<<
>>

ПОЧВА ДЛЯ ВОСПРИЯТИЯ ХРИСТИАНСТВА В ИМПЕРИИ

Римская империя была готова принять новое учение. Импе­рия распространялась на всю «ойкумену» Средиземноморья, ее границы совпадали с культурным горизонтом средиземноморско­го человека.

Это был долговечный и всеохватывающий режим; но эта государственность не приносила пикому, даже господству­ющему классу, настоящей радости и бодрости. Весьма сущест­венно при этом то обстоятельство, что империя проводила не только последовательное умерщвление духа средиземноморских гражданственно-полисных форм государства и культуры, но я сталь же последовательную консервацию этих отживших форм. Греко-римская цивилизация, отрешенная от конкретного чувства родины и античной свободы, становилась из средоточия гумани­стических ценностей настоящей ловушкой на пути человечества. Те же императоры, само существование которых предполагало, что в Средиземноморье не осталось ни одной вольной городской республики, усердно покровительствовали более'или менее пара­зитарным «эллинским» полисам, выраставшим со своими непре­менными театрами, гимнасиями и статуями на чужой им земле. Языческие празднества, когда-то дававшие свободной граждан­ской жизни смысловое оформление, превратились в демонстра­цию верноподданнической лояльности, в государственную необ­ходимость. Еще во времена Нерона или Домициана философов казнят и ссылают, и философия, претерпевая крайнее опрощение и огрубение, сохраняет связь с жизнью и власть над умами. При Марке Аврелии афинские школы субсидируются из римской

казны, и ученость немедленно теряет всякий реальный ав­торитет.

Духовная жизнь верхов была отравлена безнадежностью. На­строение подавляемой и эксплуатируемой части общества пра­вильнее назвать отчаянием. Чтобы объяснить это отчаяние, лег­ко указать на ряд конкретных и осязаемых причин: тяготы нало­гового гнета, низкий жизненный уровень масс, произвол цезарей в центре, наместников и солдатни на периферии.

Однако, как по­казывает приведенное перечисление, эти «факторы отчаяния» по большей части не были новыми и ощущались не острей, а порой даже глуше, чем раньше. Например, положение раба при импе­рии, по всей видимости, было благополучнее, чем во времена республики; произвол рабовладельцев ограничивается и обузды­вается довольно действенными законами. Так же ограничен был и произвол наместников: времена Берреса прошли, провинции стали частью мировой державы, на них уже никто не смотрел как на военную добычу римского сената и римского народа. На­силие не стало грубее и злее, но, пожалуй, приобрело более тон­кий и всеохватывающий характер, так что исчезла надежда от пего избавиться. В хаосе эллинистической политики Маккавеи могли выиграть рискованную игру против Антиоха IV Эпифана, по римляне установили вместо хаоса порядок, и троекратные попытки иудеев повторить дерзание Маккавейских войн с желез­ной закономерностью кончались провалом.

В период расцвета античной цивилизации подчеркивали, что у господина и раба нет ничего общего — ни моральной природы, ни патриотических отечественных культов. Теперь рабу (и вооб­ще угнетенному) словом и делом внушают, что его всё соединяет с господином (и вообще угнетателем): например, он может есть объедки со стола господина и тем самым быть его «сотрапезни­ком». Рабы не только допущены к религиозным празднествам, во и принуждаемы к ним: когда в 50 г. н. а. император Деций объявил «день империи» и все его подданпые обязывались прине­сти жертвы ее богам за «восстановителя империи», во славу на­ступления «нового века», в это официозное .мероприятие вклю­чалась под страхом кар и рабская часть населения.

На открытую бесчеловечность старого рабовладения естест­венно было ответить открытым мятежом, мечом и огнем, местью господину и разграблением его дома, после чего оставалось лишь искать смерти в бою, чтобы спастись от смерти на кресте. На фальшивую человечность нового рабовладельца естественно было ответить иначе. Шумный мятеж сменяется «тихим», но беспово­ротным уходом от господских богов и господских духовных цен­ностей.

Насилию противопоставляли насилие, но продуманной доктрине Сенеки о добровольном подчинении раба духовному превосходству господина можно было противопоставить только новую постановку вопроса о духовном превосходстве. Пока раб завидует богатым и знатным, авторитет богатства и знатности остается непоколебимым, Когда раб, будь то раб-философ Эпик­

тет, создавший на базе стоицизма философию морального сопро­тивления, или раб-христианин, отваживается соболезновать бога­тым и знатным и скорбеть об их духовном помрачении,— с авто­ритетом богатства и знатности покончено, по крайней мере внутри сознания индивида. Если обездолеппый человек по долгу философского (как в стоицизме) или религиозного (как в христианстве) воздержания налагает на себя пост, ему больше пе нужны милостиво предлагаемые остатки господского пира. Если он отыскал для себя некий безусловный авторитет и ценой жертв, делающих его веру реальной, соотносит с этим авторите­том свою жизнь, его больше нельзя запугать чужими авторите­тами рабовладельческой государственности, культуры, морали. Даже его впешпее послушание приобретает новый смысл: оп подчиняется, чтобы тем самым стать выше тех, кому он под­чиняется.

Философские и этические учения греко-римского мира не су­мели создать концепции, которая внушила бы надежду людям, Даже стоицизм провозглашал лишь, что награда добродетели — в самой добродетели. Но зато эти учения разрушали старые идеологии и тем самым готовили почву для новой.

В Египте римских времен распространенной формой социаль­ного протеста был так называемый анахоресис — самовольный уход работника и налогоплательщика с места работы и житель­ства (в Ш в. непосредственно перешедший в раннее монашеское движение). Проблема состояла в том, чтобы отыскать формы ухода из чужой системы ценностей. Старые полисные и этниче­ские боги язычества «жили... лишь до тех пор, пока существо­вала создавшая их нация, и падали вместе с ее гибелью»1. Из всех языческих культов самым бессмысленным был навязыва­емый рабовладельческим государством культ императора.

Он пе мог быть спасением, необходимо было отыскать какого-то нового «господина» и «спасителя», чтобы уйти к нему. Но поиски удов­летворяющего человека учения и авторитета были не единствен­ной проблемой времени. Нивелирующая сила императорского ре­жима разрушила или фальсифицировала все патриархально-эт­нические и гражданственно-полисные связи между людьми и тем самым разобщила их. Живая теплота товарищества сохранилась лишь в «коллегиях» простого люда, по этим коллегиям, сосредо­точенным на узкогрупповых интересах, не было никакого дела друг до друга. «Где же был выход, где было спасение для пора­бощенных, угнетенных и впавших в нищету — выход, общий для всех этих различных групп людей с чуждыми или даже противо­положными друг другу интересами? И все же найти такой выход было необходимо для того, чтобы все они оказались охваченны­ми единым великим революционным движением» [59][60].

На больные вопросы общественной жизни Римской империи христианство предлагало свой ответ, который показался многим удовлетворяющим их духовные потребности. Христианство впи­тало традиции мировоззрения, фиксированного в библейском ка­ноне и непрерывно актуализируемого в апокалиптической сло­весности (в «откровениях» о «последних временах»), а затем в евангелиях, (Это мировоззрение как в его ветхозаветной, так и особенно в новозаветной форме было с исключительной остротой ориентировано не столько на осмысление природы, сколько на осмысление истории, понятой не как круговращение циклов, но как выход к абсолютному будущему. Для Библии мировой про­цесс представлял собой личностный диалог бога и его творений, в котором есть место яростному гневу творца и яростному проте­сту творения, по пет места безличной судьбе/

Надо подчеркнуть, что библейское мировоззрение сосредото­чивалось па социально-нравственпой проблематике. Например, книжник, приверженец Библии, как правило, не зпал простей­ших сведений эллинистической науки об устройстве мироздания; зато он знал с такой безусловностью, какой недоставало фило­софствующим моралистам, что кровавые «игры» гладиаторов со­вершенно недопустимы — пе мрачны и грубы, как для философа Демопанта, пе вульгарны и скучны, как для императора Марка Аврелия, даже нс только теоретически предосудительны, как для приближенного Перона — Сенеки, а именно недопусти­мы— они «мерзость перед господом». Понятие о добре и зле, ставшее для греков и римлян с падением полисных устоев чем-то очень зыбким и расплывчатым, темой для пеобязательного тео­ретизирования и безответственных дискуссий, в библейском ми­ровоззрении соотносилось с абсолютным авторитетом единого бо­га и при всей ограниченности сохраняло определенность, непре­ложность, неуступчивость.

Быт ессеев и других подобных «сотова­риществ», а затем и раннехристианских общин оставался более здоровым и чистым, чем в обступавшем эти общины языческом мире: только здесь, например, находилось под действенным за­претом выбрасывание «лишних» новорожденных, вполне обычное для быта греческого,

Па Ближнем Бостоке существовали прежде и создавались но­вые общипы, где мораль взаимопомощи имела известную регу­лирующую силу, Не случайно такой страстный поборник языче­ских идеалов и противник идеалов библейских, как император Юлиан Отступник (36і—363 гг, п. в.), восклицал: «Поистине позорно, что наши (т, е, язычники.— Ред.) от нас самих не по­лучают никакой помощи, в то время как ни один иудей не про­сит подаяния, а нечестивые галилеяне (христиане.— Ред.) кор­мят не только своих, но и наших». Это очень характерное заме­чание. Философствующие моралисты могли, конечно, ставить расплывчатую идеологию «человеколюбия» под покровительство Зевса Ксения (Гостеприимца) или других древних богов, но это никого ни к чему не обязывало, поскольку никакой заповеди о

помощи бедным, которая стояла бы наравне, скажем, с требова­нием чтить богов жертвами, греко-римское язычество не знало*; и теперь, когда она была нужна, никакой авторитет не мог ее дать — просто потому, что в язычестве никогда не было настоя­щего «вселенского» авторитета в делах вероучения и морали. Между тем сначала сакральные тексты пророков, а затем еван­гелия, всенародно и в домашней тиши читавшиеся и толковав­шиеся по требованию самой религиозной догмы, ставили благо­творительность выше культовых действий (по формуле пророка Осии: «Милости хочу, а не жертвы»). Поэтому бедные люди, вы­зывающие сострадание и нуждающиеся в сострадании, ио и сами приученные жизнью к отзывчивости, оказываются «ближе к богу».

Ремесленные коллегии времен империи были организациями, где действовала реальная солидарность маленьких людей в их маленьких нуждах. В этом их быт был сходен с бытом раннехри­стианских общин. По каждая отдельная коллегия жила только повседневными групповыми интересами своих членов; «вселен­ские» горизонты были ей чужды, а ее полурелпгиозпый характер никто не принимал всерьез.

Одна из главных функций коллегии состояла в устройстве праздников, но даже праздники ее были будничны; они всего лишь обеспечивали место маленькому чело­веку в товарищеском кругу, по не давали ему места во вселен­ной, не осмысляли его бытие. Возникало застойное равновесно двух взаимообусловленных проявлений бездуховности: на одном полюсе — бесчеловечно-абстрактный универсализм империи, на другом — человечно-конкретная обыденщина профессиональной коллегии. В общинах, начавших складываться в восточных про­винциях империи, жизнь тоже наполнялась будничной и осязае­мой конкретностью малых дел, по не замыкалась на буднях, а была двояким образом разомкнута: «по вертикали» — в на­правлении к единому божеству, понимаемому как единственный исток мирового смысла; «по горизонтали» — в направлении всех остальных таких же общин, рассеянных по всей империи, но са­мой идеей своей объединенных во «вселенскую» систему соли­дарности. Маленький человек в огромном мире в сообществе (хо­тя бы теоретическом) со своими единоверцами решался принять на себя ответственность за судьбы мира.

В кризисную эпоху древних пророков и еще более напряжен­ный и сложный период возникновения позднейших апокалипти­ческих, а затем христианских течений эсхатологический опти­мизм, перебрасывающий умозрительный мост от бедности насто­ящего к благополучию будущего, приобретает вполне сложив­шийся облик, с которым он и переходит к христианству. В этом

4 В классических полисах прежде существовал обычай содержать не­имущих граждан за счет полисного коллектива; в эллинистический я рим­ский период раздачи производились и негражданам, постоянным жите­лям города, но это не было моральным обязательством помощи неиму­щим вообще.

отличие христианства от позднеязыческого мистицизма, оформив­шегося в неопифагорействе и неоплатонизме, который был фи­лософией выхода из иетории. Верховный бог греков Зевс мыслил­ся как господин настоящего: в прошлом были другие боги, а бу­дущее принадлежит неизвестному сопернику, который в силу определения рока отнимет у Зевса власть. Библейский бог пред­ставал господином прошлого и настоящего, но полностью, утвер­ждали его приверженцы, его власть осуществится и слава вос­сияет лишь в будущем, с наступлением Судного дня.

Итак, христианство предлагало свой ответ на запросы эпохи. Почва для восприятия христианской религии, как мы видели, была готова во всей Римской империи — как оказалось, менее всего среди иудеев, которые в массе своей удовлетворялись обе­щаниями Ветхого завета и предпочитали признанию нового Мес­сии, претерпевшего муки и унижения ради спасения человечест­ва в ином мире, традиционное ожидание мессии, который грядет в царственности и восстановит их собственное государство как некое утопическое царство добра на земле.

По учению, проповедовавшемуся в «Евангелии от Иоанна», а также Павлом и другими апостолами, Иисус признавался уже пе только мессией и сыном божьим (а ведь сам Иисус, судя по евапгелиям, применял последнее выражение не только к себе, но вообще к праведным верующим) — он был самим Богом. Это положение диктовалось необходимостью охраны монотеизма — важнейшего, непреложного принципа из наследия Ветхого заве­та5. Для обращаемых язычников никакой трудности в этом не было: греческие мифы полны эпизодами появления на земле бо­жества в человеческом облике. Очевидно, легче всего повообра- щаемые усваивали именно веру в смерть и воскресение бога: хотя в этико-религиозном учении о жертвенной смерти и воскре­сении Христа не было ничего общего с культами плодородия, но из таких культов сама возможность для божества быть убитым и воскреснуть давно вошла во всеобщее сознание как нечто само собой попятное. Символика причастия и ритуального омовения тоже пе была для языческого мира чем-то новым.

Фактически новообращенные греки и римляне воспринимали из иудейского Ветхого завета лишь некоторые, хотя и важные черты: монотеизм, который со временем принял своеобразную форму почитания божества, единого в трех лицах; понятие «за­вета» людей с богом; известное уважение к Ветхому завету, а особенно к пророкам, воспринимавшимся как провозвестники будущего пришествия Христа, и к псалмам как форме личного общения верующего с божеством; представление о грядущем царстве божьем на земле как «Новом Иерусалиме»; крепкую

6 Действительно, котда возникло сильное течение сторонников неко­его Ария (в начале IV в.), которое утверждало, что Христос сотворен и называется богом только фигурально, то ариане были обвипеньг в отказе от единобожия.

солидарность верующих и некоторые обоснования для более да­леко идущего христианского этического учения. Все остальное в христианстве, как оно воспринималось «язычниками», было по сравнению с библейской традицией новым и в то же время в большинстве черт казалось неискушенным людям знакомымsиз собственных прежних верований и отчасти этико-философских учений — правда, последние останавливались далеко позади эти­ческих требований раннего христианства.

<< | >>
Источник: История древнего мира. Под ред. И. М. Дьяко­нова, В. Д. Нероновой, И. С. Свепцицкой. Изд. 3-є, исправленное и дополпепное. М., Главная редакция восточной литературы издательства «Наука», 1989, [Кн. 3.] Упадок древних обществ. Отв. ред. В. Д. Неронова. 407 с. с карт. 1989

Еще по теме ПОЧВА ДЛЯ ВОСПРИЯТИЯ ХРИСТИАНСТВА В ИМПЕРИИ: