<<
>>

Асинхронность развития в пределах Макрохристианского мира Нового времени

Если социально-экономические последствия вовлечения в систему эко­номического доминирования Запада для большинства регионов Америки и Восточной Европы были в сущности сходными, то этого никак нельзя утвер­ждать по отношению к политической сфере.

Здесь мы наблюдаем принци­пиально противоположную картину в обоих, «подстегнутых» к Западу, мак­рорегионах ’.

В первом случае, в Мексике и Перу, имело место завоевание, тотальное уничтожение предыдущих местных цивилизаций (при физическом истреб­лении масс коренного населения) и превращение региона в зону колониаль­ного господства абсолютистски-бюрократической Испании. В других облас­тях истребление первобытного индейского населения, мало пригодного для работы на плантациях, сопровождалось ввозом более привычных к земледель­ческим работам негров. Однако повсеместно утверждался колониальный ре­жим, сохранявшийся на большей части Америки (кроме провозгласивших независимость США) до конца первой четверти XIX в.

При этом существенно подчеркнуть, что в рамках испанских владений в Новом Свете внутреннего самоорганизующегося единства не было. Адми­нистрации вице-королевств — Новой Испании (Мексики с прилегающими территориями), Новой Гранады (север Южной Америки), Перу (с Чили), Рио-де-Ла-Платы (Аргентина с Уругваем, Парагваем и Боливией) имели на Мадрид самостоятельный выход и общих структур между собой (тем более с португальской Бразилией) не имели. Минимальными между ними были и экономические и культурные связи (при общности языка и веры).

При этом вся система колониального управления вице-королевств была пронизана жестокой централизацией и бюрократизмом. Высшая власть в колониях вверялась вице-королям, наместникам испанского короля, правив­шим от его имени и располагавшим всей полнотой политической, эконо­мической, законодательной и военной власти, включая и патронат над цер­ковью подведомственных территорий.

При этом, однако, деятельность вице-королей и колониальной бюрократии подвергалась самому придирчи­вому контролю со стороны королевского двора, что выражалось как в орга­низации регулярных ревизий, так и в подробных отчетах, которые вице-ко­роли систематически посылали в Мадрид [220][221].

В чем-то подобную, но во многом и существенно отличную картину мы наблюдаем во втором случае. В Восточной Европе сопротивление западному (прежде всего — польскому) экспансионизму неизменно наростало с начала XVII в., а в середине этого века, при подрыве сил Речи Посполитой в резуль­тате восстания под руководством Б. Хмельницкого, Московское царство са­мо переходит в контрнаступление, возвращая себе Смоленскую землю и за­

крепляя за собой Левобережную Украину с Киевом. Новый этап консолида­ции сил России, при закреплении ее позиций в Северо-Восточной Прибал­тике, приходится на Петровские времена.

Таким образом, в процессе противостояния Западу (и при, соответст­венно, заимствовании у него передовых технологий, форм абсолютистского правления и пр.) складывается обширная, «евразийская» Российская импе­рия. В ее системе самодержавное военно-бюрократическое государство, по­ставившее себе на службу церковь не только фактически (после падения па­триарха Никона в 1666 г.) но и формально (упразднение патриаршества и учреждение Синода во главе с назначаемым государем светским обер-про­курором), возвышалось над обязанным ему службой дворянством и, в зна­чительной мере уже бывшем в крепостной зависимости от последнего, крес­тьянством, издревле объединенным в прочные общины. Жесткому админис­тративному надзору была подчинена и городская жизнь.

На окраинах империи сохранялись свободные люди — казаки, крестья­не Русского Севера и Сибири и пр., а также зависимые, но более или менее автономные (особенно до конца XVIII в.) общественно-политические струк­туры — Гетманщина и Запорожье на Украине, казачьи Дон и Яик, признав­шие верховенство России калмыки, башкиры и пр.

Однако в годы правле­ния Екатерины II эти пограничные самоуправляющиеся структуры были либо уничтожены (Гетманщина, Запорожская Сечь), либо поставлены под жесткий контроль правительства (донские казаки, башкиры, калмыки и пр.). Государство, при предельной инертности общества, брало под свой неограниченный контроль не только великорусский центр, но и еще сохра­нявшие институты самоорганизации окраины империи.

В результате, при всем, казалось бы, сходстве в принципах управления и формах эксплуатации в пределах Испанской колониальной державы и Россий­ской империи к концу XVIII — началу XIX вв., их судьбы оказались противо­положными. Вторая выдержала нашествие Наполеона и на определенное вре­мя даже стала гегемоном Центральной Европы, тогда как первая, ослабленная подобным вторжением французских войск на Пиренейский полуостров, рас­сыпалась в ходе войны американских колоний за независимость.

И если в середине XIX в. Российская империя, даже после поражения в Крымской войне, сохранялась в качестве военно-бюрократического моно­лита, робко пытавшегося реформировать свои общественно-экономические основания, то Латинская Америка представляла конгломерат скорее враждеб­ных, нежели дружественных военно-бюрократических государств, экономи­чески завязанных на спрос Западноевропейского и Североамериканского рынков.

Даже освободившись в политическом отношении, Латинская Америка не стала чем-то целостным и прочным и очень скоро попала в неоколониа- льную зависимость от ведущих государств Запада, прежде всего США. Влас­твующие сообщества ее новоиспеченных государств, состоящие из связан­ных родственными и иными узами латифундистов (во многих регионах, осо­бенно в Бразилии — рабовладельцев-плантаторов), владельцев рудников и военно-бюрократическо-клерикальной верхушки, очень быстро оказались завязанными на интересы личного и корпоративного обогащения. А послед­

нее достигалось за счет эксплуатации крайне дешевого (в Бразилии до 1888 г. — рабского) труда на плантациях и в рудниках, принадлежащих част­ным лицам.

При попустительстве государственной бюрократии (быстро научившей­ся удерживаться при власти и пользоваться предоставляемыми ею возмож­ностями в личных целях при формально республиканском устройстве) круп­ные собственники могли осуществлять практически бесконтрольную эксп­луатацию юридически свободного, но лишенного средств производства и в массе своей неграмотного населения. Объективно это вело к тому, что част­ные интересы плантаторов и компрадорской буржуазии определяли внешнюю политику соответствующих государств в гораздо большей степени, чем объек­тивные интересы развития страны и повышения жизненного уровня основной массы ее граждан. Такая ситуация определяла едва ли не перманентную граж­данскую войну в латиноамериканских государствах, сдерживаемую установле­нием во многих из них откровенно диктаторских режимов при поддержке за­падных государств, прежде всего, с рубежа XIX—XX вв., США.

Россия же в течение XVIII—XIX вв. все более расширяла свои владения и укрепляла военно-бюрократический контроль над ними. В целях эффек­тивного противостояния Западу она со времен Петра I вынуждена была пе­реориентироваться на западные технологии, воспринимать элементы (имен­но элементы, а не систему) западной культуры, заимствовать даже отдель­ные принципы и институты западного политического устройства (Сенат, со временем замененные министерствами коллегии и пр.).

Однако все это, как справедливо отмечали уже славянофилы, осуществ­лялось не органически, не вследствие саморазвития и самоусовершенство­вания ее собственных начал, исходя из ее собственных принципов, а внеш­не, механистически, через навязываемые сверху инициативы могуществен­ных самодержцев типа Петра I и Екатерины II или либерального монарха, каким был Александр II. Именно государство выступало инициатором эко­номической модернизации.

И в этой связи существенно подчеркнуть то обстоятельство, что Петро­вские преобразования определили в конечном счете тупиковый характер движения России. Подчинив общественную жизнь задаче усиления и рас­ширения государства, бесконтрольно распоряжаясь людскими и природны­ми ресурсами страны, царь-реформатор намеревался добиться своих целей экстенсивными методами расширения производства — за счет все возраста­ющей эксплуатации основной массы населения и природных ресурсов.

Это­му же курсу следовала Екатерина II. И до определенного момента он, каза­лось бы, оправдывал себя. Крепостная экономика (прежде всего крепостные оружейные заводы и суконные мануфактуры) смогла обеспечить победу в Оте­чественной войне 1812 г. — в то же время, когда и во Франции (вслед за Англи­ей) начался промышленный переворот. Крымская война 1853—1856 гг. уже по­казала необходимость преобразований всей системы социально-экономиче­ских и политических отношений. Но конституционная монархия так и не была введена, административно-бюрократический аппарат сохранял полное господство над обществом, а начавшаяся, особенно после крестьянской ре­

формы 1861 г., либерализация экономической жизни привела к тем тяже­лым последствиям, которые в полной мере сказались уже в начале XX в.

Ослабление диктата самодержавного государства над обществом привело не к утверждению свободной личности собственника и гражданина, а к еще большему, чем то было в дореформенной России, социально-экономическо­му расслоению, при постепенном отказе государства от выполнения патерна­листских функций по отношению к народу, в массе своей так и не сумевшего психологически адаптироваться к свалившимся на его голову переменам. По­добное можно сказать и об основной массе аграрного, освобожденного от пео- ната и рабства без земельных наделов, населения Латинской Америки.

Политическая жизнь на Западе разворачивалась через раскрытие граж­данской свободы индивида, тогда как в России — наоборот, через все усили­вающееся подчинение человека государству (с некоторыми отклонениями, как, например, в годы правления Александра II и Николая II). Безусловно, и Западная Европа прошла абсолютизм в его крайнем выражении (Филипп II Испанский, Людовик XIV). Более того, Запад знал фашизм. Однако эти яв­ления были все-таки преодолены, и общая тенденция утверждения парламент­ского либерально-демократического строя вполне возобладала.

В истории же России либеральные тенденции никогда не имели самодо­влеющего значения и, начиная проявляться, неизменно залавливались при следующем повороте истории, не имея реальной поддержки среди основной массы населения.

А советский период (когда руководство страны, как и Петр I, решило поднять экономику страны путем неограниченной эксплуа­тации бесправных людских масс и природных ресурсов) демонстрирует апо­феоз государственно-идеологического тоталитаризма, трансформирующего­ся в течение последнего десятилетия (с начала горбачевской перестройки и, особенно, после распада СССР) в некий противоречивый симбиоз госу­дарственно-бюрократической власти-собственности (характерной в равной степени как для древневосточных деспотий, так и для социалистических го­сударств) и компрадорского капитализма, богатеющего за счет бесконтроль­ного разграбления и продажи за границу природных ресурсов, добываемых при минимальной оплате труда рабочих.

Если в России-СССР видим тенденцию к порабощению человека пре­жде всего (а в СССР почти исключительно) государством, то в Латинской Америке — представителями олигархических кругов собственников земель и рудников, банковского и промышленного капитала, которые в случае невоз­можности удержания своего господства легитимными методами прибегали к установлению военных диктатур. Однако в течение почти всего XX в. реаль­ной альтернативой таких олигархически-республиканских или олигархичес- ки-диктаторских режимов в Латинской Америке была не либеральная демо­кратия западного образца (которая невозможна без сильного среднего клас­са), а коммунистический тоталитаризм типа кастровской Кубы, чуть было не перекинувшийся на другие страны Карибского бассейна.

Похоже на то, что две рассматриваемые социально-политические систе­мы относительно легко могут конвертироваться одна в другую, однако вопрос о возможности превращения в либерально-демократическую систему запад-

ного образца для каждой из них остается открытым. И события последних лет склоняют скорее к пессимистическому взгляду на такую возможность.

Если коммунистический тоталитаризм Ф. Кастро сменяет олигархичес­кую диктатуру Р. Батисты (при том, что Куба автоматически переходит из зависимости от США к почти такой же зависимости от СССР), то в России, Украине и в большинстве других государств СНГ разворачивается противо­положный процесс: советская номенклатура, перераспределив между собой (и связанным с нею криминально-мафиозным миром) дающую прибыль часть государственной собственности, превращается в откровенно олигар­хическую власть, не брезгующую использованием военной силы для разре­шения внутриполитических проблем (расстрел Государственной Думы в ок­тябре 1993 г., война в Чечне).

Исторический опыт и Латинской Америки, и Восточноевропейско-Ев­разийского региона последних двух-трех столетий убеждает в том, что несмотря на появление в соответствующих странах тончайшей пленки либе­ральной интеллигенции (всегда легко сметаемой в социальных бурях) их ра­звитие в общей системе Макрохристианского мира определяется не прогре­ссом индивидуальной свободы (как-то длительное время наблюдалось на Западе), а ее сковыванием — от крепостничества, пеоната и плантационного рабства до жесточайших форм государственной и частной эксплуатации юридически правоспособных, но фактически бесправных масс в XX в. На­сколько эта тенденция сможет быть переломленной, или же нас ждет повто­рение на новом витке чего-то давно знакомого по собственной или латино­американской истории — покажет будущее.

В конечном счете вопрос может быть сформулирован предельно просто: в какой мере в принципе возможна трансформация системы, основанной на описанном Л. С. Васильевым феномене «власти-собственности» (в ее древне­восточной или социалистической разновидности [222]) в систему, основанную на примате прав личности, где власть и собственность суть явления принципиа­льно различные, хотя и функционально связанные?

Пока что, если абстрагироваться от центральноевропейских и прибал­тийских государств, органически причастных протестантско-католическому Западу и лишь временно оказавшихся под советским диктатом, положитель­ные примеры такого рода трансформации найти трудно. Пример Японии, тем более Южной Кореи и Тайваня, также не могут нас обнадеживать. Либе­ральные преобразования в послевоенной Японии проводились правите­льством США в сущности насильственно, а в Южной Корее и на Тайване процесс политической либерализации, прерываемый годами военного дик­таторства, растянулся на десятилетия. Кроме того, утвердившийся в них со­циально-экономический строй имеет столь глубокие отличия от западноев­ропейско-североамериканского, что об идентичности этих систем можно говорить лишь весьма условно.

Высокий уровень технологии и эффективности производства, при, в це­лом, сохранении социального мира, в последние десятилетия в обоих случа­ях (Запад и некоммунистический Дальний Восток) были достигнуты очень разными способами. Пример передовых дальневосточных государств скорее показывает, что уровень западного производства принципиально достижим и без отказа народа от своих социокультурных и нравственных ценностей. Однако пока что такое наблюдалось лишь в отдельных восточноазиатских странах, причастных конфуцианско-буддийской традиции. Возможно ли та­кое на иных цивилизационных основаниях — покажет время.

Посмотрим теперь на религиозно-культурную идентичность Восточноев­ропейского и Латиноамериканского макрорегионов в их соотношении с Но­воевропейско-Североатлантической цивилизацией. Имея во многом общие христианско-позднеантичные основания, культуры этих трех цивилизацион­ных блоков находятся друг к другу (точнее — двух первых по отношению к третьей) значительно ближе, чем к Мусульманской или, тем более, какой-ли­бо иной цивилизации. Это способствовало относительной легкости восприя­тия немногими представителями образованных слоев латиноамериканских или восточнохристианских народов отдельных западных идей и достиже­ний — при, понятно, их специфической интерпретации. Примером может быть восприятие в России взглядов Г. В. Гегеля или Ф. В. Шеллинга, позднее К. Маркса или Ф. Ницше.

Однако и в таком случае, особенно для сколько-нибудь широких кругов читающей публики, восприятие западных представлений, ценностей и уста­новок не могло и не может быть органическим, поскольку местные культуры не прошли (или прошли крайне поверхностно, сугубо внешне и с большим запаздыванием) тех этапов развития, которые были внутренне, во всей их полноте, пережиты Западом.

Православный мир как таковой не пережил ни гуманизма, ни Реформа­ции, ни (при некоторых оговорках относительно Украины и Белоруси, осо­бенно их западных областей, а также Сербии и восточнороманских кня­жеств) барокко. Гуманизм в специфически греческой форме зарождался в Поздней Византии — в XIV в. [223], однако последующие трагические события византийской истории, как и противостояние со стороны исихазма, не дали ему развернуться. Из возникших в уже обреченной на гибель «империи ро­меев» духовных движений именно исихазм, а не гуманизм, оказал качест­венное воздействие на культуру православных народов — до «нестяжателя» Нила Сорского (1433—1508 гг.) в Московском государстве и Ивана Вишен- ского, галицкого полемиста и борца против Брестской унии (40-е гг. XVI в. - ок. 1620 г.).

Итальянский Ренессанс нашел в православных землях, главным обра­зом во Львове втор. пол. XVI — нач. XVII в., лишь запоздалое, фрагментар­ное и внешнее (почти исключительно в архитектуре, благодаря, главным об­разом, работавшим в нем западным зодчим — итальянцам Пьетро Барбони, Паоло Доминичи и пр.) отражение. Однако сколько-нибудь существенное воздействие гуманистического миропонимания на православный люд и

здесь обнаружить трудно. Более существенное воздействие на духовную жизнь православных земель Речи Посполитой, прежде всего Волыни и Га­лиции, имели идеи Реформации l). Однако и их влияние пошло на спад в условиях ожесточения католической реакции в Польше с конца XVI в., с од­ной стороны, и развернувшейся на территории Украины (под православны­ми лозунгами) освободительной войны под руководством Б. Хмельниц­кого — с другой.

Впервые по-настоящему творчески и глубоко Украина (в том числе Поднепровская) и Белорусия из западных идейно-стилистических направ­лений восприняли барокко [224][225], к культуре которого, главным образом уже в первой четверти XVIII в., начинает приобщаться и Россия[226]. При этом восп­риятие барокко в России было скорее парадно-придворным (в архитектуре, изобразительном искусстве, развивавшихся тогда при решающей роли ино­странных влияний), чем духовно-сущностным. По преимуществу сугубо по­верхностным, однако уже в относительно широких кругах дворянства вре­мен царствования Екатерины II, было и воспритие философии французских просветителей. Куда более органически и системно Россия восприняла клас­сицизм, глубоко созвучный идеалам дворянско-бюрократической верхушки самодержавной империи.

Неукорененность на православной почве таких, проявленных в культуре Ренессанса и Реформации, феноменов западноевропейского духа Нового времени, как индивидуализм и рационализм, блокировала возможность аде­кватного восприятия последующих идейных достижений протестантско-ка­толических народов в Восточной Европе. Личность на уровне массового соз­нания так и не утвердилась в качестве самостоятельной субстанции религиоз­ной, нравственной и интеллектуальной жизни.

Между человеком и Богом сохранялся по преимуществу чрезвычайно консервативный клир огосударствленной церкви — так же точно, как между человеком и царем находилась гигантская бюрократическая пирамида. Официальная церковь требовала не внутренней, личностной веры, а соб­людения ритуалов и освященных традицией правил, так что религиозность выступала не столько внутренне мотивированной, сколько внешне запрог­раммированной.

При этом, при практически полной неосведомленности абсолютного большинства православного люда относительно библейских текстов (право­славное издание на русском языке Четвероевангелия было впервые осущест­влено только в 1860 г., а Библии в целом — в 1876 г. [227]), народное правосла­вие было перенасыщенно языческими рудиментами. Это и многое другое

определяло неперсоналистический характер религиозного сознания практи­чески всего восточнохристианского населения Восточноевропейско-Евра­зийского региона. Внешняя, обрядовая сторона неизменно доминировала над индивидуальным постижением истин христианства.

Определенным преодолением такого состояния и выступало распрост­ранение атеизма в качестве своеобразного способа духовного освобождения уже прикоснувшегося к плодам образования человека от официальной ого­сударствленной церкви. Как в связи с этим писал Н. А. Бердяев: «Именно абсолютически-монархическое понимание Бога породило атеизм, как спра­ведливое восстание. Атеизм, не вульгарно-злобный, а высокий, страдальчес­кий атеизм был диалектическим моментом в богопознании, он имел поло­жительную миссию, в нем совершалось очищение идеи Бога от ложного со­циоморфизма, от человеческой бесчеловечности, объективированной и пе­ренесенной в трансцендентную сферу» [228].

Во многом подобную ситуацию наблюдаем и в Латинской Америке, ка­толицизм основной массы населения которой можно в не меньшей (если не в большей) степени, чем русское православие, характеризовать как «обрядо- верие» и «двоеверие». С эпохи конкисты католицизм выступал в качестве официальной, государственной религии, органичной для испанских и пор­тугальских переселенцев (практически не затронутых даже духом гуманизма, не говоря уже о Реформации), однако насильственно навязанной индейско­му земледельческому населению (потомкам создателей цивилизаций доко­лумбового времени) и невольникам-неграм.

Гуманизм как духовное направление в самой Европе исчерпывается еще до испанского завоевания Мексики и Перу, так что никакого сколько-ни­будь существенного влияния в колониальной Латинской Америке он иметь не мог. Тем более в конкистадорах, людях весьма часто с криминальным и менее всего с университетским прошлым, трудно заподозрить читателей Пла­тона или М. Фиччино. Еще меньше шансов для проникновения в сознание колониального латиноамериканского общества имели идеи Реформации, за исключением тех немногих островов Карибского моря (как Ямайка, Барба­дос или Тринидад и Тобаго) или близлежащих побережий (как Гвиана), где закрепились голландцы и англичане. Однако едва ли в восприятии предель­но извращенного христианства (когда Бог трактовался как верховный над­смотрщик) черными невольниками на плантациях испанско-католической Кубы и английско-протестантской (с 1655 г.) Ямайки была какая-нибудь су­щественная разница. Конфессионализм навязывался сверху и выступал в су­губо формально-обрядовой форме, тогда как сознание основной массы на­селения Латинской Америки выразительно демонстрировало свою язычес­кую подоснову, индейскую или негритянскую.

Как католический (по крайней мере внешне) регион, Латинская Америка достаточно органично воспринимает архитектурно-художественный стиль ба­рокко, однако ее духовная жизнь остается практически незатронутой процесса­ми становления новоевропейской ментальности (с индивидуализмом, рацио­

нализмом, религиозно освященной трудовой этикой, предпринимательским прагматизмом, идеями прав и свобод человека и пр.), имевшими место в За­падной Европе XVI—XVIII вв.

В течение всего этого времени местная общественно-философская мысль остается в полной мере в силках схоластической католической теоло­гии, а между человеком и Богом в качестве обязательного звена-посредника (как и в православии) стоит иерархически организованный клир, интересу­ющийся мыслями и убеждениями паствы значительно меньше, чем соблю­дением ею обрядовых формальностей. Только в самом конце XVIII в. узкие круги образованных лиц начинают спорадически приобщаться к просвети­тельским идеям, под лозунгами которых происходили Североамериканская и Французская революции.

С начала XIX в. латиноамериканская интеллигенция начинает знако­миться и с либерализмом британско-североамериканского образца (с уста­новкой на невмешательство государства в экономическую жизнь общества, аболиционизм и пр.). Однако, как отмечает мексиканский философ А. Вилье­гас, либерализм как программа появляется в Латинской Америке (как, доба­влю, и сегодня на постсоветском пространстве) раньше, чем соответствую­щая социально-экономическая реальность и исторический опыт *.

То же самое можно сказать и обо всех остальных идейных течениях XIX—XX вв., которые Латинская Америка (как и Восточная Европа) вос­принимала от Западноевропейско-Североамериканской цивилизации. Эти влияния (мало совместимые с базовыми основаниями менталитета и ценно­стных установок широких масс местного населения) в обоих регионах непо­средственно усваивались лишь чрезвычайно узкой прослойкой перифе­рийно приобщенных к западному идейному полю образованных людей, трансформируясь в их сознании, и уже в упрощенном, даже примитивизи- рованном виде транслировались в полуязыческую, пронизанную (особенно в Латинской Америке, но также и в России — достаточно вспомнить «Чевен­гур» и «Котлован» А. П. Платонова) магически-фетишистским духом атмос­феру социальных низов. На этой основе и конституировались радикальные идеологии борьбы за социальную справедливость (от России до Кубы, Вене­суэлы или Перу, даже до Кампучии), облекавшиеся в течение XX в. в пре­имущественно революционно-марксистскую форму, часто синкретициро- ванные с национальными и даже расовыми установками.

Таким образом, приходится сделать вывод о том, что Восточноевропей­ско-Евразийский и Латиноамериканский регионы, являясь органическими частями Макрохристианского мира, но не пройдя гуманистически-рефор- мационно-просветительской школы персонализации человека, утверждения его в качестве свободного гражданина-собственника, не обеспечили себе не­обходимых оснований для адекватного восприятия западных либерально­демократических экономических и социокультурных моделей развития.

Оба региона (не говоря уже о Тропической Африке) выступают каким- то Зазеркальем Западного мира, где все, внешне перенимаемое у Запада,

оборачивается фантасмагорией, по сути прямо противоположной соответст­вующим западным образцам. Это относится и к характеру труда, и к полити­ческой жизни, и к идеологемам (особенно в отношении к личности) и ко многому другому.

Таким образом, экспансия Запада обрушивается на Америку, побережья Африки и Южной Азии, Восточную Европу уже в XVI в. При этом в одних местах она проходит с относительной легкостью и вполне успешно для запа­дных государств (Америка, побережья Тропической Африки), тогда как в других сталкивается с решительным сопротивлением (в особенности в Укра­ине и России). При этом мир ислама (в первую очередь в лице Османской империи) практически до конца XVII в. противостоит Западу на равных.

Наиболее рано и сильно притянутыми к Западу оказались Латинская Америка и Восточная Европа с подчиняемой ею (через включение в состав Московского государства) Северной Евразией, а также — побережья Черной Африки. Бурно развивавшаяся экономика и общественная жизнь Запада требовали притока сельскохозяйственных продуктов, сырья, экзотических товаров. Взамен Запад начинал предлагать свои, более качественные чем в Восточной Европе, колониальной Латинской Америке и Африке товары. Господствующие силы в последних стремились к получению этих престиж­ных товаров за счет увеличения производства того, что пользовалось спро­сом на Западе (зерно — Украина, сахар — Вест-Индия и пр.), а это достига­лось путем увеличения норм внеэкономической эксплуатации — крепостни­чество, пеонат, рабство.

В Латинской Америке, Вест-Индии, на юго-востоке Северной Америки, т. е. в зоне прямого западного колониального господства в тропической и субтропической зонах Нового Света, утверждается система подобного крепо­стничеству пеоната и плантационного рабства, с использованием подневоль­ного труда потомков имевших свои цивилизации индейцев в первом случае, и привезенных негров во втором. При господстве военно-бюрократических структур в испанских вице-королевствах и португальской Бразилии, как и за­тем в независимых латиноамериканских государствах, утверждается бесконт­рольное, почти неограниченное господство крупной частной собственности над сперва подневольным, а затем формально свободным, но в сущности бес­правным перед латифундистами и крупным капиталом трудом.

В Восточной Европе, после временного взлета, но скорого заката Речи Посполитой (чье слабое государство при своеволии крупных собственни­ков-землевладельцев, эксплуатировавших крепостной труд во многом типо­логически сходно с латиноамериканским образцом) происходит территори­альное расширение и укрепление России — при неизменном усилении ее государственнического начала, по отношению к которому собственность крепостников суть явление вторичное. Субстанцией эксплуатации человека в России выступало (и в значительной мере выступает) государство. В стано­влении такой системы существенную роль сыграл вызов Запада, реакцией на что и было укрепление государства при закрепощении человека.

Параллельно в Черной Африке, втягивавшейся в зону европейской экс­пансии, происходило ослабление держав внутри континента и усиление прибрежных работорговых государств (типа Ашанти), также непрочных и не

способных противостоять европейцам. Массовый вывоз рабской силы в Америку подрывал демографический потенциал и разрушал традиционную, вполне жизнеспособную при самостоятельном ее существовании, социокуль­турную систему континента.

Макрохристианский мир XVI—XVIII вв. в общих чертах выглядит сле­дующим образом: Новоевропейско-Североатлантический центр опережаю­щего развития, с подключенными к нему Латиноамериканским и Восточно­европейско-Евразийским регионами и подчиненной ролью примыкающих к побережью океанов Черной Африки. Его структура и характер развития за­даются опережающим развитием Запада. Трансформационные процессы в Латинской Америке и, тем более, Прибрежной Африке полностью детерми­нируются потребностями и воздействием Запада.

Но Восточноевропейско-Евразийский регион, объединенный к концу XVIII в. (особенно после трех разделов Речи Посполитой) в пределах Рос­сийской державы, оказывается способным к военно-политическому проти­востоянию Западу, и Россия, будучи вдобавок и христианской страной, при­знается Западом в качестве великой державы, иногда — дружественной, иногда — враждебной.

Во многих важнейших сферах процессы в центре опережающего разви­тия — на Западе, и в других субцивилизационных регионах Макрохристиан- ского мира имели противоположный характер. Главное здесь состоит в том, что по мере того как на Западе личность раскрепощалась, в последних — то­лько закрепощалась и порабощалась. Восточная Европа и Латинская Америка стремились в экономическом отношении подтягиваться к Западу, перенима­ли технологии, систему образования и пр. Но качество личности, духовный, ценностный мир, этос от этого у основной массы населения мало менялся.

Ликвидация крепостничества и рабства не определили внутреннего ос­вобождения и пробуждения личностного начала у прежде подневольных масс трудящихся, что и дало свои последствия в XX в. Общества, историчес­ки не прошедшие через опыт гуманизма и протестантизма, были не способ­ны адекватно воспринять индивидуалистически-утилитаристски-рациона- листическую культуру Запада. Нарастало противоречие между западными стандартами жизни, переносимыми на чужую почву, и местными системами ценностей и культурных установок. Особенно резко это стало проявляться в пореформенной России, открывая путь успеху леворадикальных элементов в 1917 г.

<< | >>
Источник: ЦИВИЛИЗАЦИОННАЯ СТРУКТУРА СОВРЕМЕННОГО МИРА В 3-х томах. Том I. ГЛОБАЛЬНЫЕ ТРАНСФОРМАЦИИ СОВРЕМЕННОСТИ. Под редакцией академика НАН Украины Ю. Н. ПАХОМОВА и доктора философских наук Ю. В. ПАВЛЕНКО. ПРОЕКТ «НАУКОВА КНИГА» КИЕВ НАУКОВА ДУМКА 2006. 2006

Еще по теме Асинхронность развития в пределах Макрохристианского мира Нового времени: