на данном этапе развития китайской цивилизации предельно догматизировались, «спонтанность и антиэгалитаризм раннего Чань сменились нормативностью и жестким соблюдением уставных правил. Чань не смог долго сохранять принципы первых своих патриархов в обществе, где ритуал и социальная иерархия были освящены многовековой традицией. Настоятели монастырей из вольных наставников превратились в распорядителей, контролирующих соблюдение монастырской дисциплины и точность проведения ритуалов, а чаньские монахи — в послушных монастырских чиновников» [565].
Кстати, данный предельный прагматизм и продажность выродившейся в процессе деградации китайской цивилизации бывшей конструктивной или эффективной конфуцианской бюрократии в значительной степени и дало основания М. Веберу оценивать его как в принципе лишенное творческого протестантского духа — дерзаний, направленных на радикальное преобразование существующего общества.
Непонятными остаются и причины того, почему, опираясь на тради- ционалисткий миф, якобы способствующий максимальной стабилизации и самоорганизации общества, Индия и Китай не только стали колониями Запада, но и в настоящее время, уже после своего возрождения, фактически в значительной степени играют по предложенным им глобалистским правилам, пусть и защитив себя протекционистскими барьерами, однако обслуживают потребительский Запад все большим количеством товаров и услуг, при этом проводя значительно более антиэкологическую, агрессивную по отношению к окружающей среде политику, чем те же США и Европейский Союз. Наконец, как указывалось выше, остаются без объяснения причины того, почему антилиберальная модель корпоративно-солидаристского авторитаризма не только с успехом была применена на этапе широкомасштабных реформ, получивших название «экономического чуда», но и разрабатывалась на основе собственных цивилизационных теорий западными обществами абсолютно автономно от Востока. При этом сами японские, китайские и индийские реформаторы признавали эффективность модели основанного Бисмарком социального корпоративного государства для эффективной модернизации стадиального типа своих стран 1.
1988. - С. 250.
В действительности цивилизационная методологическая ущербность востокоцентризма вполне очевидна. Ведь ему присущ тот же схематизм, абстрактный разрыв социального пространства и времени, традиционализма и новаторства, эволюционизма и дискретности, что и западоцентризму. При этом доведенные до абсолюта декларации и даже культ мифологической Традиции, в противовес цивилизационной изменчивости, крайнему субъективистскому волюнтаризму безграничной открытости, универсализму и космополитизму глобализма являются, по В. Гегелю, мнимо противоположными или абстрактно тождественными, с безграничной легкостью превращаясь друг в друга. В самом деле, фундаменталистская установка на уникальность, как пишет А. Ваджра, этнонациональной неповторимости некоего изначально существующего в любой культуре проекта, ведет к своеобразному опопсовлению этнических архетипов японской, китайской и индийской культуры, созданию многочисленных пособий «мудрости Востока» в чисто прагматических интересах западного бизнеса. При этом именно отсутствие понимания цивилизационного измерения стадиально высших форм национализма, опирающихся на неповторимость собственной национальной культуры, но не сводимых к ней, позволяет с легкостью выдавать некие мифологические архетипы Индии, Китая и Японии за реальные механизмы построения постлиберального и посткапиталистического общества.
Отсюда попытки вывести архетипы современной китайской цивилизационной матрицы из мифологических истоков китайской культуры. Вот, например, некоторые стратегемы из знаменитой «И Цзын» — «Книги перемен», который, по мнению 3. Шахнабиева, пытающегося американскому проекту под названием «Ковчег» (спасение западной цивилизации за счет узурпации ресурсов всего остального человечества) противопоставить «Ковчег» некоего евро-азиатского сообщества. По мнению автора, «И Цзын» и сегодня является своеобразной «китайской библией», опираясь на поведенческие установки которой Китай и достиг всех своих успехов, став подлинной супердержавой. Вот некоторые из этих сентенций: «обмануть императора, чтобы переплыть море»; «осадить Вей, чтобы спасти Чжао»; «убить чужим ножом»; «в покое ожидать утомленного врага»; «грабить во время пожара»; «на востоке поднимать шум, на западе нападать»; «извлечь нечто из ничего»; «для вида чинить деревянные мостки, втайне выступить в
Ченьцан»; «наблюдать за огнем с противоположного берега»; «бить по траве, чтобы спугнуть змею»; «сманить тигра с горы на равнину»; «если хочешь что-нибудь поймать, сначала отпусти»; «тайно подкладывать хворост под котел другого»; «закрыть дверь и поймать вора»; «объединиться с дальним врагом, чтобы побить ближнего»; «украсть балки и заменить их гнилыми подпорками»; «скрыть акацию и указать на тутовое дерево»; «делать безумные жесты, не теряя равновесия»; «заманить на крышу и убрать лестницу»; «украсить сухие деревья искусственными цветами»; «превратить роль гостя в роль хозяина» [566].
Но в таком случае возникает вполне логичный вопрос: а что, собственно, мешает представителям любой другой страны и этноса воспользоваться этими же «подсказками» (в целом находящимися на уровне банальной эрудиции), чтобы с успехом использовать их в конкурентной борьбе с тем же Китаем? Тем более, что, как известно, архетипы мифологического сознания, при всей специфике их возможных формулировок, в той или иной национальной культуре универсальны, а значит, вполне могут быть адаптированы и другими геополитическими ареалами, которые сегодня не совсем точно принято называть цивилизациями.
И тогда следующая сентенция воспринимается как ключевая для создания особой мифологии истории: «Наиболее непосредственно затрагивает жизнь людей миф. Миф можно представить как передачу постоянных установок цивилизации, в действенных правилах формирующих поведение членов общества. Миф определяет ролевые модели поведения. Одним из признаков жизнеспособной развивающейся цивилизации является ее способность поддерживать новые мифы, отвечающие новым условиям и, напротив, смерть мифа означает крушение общества.
Необходимо отметить, что при всем многообразии составляющих различных цивилизаций, им присущи элементы высшего единения, ибо свобода духа невозможна без единства цивилизаций. Эти два понятия неразрывны. Свобода духа умирает в национальных, социальных или иных границах. Единой цивилизации нет без понимания того, что чужих пророков не бывает. Истины, выстраданные и осознанные даже на другом конце света, нужны всем, и в этом заключается закон развития человечества» [567].
В качестве типичного примера подобного упрощенного понимания сути того особого «Стиля» бытия, который якобы гарантирует успех в индивидуальном и национальном бизнесе, можно привести работы А. Грама и осовремененные трактовки Лао Цзы Д. Хайдером [568].
Ряд авторов усложняют проблему межцивилизационного диалога, акцентируя внимание не на мифологии, а на восточной философии, на основе которой якобы функционирует китайский бизнес. Например, известный
китаевед Владимир Малявин отмечает, что на фоне поражающих успехов Китая в области экономики «появился даже термин “конфуцианский динамизм”». Речь идет о типе поведения, который характеризуется личным усердием, упорством в достижении поставленной цели, бережливостью и скромностью.
С рубежа 90-х годов XX века входит в употребление понятие «конфуцианский капитализм». Оно означает, по мнению тайваньского ученого Вей У, взгляд на семью как «базовую экономическую единицу» и ориентацию на достижение «консенсуса в рамках всей семьи», а также принятие государством на себя заботы о благополучии среднего класса или, другими словами, создания «государства всеобщего благоденствия». Одновременно приобрело популярность выражение «конфуцианский купец» (жу шан). Оно может показаться странным и даже нелепым, принимая во внимание крайне негативное отношение столпов конфуцианской мудрости к торгашескому духу. Но что есть то есть; как и всякое модное понятие, оно не имеет точного смысла и обозначает довольно расплывчатый набор традиционных китайских добродетелей, среди которых на первом месте стоит обходительность, радушие, благочестие, бережливость при отсутствии жадности. Современный китайский наблюдатель полагает, что речь идет просто о «деловом человеке», обладающим культурой предпринимательства, и что так «можно назвать всех хороших предпринимателей в мире» [569].
Правда и здесь, на первый взгляд, нету ничего такого, что не могло бы быть использовано представителями иных этносов, тем более, что подобная семейная клановость, в позитивном смысле этого слова, характерна и для исламского и даже для немецкого бизнеса (не случайно уже упоминавшийся М. Портер типологически сближает по параметрам своеобразного социального патернализма экономические модели Германии и Японии в противовес американской). Однако сторонники этно-мифологической уникальности пытаются усложнить задачу. Они утверждают, что для того, чтобы постигнуть конфуцианство, необходимо родиться китайцем, так сказать, впитать конфуцианский дух с молоком матери. Более того, в лучших мифологических традициях порой можно услышать высказывания о том, что китайцу даже не обязательно овладевать собственной культурой и в совершенстве знать конфуцианскую философию, чтобы успешно использовать ее мудрость в своей практической жизни.
Для того, чтобы обосновать подобную версию, в ход идут даже такие экзотические аргументы, как то, что жителям Востока изначально присущ определенный запрограммированный или заданный опять же неким, не подпадающим под научное определение, мистическим кодом или геномом, стиль мышления, и потому, дескать, можно говорить о существовании особого феномена восточного человека.
Однако данная аргументация является несостоятельной, в том числе и потому, что способность «вжиться» в восточную культуру и стиль мышления
с успехом демонстрировали многие выдающиеся западные, в том числе советские, ориенталисты. Не случайно тот же В. Малявин, пытающийся вывести современный китайский стиль успешного цивилизационного бытия из китайской классической философии, в выше приведенной цитате вынужден говорить о подобных попытках с изрядной долей иронии.
На самом деле «китайское чудо» и экономические прорывы Японии и так называемых ближневосточных тигров обусловлены рядом совсем иных факторов, в первую очередь связанных с освоением стадиально высших и по своей сути антимифологических форм социального бытия, характерной чертой которых является многомерный синтез различных парадигм, направленных на решение стоящих перед обществом задач. Именно достижение и, пусть и временное, удержание данного многопарадигмального синтеза и составляет подлинную суть предельно мифологизированного понятия «пассионарность». Более того, при всей неоднозначности термина «постмодернизм», в своих позитивных смыслах он фиксирует максимальный динамизм всех эффективно развивающихся обществ современности, в том числе и Востока, сознательное стремление подлинных реформаторов не зацикливаться ни на одной из возможных стратегий, а использовать каждую из них именно там, где она наиболее эффективна. В мировоззренческом плане речь по сути идет о принципе всеобщей относительности, применимом не только к физической, но и социальной реальности, что невозможно без синтезирования иррационального и эмоционально-образного начал в процессе формирования модели китайских реформ, при котором учитывались и неудачный социалистический эксперимент СССР, и эффективность японской корпоративно-солида- ристской модели, и опасность продолжения «большого скачка» в более чем миллиардной стране, и многие другие факторы.
Все это не имеет ничего общего с органически присущей мифологическому мировосприятию и бытию предельной разорваностью миропонимания и миропереживания и, одновременно, по В. Гегелю, их абстрактной тождественностью, когда одномерная зацикленность на иррациональной экзальтированности обратной стороной медали имеет предельный рассудочный догматизм, ритуальность, негибкость иллюзорного мышления и неконструктивного поведения. В данном случае аппеляция к сверхестественному, фантастическому, чувственно переживаемому неотделима от неспособности мыслить логически, неумения отделить важное от неважного, отожествлением на основе поверхностных аналогий реального и кажущегося или воображаемого [570].
Ярким проявлением мнимой противоположности иррациональности и рассудочности своеобразной мифологической методологии являются попытки использования для объяснения специфики тех или иных цивилизаций предельно мистифицированных псевдонаучных «теорий», различных био- и психополей, информационных пространств, характерной чертой которых является полная антинаучность, приверженность именно мифологическому стилю мышления, по принципу «мир покоится на черепахе, черепаха — стоит на слонах, а на что опираются слоны — для первобытного мыш
ления уже не существенно». В самом деле, если специфика тех или иных суперэтносов обусловлена неким пассионарным биополем, то природа этого биополя и механизмы его образования, как это, например, имеет место у того же Л. Гумилева, фактически остаются без объяснения. Но с точки зрения принципов научного мышления (знаменитая «бритва Оккама»), объяснение некоей неизвестной сущности с помощью иной неизвестной сущности (в нашем случае — мифа иным мифом) является принципиально несостоятельным.
Интересной в этом плане является попытка В. Вс. Иванова обосновать вышерассмотренную гипотезу о раздвоении ближневосточной протоцивилизации на прогрессивное и регрессивное направление всемирноисторического развития спецификой мировосприятия человека, обусловленной межполушарной асимметрией мозга. Так, отмечая бурное развитие производящего хозяйства в Древнем Египте (стремительный рост поливного земледелия, скотоводства, ремесла) и развитие в этой связи новых форм учета, автор считает, что египетская цивилизационная стратегия была связана с неуклонным нарастанием левополушарной доминанты, формализацией всех процессов и утратой творческого духа: «Одной из наиболее заметных особенностей египетской культуры является тесное переплетение произведений изобразительного искусства с иероглификой, которая не только внешним видом напоминает эстетически значимые изображения, но и нередко в них включается. С точки зрения такого направления исследования культуры, которая ищет психофизиологические соответствия различным культурным типам, эта последняя черта напоминает сочетание письменных знаков с изобразительными в искусстве шизофреников. Речь идет именно о заострении в египетской культуре левополушарных тенденций, так как шизофрения в новейших исследованиях понимается как результат распространения левополушарной абстрактной стратегии на все виды работы сознания...» 1. Что же касается Месопотамии, то «дело в том, что запоминание и складывание поэтических образных текстов, сопровождаемых музыкой, представляет характерную функцию правого, а не левого полушария. Для Месопотамии существенным было то, что система письма позднее была приспособлена для фиксации таких текстов (включая и музыку, для которой в клинописи было выработано древнейшее подобие нотных обозначений)» [571][572]. Отсюда вывод, что в пределах единого центра всемирной истории «греческая наука, усвоив достижения египетской (к тому времени уже не творческой) и вавилонской (еще сохранившейся) традиции, совершила переворот, к которому восходит и современная научная мысль» [573].
Нетрудно заметить, что данная псевдонаучная мифологема «подыгрывает» цивилизационной концепции Васильева о шумеро-греческих истоках западной цивилизации и азиатской власти-собственности централизованно-рассудочной структуры ирригационного хозяйства как основы восточной антицивилизации. (Тем более, что версию Вяч. Вс. Иванова о шизофренической левополушарности иероглифического мировидения можно распространить и на китайскую иероглифическую письменность, дожившую до наших дней). О полной несостоятельности подобного похода уже неоднократно упоминалось. Но показательно другое: исследователь, претендующий на использование новейших достижений психофизиологии в теории цивилизаций, не удосуживается объяснить ни причин взлета «правополушарной» лирической поэзии в Египте, ни причин отставания счета в Шумере, где производящее хозяйство, в том числе поливное земледелие и скотоводство, развивались не менее бурно, чем в Древнем Египте, ни, наконец, того принципиального факта, что, как свидетельствуют исследования, количество людей с лево- или правополушарной доминантами в любом социуме, вне зависимости от особенностей его экономики, уровня кризисности или подъема, приблизительно одинаково.
Что же касается иррациональной, точнее внерациональной эмоционально-образной неповторимости и уникальности, действительно связанной с правополушарной акцентуацией, то она является важнейшей составляющей современной, в какой-то мере постмодерной формой национально-цивилизационной идентичности, которая связана не с мифологическим пластом мировосприятия, а с высшей экзистенциально-патриотической мотивацией, начавшей формироваться в середине XIX века в качестве оппозиции либерально-финансовому этатистскому и расово-биологическому фетишизму тоталитарного типа, на периферии уже загнивающей классической капиталистической цивилизации как в Западной и Восточной Европе, так и в Японии.
Применительно к этой эмоционально-образной мотивации, которая играет важнейшую роль в мобилизации коллективной воли (или, как писал Ж.-Ж. Руссо, «всеобщей воли») на реализацию качественной модернизационной стратегии, то речь должна идти именно об образе, символе, идеале как элементе новейшей национальной идеи, при которой высказывания типа — «Франция — это я», которые позволяли себе и Наполеон и де Голль, трактуются не буквально, как это присуще мифу, а аллегорически, подчеркивая значимость роли именно личностного элемента лидерства в происходящих преобразованиях. Поэтому глубоко ошибается известный исследователь мифа Курт Хюбнер, который комментирует высказывание фон Гирке о том, что дух народа это не соглашение, способное возникнуть в результате беседы единомышленников, а познание себя в более высоком единстве жизни Целого, при котором индивидуальное «Я» растворяется в этом Целом, в чувстве причастности к Родине, в том смысле, что «национальное чувство» такого рода, очевидно, формируется теми же самыми онтологическими представлениями, что и мифическое понимание принадлежности к роду и племени....Человек и Отечество, человек и Родина сплетаются таким образом в одно неразрывное целое, и кто его теряет, тот теряет свою идентичность» ’.
В действительности мифологическая растворенность «я» в «мы», по сути связанная с отсутствием чувства индивидуальности первобытного человека и его самоидентичностью только через целое рода, не имеет ничего общего с вышеупомянутыми высшими формами национально-патриотической самоидентификации, действительно максимально раскрывающей неповторимость творческой индивидуальности, переживающей именно свою уникальность через эстетически-образное переживание своего единства с уникальной Родиной 1.
Особенно важно учесть этот момент на современном этапе активных поисков альтернативной мнимо противоположным реакционному фундаментализму, с присущим ему мифологизмом, и прогрессистскому либерально-космополитическому утопизму, цивилизационной структуры современного мира, позволяющей реально противостоять неуклонно нарастающей угрозе всемирного Апокалипсиса. Речь идет о сознательном формировании на основе ряда существующих супердержав (США, Китай, Индия, Япония, возможно, Россия) и геополитических союзов (ЕС, исламский и африканский миры), эффективных самоорганизующихся социумов, в рамках которых страновые этнонациональные культурные измерения не только не противостояли бы надстрановым политическим и экономическим институтам, а взаимодействуя с ними, усиливали бы общий синергетический эффект интегративной целостности в многообразии взаимодействующих не просто «мир-экономик» (Ф. Бродель), а неоцивилизационных миров [574].
Наконец, необходимо подвести окончательные итоги относительно проведенного анализа раннеклассовых обществ, осуществленного под углом зрения цивилизационной типологии. В этой связи важно подчеркнуть, что осмысление синтеза, динамики и статики в процессе разработки методологии цивилизационного анализа, имеет большое значение не только для обоснования несостоятельности различных мифологических моделей противопоставления Востока и Запада (в пользу первого или второго) в современную эпоху, но и для построения все еще не существующей теории исторического процесса. Для этого необходимо оценить проблему традиции новаторства во всемирной истории с позиций системного анализа, с точки зрения осмысления противоречивого единства двух универсальных функций самоорганизации и поддержания гомеостазиса любой, в том числе и социальной, системы. Речь идет о функции воспроизводства качественных параметров структуры любого системного образования, рефлексия которой в теоретической плоскости и осознается как традиционализм, и функции преобразования, переструктурирования и введения новых элементов, которые повышают адаптивность данной системы относительно появившихся новых нестандартных воздействий (концепция «вызовов и ответов» А. Тойнби), которая находит свое идеологическое выражение в концепции новаторства,
динамики, поисковой активности, противостоящей всякой ретроградности, консерватизму и реакционности. Можно также говорить о соотношении действительности и возможности в развитии того или иного социума. В этой связи в свое время я обосновывал тезис о неправомерности отождествления сформулированного К. Марксом формационного подхода, с его сталинскими интерпретациями в духе примитивного экономизма и сведения того, что К. Маркс называл совокупным общественным производством, к так называемому производству материальных благ.
В действительности, как известно, само понятие «формация» было сформулировано В. Гегелем и другими выдающимися представителями философии истории, по сути разрабатывавшими основы системного анализа по отношению к философии природы, трактуемой в широком онтологическом смысле. Преимущество этого понятия состоит в том, что оно содержит в себе в диалектическом единстве два важнейших универсальных смысла: «формация» — это одновременно и устойчивая структура, образование, с неизменными специфическими свойствами (в этом значении данное понятие было взято В. Гегелем, а затем и К. Марксом из геологии, где «формацией» является один из пластов в срезе почвы), а с другой стороны, «формация» — это формирование, процесс, развертывание, изменчивость, в конечном итоге приобретение новых свойств (и в этом смысле, формацией является любой относительно замкнутый культурный и экономический мир, достаточно длительный период пребывающий в стадии устойчивого гомеостаза). В таком значении, как «новый формационный (образовательный) принцип», соединяющий из смеси различных элементов «новый исторический организм», «форму нового культурно-исторического типа» употребляет, например, это понятие Н. Данилевский [575].
Термин «формация» для определения особого типа общественного строя, имеющего стадиальные характеристики, употребляет и ряд западных мыслителей. Более того, в современной литературе для типологии истории понятие «цивилизация» используется значительно чаще, чем понятие «культура». При этом из виду упускается не только то, что понятия «цивилизация» и «культура», при всей смысловой их близости, не являются тождественными, и что это соотносительная пара категорий, смыслы которых взаимодополняют друг друга. Неслучайно одни представители философии истории для определения системно-формационных образований, имеющих качественную специфику, употребляли понятие «цивилизация» (например, А. Тойнби, С. Хантингтон, представители концепции так называемого технологического детерминизма), а другие в том же контексте говорят о «культурах как организмах» (О. Шпенглер). Более того, уже неоднократно упоминавшийся Н. Данилевский говорит о цивилизациях, как «культурно обусловленных типах». На наш взгляд, все это далеко не случайно. В свое время, нами было проанализировано соотношение понятий «цивилизация» и «культура» именно с точки зрения фиксации этими парными категориями
функции поддержания, воспроизводства, сохранения устойчивой региональной структуры особого формационного типа (понятие «цивилизация») и способности этой структуры к обновлению, усовершенствованию существующих элементов и подсистем (понятие «культура»). Кстати, в какой-то мере эти унивесально-космические функции самоорганизации «схатывают- ся» древнекитайскими понятиями «инь» (покой) и «ян» (движение).
При таком подходе понятие «культура» конкретизирует понимание фор- мационности как системно-социологического осмысления всемирно-исторического процесса. При этом «культура» вовсе не сводится только к духовности, а «цивилизация» — к экономике. Скорее можно говорить об акцентах на объективно-институциональной стороне самоорганизации особого вида социума, оценки его как завершенной инфраструктуры, что и связано с цивилизационным подходом; культурологическая оценка — это оценка социума формации не как формы, а как процесса, спектра не до конца институционально оформленных возможностей усовершенствования геополитического системного образования, которое, повторяем, в современной литературе оценивается как цивилизация [576].
Поэтому шпенглеровский тезис о том, что цивилизация есть гибель культуры, не совсем точен. На самом деле, упадок любого образования формационно-стадиального типа связан с утратой баланса между воспроизводством, которое превращается в окостенение социального организма, и ультрареволюционностью псевдопреобразований, которые всегда оканчиваются откатом к еще большей структурной негибкости, зацикленности на формально-процедурных моментах общественной жизни. Именно поэтому, кстати, еще раз подчеркнем, все попытки различать цивилизации Востока и Запада по принципу цивилизационной и культурной стратегии каждой из них, в принципе несостоятельны. А выработка методологии полного анализа всемирной истории предполагает синтезирование цивилизациционной доминанты К. Маркса, Д. Белла, О. Тоффлера и М. Вебера, К. Ясперса, Н. Бердяева.
Более того, специфика социального бытия состоит в том, что оно изначально не предзадано человеку, а постепенно раскрывается в своих сущностных чертах по мере овладения в рамках особых формационных целостностей (которые, в зависимости от акцента на тех или иных функциях самоорганизации, разные авторы называют либо цивилизациями, либо культурами) новыми, высшими измерениями этого бытия и в материальной, и в духовной сфере. И, следовательно, можно говорить не только о качественной специфике, но и о преемственности основных стадий развития человечества не только с точки зрения усовершенствования экономических способов производства, как считал К. Маркс, но и все более полного осознания каждым индивидом своего творческого потенциала, неразрывно связанного с понятием свободы, как представлял себе саморазвитие человечества через последовательные самовоплощения духа В. Гегель.
В этой связи, на наш взгляд, очень важно рационально переосмыслить гегелевскую идею единства логики и феноменологии духа под углом зрения философии истории.
На наш взгляд, в предельно универсальных понятиях гегелевского учения о бытии в полумистифицированной форме зафиксированы универсальные мировоззренческие характеристики формационной стадиальности исторического процесса. И в этом смысле понятие «чистого бытия» и «ничто», с которых начинается гегелевская система, фиксируют сущностные характеристики архаической первобытности, с присущим ей представлением о человеке как неразрывно слитом с природной объективностью, чистом «ничто» с точки зрения своих собственно социальных характеристик (как известно, первобытный человек отождествлял себя не только с живой природой, но фетишизировал и одухотворял даже природу неживую).
Стадиально следующий этап — это переход от представления о социуме и отдельном индивиде как полном «ничто» к некоторому «нечто» — самостоятельной внеприродной сущности. Бытие как «становление» неразрывно связано с определенным типом религиозности, уже преодолевающей первобытный мифологизм. Речь идет о зооморфизме, то есть именно о таком становлении человека, при котором в образе бога он себя еще представляет полуживотным, то есть находится на полпути от мифологического зооморфного фетишизма к антропоморфизму. Причина такой непоследовательности состоит в том, что сама природа еще противостоит человеку как неконтролируемая стихийная сила или, как сказал бы В. Гегель, «в-се- бе-и-для-себя-бытие», свойство которого он может в определенной степени использовать, однако эти усилия относительно способности влиять на естественное плодородие почв или катастрофические разливы того же Нила еще исчезающе малы.
Вот почему непосредственно в сфере хозяйственной деятельности человек все еще остается полным «ничто», что порождает отношение к нему как к совершенно безликому, легко заменяемому элементу, аналогу даже не неодушевленного орудия, а одной из элементарных частей этого орудия; что, на наш взгляд, и соответствует понятию поголовного рабства, вовсе не как некоего «домашнего рабства» чуть ли не свободных членов раннеклассовой общины, а наоборот, наиболее жестоких форм прямого внеэкономического принуждения и казарменно коммунистического образа жизни «рабочих отрядов», с наибольшей полнотой воплотившемся в Древнем Египте. Неслучайно свое понятие Мегамашины как предельно заформализованного и безликого состояния любой цивилизации на этапе ее упадка Л. Мэмфорд формулирует именно на основе модели человеческого механизма как единой и абсолютно безликой механической единицы древневосточных обществ Египта и Месопотамии: «Машина, которую я упоминаю, никогда не была открыта в каких-либо археологических раскопках по простой причине: она была составлена почти полностью из человеческих частей. Эти части были соединены в иерархической организации под властью абсолютного монарха, команды которого, поддержанные коалицией священнослужителей, вооруженные знатью и бюрократией, обеспечивали подчинение всех компонентов машины аналогично функционированию человеческого тела. Назовем эту пер-
вичную коллективную машину — человеческую модель всех последующих специализированных машин — Мегамашиной» [577].
Исторически первая форма собственности, которую К. Маркс называл племенной, в своих сущностных характеристиках близка к так называемой «власти-собственности», существование которой Л. Васильев и ряд других авторов пытались приписать всему Востоку. Повторяем, более точным ее названием, по нашему мнению, является сословно-общинная собственность, при которой в условиях предельной государственной централизации властные и владельческие функции персонифицированы в статусе восточного деспота. (Поскольку же этот деспот фигурировал в статусе живого бога, в мифах раннеклассовых обществ эта собственность представлялась как собственность высшего бога или богов над страной и всеми ее жителями.)
Если говорить об ареале наиболее полного или классического воплощения как религиозного зооморфизма, так и адекватной ему системы поголовного рабства, то в формационном плане им будут соответствовать регионы Древнего Ближнего Востока (Древний Египет и Месопотамия, а позже — Шумеро-Вавилония), а также регионы доколумбовой Америки. Именно эти общества соответствуют стадии так называемого азиатского способа производства, хотя типологически оно является слишком расплывчатым. Правильнее, на наш взгляд, разделить первобытно-общинную формацию на первобытное или архаическое общество и общинную, точнее общинно-сословную, стадию развития человеческого общества. Кстати, К. Маркс, анализируя в качестве образца извечного застойного способа производства российскую и индийскую общину как наиболее архаические институты консервации механизмов поголовного рабства, в целом был прав, хотя и не учитывал, что в действительности общинно-родовые отношения азиатского способа производства часто носили вторичный характер и были прямым следствием не столько стадиального отставания в социальном развитии России, Индии и Китая, сколько, с одной стороны, искусственно регенерированными западной метрополией ячейками наиболее удобной формы сверхэксплуатации в процессе колониальной экспансии (к которой типологически можно отнести российскую и индийскую общину, американское плантаторское рабство и советскую колхозную систему), а с другой — восстановление этих архаических структур поголовного рабства и, на собственной основе, воспроизведение азиатского способа производства, является следствием циклического возврата цивилизации Индии и Китая к собственной архаике, характерного для всех цивилизаций на стадии затухания [578].
Важно учесть, что присущие сословно-общинной формации формы предельной эксплуатации в виде поголовного рабства не имеют ничего общего ни с античным классическим рабством, ни, тем более, со свободным землевладением (если говорить о феодализме как осложненном азиатскими пережитками
пострабовладельческом обществе, то поголовное рабство скорее типологически идентифицируется с наиболее жестокими формами крепостничества и американского плантаторского рабства).
Не случайно еще в советское время, в процессе дискуссии о формационной природе раннеклассовых обществ, была выдвинута, на наш взгляд, верная гипотеза о принципиально различной стадиальной природе, присущей азиатскому способу производства как системе поголовного рабства, а также классического рабовладения и форм феодальной эксплуатации. Приводим цитату, имеющую важное концептуальное значение: «При “поголовном рабстве”, которое характеризует азиатские общества, имеет место всеобъемлющая экспроприация личности непосредственно производителя, низведение его по отношению к государству до роли средства производства. Все члены низовых общин — рабы (хотя в разной мере), эксплуатирующиеся через налогово-повинностную систему. Отсвет рабства лежит и на внутренних взаимоотношениях господствующего класса.
Перед нами еще менее развитая общественная форма, нежели рабовладельческий строй, ибо при рабстве класс рабов четко отделен от других членов общества, рабы стоят вне общественно-политической системы. Господствующему же классу азиатских обществ противостоят не отдельные индивиды или социальные слои, а общины, внутри которых еще не подорвано первоначальной равенство их членов. От феодальных форм внеэкономического принуждения и извлечения прибавочного продукта формы, присущие азиатскому способу производства, отличаются так же тем, что здесь не сформировалась в сколько-нибудь крупных масштабах эксплуататорская частная собственность на средства производства, а прибавочный продукт, отчуждаемый господствующим классом, изымается в виде ренты-налога» *.
Классическое античное общество как с точки зрения осмысления новых измерений личности, так и характеристик практически всех социальных институтов, является высшим в формационном отношении по сравнению с сословно-общинным. В духовном измерении здесь впервые в истории человечества возникло религиозное представление о целиком антропоморфных богах и героях, повергающих природные стихийные силы, что есть ни что иное, как мистифицированное представление о специфически человеческой небиологической природе или, используя гегелевскую категориальную структуру, о самодостаточном «нечто» как особом, противостоящем естественной природности «качестве». По сути речь идет о духовном прорыве в представлении о своих творческих возможностях, с которым неразрывно связан описанный выше феномен греческого чуда и так называемого пассионарного взлета в эпоху античности. Непосредственным следствием данного переосмысления статуса человека на стадиально-цивилизационном (формационном) уровне стало то, что даже в сфере непосредственного материального производства античного мира, где человек еще представлялся простым придатком средства труда, усилия которого слишком ничтожны для того, чтобы серьезно
повлиять на естественное плодородие природы, и где производительный труд в материальной сфере еще воспринимается как тяжкая обуза, которую стремятся переложить на плечи рабов; тем не менее, само отношение к рабу как к индивидуальной частной собственности принципиально меняется по сравнению с поголовным рабством.
Античные мыслители подчеркивают, что раб, при всем его бесправии, это уже не безликий элемент эксплуатируемой общины, а живое орудие, оцениваемое наряду с домашними животными, а значит, подлежит бережному и рациональному использованию, как можно большему сохранению в рабочем состоянии, а иногда, во всяком случае, достаточно трудно заменимому в своих функциональных возможностях.
Личностный элемент восточной цивилизации (раннесредневековые Индия и Китай) не просто возрастает относительно античной, а, что стало предметом доказательства в предшествующих параграфах данного исследования, также поднимается на высшую стадиальную ступень.
Преодолевший внешнюю телесность античного религиозного мировосприятия и предельную детерминированность бытия античного человека, о которой речь шла выше, человек Востока является уже не просто особым внеприродным «качеством», но и обладает, по гегелевской понятийной субординации, количественными характеристиками. Его бытие можно описать через гегелевскую абстракцию «количественной меры», как способное к безграничному самосовершенстовованию в процессе максимального приближения к никогда не достижимому пределу высшего универсального небытия — Дао, Брахмана (в китайской философии также получившего название Великий Предел). Абстракция подобного процесса безграничного количественного усовершенствования некоего личностного качества получила в гегелевской философии название «узловая линия мер».
Принцип количественной меры распространяется и на хозяйственную деятельность, где он отражает производительную ситуацию, при которой, в целом еще завися от природной стихии, непосредственный производитель наращиванием собственных усилий уже значительно сильнее влияет на эффективность конечного результата материального производства, чем это было в античности или, тем более, в условиях общинно-сословного общества.
Все это резко повышает позитивную мотивацию относительно собственного участия в производительном труде, причем не только с прагматической целью получения необходимого количества материальных благ, но и, в какой-то мере, для получения удовлетворения от применения собственных знаний, навыков и более эффективных технологий. В такой ситуации практически отпадает необходимость насильственного прикрепления крестьянина к земле. Поэтому, в противоположность двум предшествующим стадиальным способам производства, на Востоке, как отмечалось, доминируют сугубо экономические, а не насильственные формы побуждения к труду, и, в силу заинтересованности непосредственного производителя в своем прикреплении к земле, именно земля становится господствующим объектом частной собственности.
Закономерно следующим за стадией восточного землевладения является переход к частной собственности на средства производства, создание кото
рых связано со скачком в развитии производительным сил, при котором природа утрачивает «в-себе-бытие» и до определенной степени покоряется человеку, а человеческий фактор, в его индустриальном измерении, превращается в планетарно значимую силу. Непосредственным следствием данного «скачка», «перерыва постепенности» уже не к «количественной», а к «качественной» мере, в духовной сфере является не только тенденция к преодолению всех форм мифологического фетишизма, но и религиозного отчуждения человека от своих сущностных сил, в результате чего в рамках секуляризированного сознания антропоморфизм и монотеизм трансформируются в антропологизм и гуманизм человека, впервые в истории, осознавшего свою природу как самостоятельно созидающего свое собственное бытие существа, не нуждающегося для собственной самореализации ни в каких факторах, находящихся за пределами его собственной творческой природы.
При этом, не вдаваясь в детали механизма межстадиального перехода, подробно проанализированного в уже упоминавшихся выше авторских публикациях, хотим отметить, что с точки зрения исследовательских задач, поставленных в данной главе, принципиально важным является осознание последовательности смены первобытной, обшинно-сословной (ареал Ближнего Востока, начиная приблизительно с III тысячелетия до н. э.), античной рабовладельческой (начиная с I тысячелетия до н. э.) и, наконец, земледельческой (начиная приблизительно с VII—V вв. до н. э.) системно-цивилизационных формаций. Причем ареалы последовательного воплощения данных формационных этапов развертывания всемирно-исторического процесса последовательно смещаются то на Запад, то на Восток, что полностью исключает любые «дискриминационные» концепции западо- или востокоцентристского типа.
Подводя итоги, можно сказать, что подобное понимание эволюции раннеклассовых и средневековых обществ имеет большое значение для правильного понимания роли традиции и новаторства в процессе цивилизационного анализа современных обществ. Оно позволяет преодолеть любые формы преобразования философии истории в ее мифологию или теософию. Ведь, как правильно отмечал выдающийся мыслитель-моралист А. Фергюсон, «каким бы ни было изначальное состояние нашего рода, для нас важнее знать, к какому состоянию нам самим следует стремиться, а не в каком состоянии пребывали наши предки» [579]. Причем правильным состоянием человеческой природы, в противоположность детально проанализированным выше мифологемам о соотношении цивилизаций Востока и Запада, «...является не то, от которого навсегда ушло человечество, а то, к которому оно в настоящий момент может прийти — не до того как применить свои собственные способности, а благодаря их надлежащему применению» [580].