ЭЛЛИНСКИЕ БОГИ В СКИФИИ? (К семантической характеристике греко-скифского искусства)
Д. С. Раевский
В IV в. до в. э. в причерноморской Скифии, как о том свидетельствуют многочисленные кургапные находки, широкое распространение получают предметы, выполненные греческими мастерами и украшенные изображениями персонажей эллинской мифологии.
Отдельные памятники такого рода проникали в Скифию и в более раннюю пору. Так, известна серия античных бронз VI— V вв. до и. э. с антропоморфными мотивами, найденных в скифской степи (а отчасти и в лесостепи) [MCMXXXIV]. Ио от интересующих нас памятников они принципиально отличаются тем, что представляют в полном смысле слова импорт: изготовившие их мастера пе предназначали своих изделий специально для скифской публики и не ориентировались на ее вкусы 2. Напротив, среди предметов IV в. преобладают такие, которые, будучи изделиями греческих ремесленников п имея в декоре эллинскпе- мифологическпе мотивы, представляют в то же время собственно скифские формы и типы (гориты, ножны акипаков, нашивные бляшки и т. п.). Очевидно, мастер, наносивший на эти предметы изображения па сюжет греческого мифа, имел в виду именно скифского потребителя и был достаточно уверен, что изделие с таким декором найдет сбыт в скифской среде.Это обстоятельство существенно как для характеристики собственно скифской культуры, так и для оценки греко-скифских культурных отношений. Как объяснить распространение таких изделий в Скифии? Отражает ли оно столь высокий уровень эллинизации скифского общества (точнее, его социальной верхушки), что в ее среде получили распространение чисто греческие религиозно-мифологические представления? Или в нем можно видеть проявление процесса сложения синкретических греко-скифских культов? Или, накопец, оно свидетельствует лишь о поверхностном знакомстве скифов (прежде всего знати) с греческой мифологией, отразившем культурное их «эллинофильство», но не затронувшем сути их религиозных верований? В специальной литературе мы находим на этот счет различные мнения.
Так, В. Д. Блаватский отдает предпочтение-778
идее синкретизма, полагая, что и в греческих городах Северного Причерноморья, и у припонтийских варваров распространились культы, сформировавшиеся в ходе взаимовлияния двух религиозно-мифологических систем [1935]. А. М. Хазанов и А. И. Шкурко допускают возможность сочетания различных процессов: как восприятия скифами эллинских культур, так и «определенной контаминации чисто греческих образов с местными, скифскими» [1936][1937][1938]или «восприимчивости к собственно греческому искусству, связанной с растущей эллинизацией скифской знати» Б. Именно с последним процессом, по их мнению, связано то, что в Скифии «распрО' странялись гориты со сценами из жизни Ахилла, серьги с изображением Афины Паллады и многие другие чисто греческие сюжеты» ®.
Существует, однако, еще одно возможное объяспение этих фактов. Его наметил Б. Н. Граков в ходе апализа найденных в Скифии изображений Геракла, которые он рассматривал в одпом ряду с антропоморфными изображениями на чисто местные сюжеты, полагая, что в середине IV в. до н. э., в эпоху Атея, местные божества «стали воплощаться в многочисленных, частью греческих, частью туземных изображениях» [1939]. Следуя этому объяснению, можно трактовать найденпыо в Скифии изображения на греческие мифологические сюжеты как приспособленные к местной мифологии, заново интерпретированные па ее основе [1940][1941].
Для того чтобы обоснованно предпочесть какое-либо из приведенных объяснений, рассмотрим репертуар и характер распространения в скифской среде изображений ла эллинские сюжеты.
Одним из самых веских аргументов в защиту толкования предложенного Б. Н. Граковым, является строгая одновременность появления в Скифии как рассматриваемых памятников, так и антропоморфных изображений на местные сюжеты. Эти последние, как известно, совершенно не типичны для скифского искусства более ранней поры, когда здесь доминирует звериный стиль, но именно с середины IV в.
до н. э. они — как в местном, так и в греческом исполнении — получают очень большую популярності.. Вспомним знаменитые сосуды из Чертомлыка, Куль-обы, Таймановой Могилы, гребень из кургапа Солоха, пектораль из Толстой Могилы, навершия из Слоновской Близницы и Алексапдропольского кургана, различные бляшки и т. п. βТакая одновремеппость весьма показательна. Она позволяет поставить вопрос, не является ли появление как тех, так и других антропоморфных памятников (с греческими и скифскими сюжетами) двумя проявлениями одного процесса. К тому же, если бы наличие в скифских комплексах изображений греческих богов и героев сви-детельствовало о популярности в скифской среде эллинских мифологично- — них мотивов и концепций, то их распространение здесь скорее всего· должно было быть постепенным, первоначально спорадическим и лишь, позднее все более широким. Между тем до определенного момента такие· изображения единично представлены здесь лишь упомянутыми предметами «чистого импорта», а их массовое появление на скифских вещах оказывается внезапным и как бы ничем не подготовленным.
779
Весьма существенным является и строгий отбор популярных в Скифии мотивов греческой мифологии. Так, среди воплощений Геракла абсолютно преобладает сюжет его борьбы со львом [1942][1943]или изображение головы героя в львином шлеме, т. е. образ, связанный в конечном счете с тем же сюжетом 11. Иногда высказывается мнение [1944], что мотив, который мы видим на бляшках, найденных в нескольких причерноморских комплексах и, по словам М. И. Ростовцева, «изображающих юношу в полусидячей позе, держащего в руках два овальных предмета» [1945], восходит к представленному на монетах [1946]изображению младенца Геракла, удушающего двух змей. Таким образом, из всего богатства сюжетов, связанных с этим популярным героем и воплощавшихся в греческом искусстве, в Скифии пользовались спросом лишь два: борьба со львом и, возможно, борьба со.
змеями [1947][1948]. Такой отбор очень плохо согласуется с мнением, что в этих памятниках проявилось почитание скифами собственно эллинского героя. К тому же еще Б. Н. Граков отмечал, что мотив борьбы человека со львом представлен и в сценах, героями которых являются скифы,— например, на сосуде из кургана Солоха lβ, что заставляет полагать семантическое- единство (в глазах скифского потребителя) всех воплощений этого мотива, одинаковое восприятие их как связанных с местными мифами.Б. Н. Граков видел в них иллюстрации к мифу о Таргитае — победителе чудовищ. Допуская сугубую вероятность такой интерпретации с о- держания, приписанного скифами этим изображениям,4 следует заметить, что этим не исчерпывается вопрос о значении этого мотива и о причинах многократного включения его воспроизведений в декор могильного инвентаря. Поиски ответа на этот вопрос к тому же- подтверждают значительную семантическую близость изображений Геракла с теми, которые имеют собственно скифское содержание, и тем самым подкрепляют тезис об их переосмыслении на местной почве.
780
В другом месте автором было высказано предположение, что лев, чаще всего представленный в искусстве Скифии IV в. до н. э. в роли терзающего существа в зооморфных «сценах терзания», являлся символом смертоносного начала, стихии смерти и соответственно хтонического мира [1949]. C тем же «нижним миром» в самых разных традициях связывается обычно змея [1950][1951], что в скифской мифологии нашло, в частности, выражение в образе змееногой богини земли lfl. Таким образом, оба популярных в Скифии связанных с Гераклом сюжета оказываются семантически тождественными, воплощающими идею борьбы героя со смертью. Показательно, что параллельно в искусстве Скифии (уже в сугубо местной, «этнографически достоверной» трактовке) представлен и мотив борьбы человека с грифоном (бляшки из Чертомлыка).
Грифон же, наряду со львом,— терзающий субъект в зооморфных композициях, а иногда убийца человека (подвески из Новоселок), т. е. иное воплощение той же смертоносной стихии [1952].О. М. Фрейденберг рассматривала мотив борьбы человека со зверем как весьма древнюю по происхождению метафору преодоления смерти [1953]. Репертуар названных изображений подтверждает этот вывод конкретно для Скифии, тем более что скифская мифология знает мотив борьбы с хто- ническим существом [1954], а в скифском искусстве он представлен не только в символических, но и в сюжетных композициях [1955]. Включение различных воплощений этого мотива в декор предметов погребального инвентаря вполне оправдано присущим архаическому обществу пониманием смерти как непременного и постоянно преодолеваемого элемента жизненного процесса [1956].
Таким образом, мнение Б. II. Гракова о том, что пайдепные в Скифии изображения Геракла связывались здесь с собственно скифскими мифами и культами, переосмыслялись на местной почве, находит разностороннее подтверждение. Можем ли мы, однако, распространить это толкование на все происходящие из скифских комплексов изображения греческих персонажей? Предложенное Б. II. Граковым объяснение опиралось, среди
прочего, на отождествление Геракла со скифским мифическим прародителем Таргитаем, широко принятое, судя по данным Геродота, в среде при- понтийских греков и опиравшееся, видимо, на значительную типологическую близость этих персонажей 2b. В других случаях дело обстоит иначе: изображения всех остальных эллинских божеств, «узнанных» Геродотом в богах скифского пантеона (Зевса, Геи, Гестии, Афродиты Урании, Аполлона, Арея), здесь практически неизвестны 2β. Зато неоднократно встречаются Ахилл, Афина, Медуза, сирены, сфинксы, отдельными находками представлены также Пап, Артемида, нереиды и т. д. Если предположить, что все эти изображения также переосмыслялись в духе местной мифологии, то придется признать, что Геродот, в своих отождествлениях опиравшийся, видимо, на близость функций скифских и греческих богов [1957][1958][1959], и реинтерпретаторы изобразительных памятников исходили из принципиально различных посылок.
781
Чтобы уяснить сущность интересующего нас явления, рассмотрим найденные в Скифии изображения, связанные еще с одним героем греческой мифологии — Ахиллом. Выбор именно этого персонажа определяется тремя обстоятельствами. Во-первых, событийная канва его «биографии» хорошо известна из источников, что облегчает первичную, так сказать, интерпретацию памятников — определение представленных эпизодов греческого мифа. Во-вторых, изображения на сюжеты Ахиллова цикла из Скифии составляют серию, включающую и неоднократные повторения идентичных композиций, что, как и в случае с Гераклом, свидетельствует о далеко не произвольном выборе тематики таких изображений. В-третьих, изображения этой серии — по большей части многофигурные композиции, что делает более достоверными выводы о характере их осмысления на скифской почве.
Основпое внимание мы, естественно, уделим изображению на знаменитых золотых обкладках горитов (рис. 1), интерпретация содержания которого наиболее полно и убедительно была осуществлена Б. В. Фарма- ковским, объяснившим представленные здесь сцены как последовательный ряд эпизодов «биографии» Ахилла, начиная с младенчества и кончая смертью, с историей обнаружения героя на острове Скиросе в качестве центрального сюжета [1960]. Как известно, подобные обкладки найдены в Причерноморье уже четырежды: в Чертомлыке, Ильинцах, Мелитопольском кургане и кургапе № 8 группы «Пять братьев». Поскольку богатые скифские курганы в большинстве случаев были ограблены и в результате утрачена значительная часть их инвентаря, четырехкратное повторение
782
Рис. 1. Золотая обкладка горита из кургана Чертомлык
однотипных находок Свидетельствует о крайне высокой популярности данной композиции в скифской среде.
В. Д. Блаватский в свое время заметил, что интересующие нас гориты «исполнялись по заказу скифских царей и поэтому не могли быть украшены сюжетами, непонятными или чуждыми их владельцу» 2β. Суждение это абсолютно справедливо в том смысле, что выбор темы изображения диктовался отнюдь не свободной волей греческого мастера, а запросом потребителя. Но должна ли речь идти о понятности и близости этому потребителю именно сюжета эллинского мифа, породившего данную композицию, или содержание запечатленного эпизода было для него важно лишь в той мере, в какой оно поддавалось переосмыслению в том же духе, что и приведенные выше памятники Геракловой серии,— это нам и предстоит попытаться выяснить.
В литературе предлагались различные объяснения популярности в Скифии рассматриваемых памятников. Так, Η. Λ. Онайко полагает, что она соответствовала «тому большому значению культа Ахилла, которое он приобрел в этих краях» [1961][1962][1963][1964]. В‘. Д. Блаватский сопоставил эти памятники со свидетельствами о существовании культа Ахилла в среде северопонтийских греков, в частности с культом Ахилла Понтарха, который, по его мнению, явился результатом слияния эллинских представлений об Ахилле и каких-то местных культов 81. Однако А. С. Русяева недавно указала в этой связи, что «суждения о проникновении культа Ахилла Понтарха к царским скифам в IV в. до н. э. на основании известных золотых обивок горитов... представляются неубедительными уже на том основанцр, что такого культа в это время еще не существовало» [1965], и высказала пред-
положение, что эти обивки, наряду с некоторыми другими памятниками» «скорее всего являются свидетельством популярности этого героя и его подвигов, но не указанием на его культ, тем более па культ Ахилла Пон- тарха» [1966]. Нои такое («культурное», а не «культовое») истолкование интересующего пас факта, значительно более вероятное, встречает одно существенное возражение. Очень широкая, как сказано, популярность в Скифии интересующих нас обкладок горитов сочетается здесь с крайней скудостью каких-либо иных изображений Ахилла или его окружения. В собственно скифских комплексах с ним связано еще изображение нереиды, везущей доспехи героя, на импортном (средиземноморской работы) серебряном килике из кургана Чмырева Могила. Этим исчерпывается круг признанных памятников Ахиллова цикла из Скифии. Правда, ниже мы попытаемся показать, что есть основания включать в эту серию еще ряд памятников. Но и в этом случае, учитывая широкое распространение в скифской среде в этот период различных изображений греческой работы, такая скудость репертуара воплощений Ахилла плохо согласуется с гипотезой о «популярности этого героя и его подвигов».
783
Выбор сцен, представленных на горитах, также противоречит этой точке зрения, поскольку именно подвиги Ахилла здесь практически не изображены. Да и вообще весьма широкий набор эпизодов из его жизни, обычный в греческом искусстве, здесь сведен до минимума, причем критерии отбора на первый взгляд весьма странны. Мы не находим здесь ни сцен борьбы под стенами Трои, пи эпизода свидания.с Приамом, ни изображения колесницы Ахилла, влекущей тело Гектора, т. е. всех тех композиций, которые столі» часты в искусстве античного мира и составляют основное богатство изобразительной «Ахиллиады». Иными словами, с ролью «биографии Ахилла в картинках», на которую как будто претендуют рассматриваемые обивки, охватывающие жизнь героя от младенчества до смерти [1967][1968], эти памятники явно не справляются, так как не включают наиболее важных моментов этой биографии. В отборе эпизодов [1969][1970]здесь явно прослеживается определенная тенденция, противоречащая традиционному для эллинского мира представлению об удельном весе различных эпизодов биографии Ахилла. Инідми словами, мы видим здесь ту же ситуацию, которая была отмечена выше, при анализе изображений Геракла: многократное тиражирование одних сюжетов сочетается с полпым игнорированием других, с позиций эллинской мифологии не менее, а порой и более существенных. Какова же природа этой тенденции? [1971]
Исследователи уже обращали внимание на то, что некоторые особенности рассматриваемого изображения следует, видимо, трактовать как
784 Греция Эллинизм Причерноморье^
уступку запросам скифского потребителя. Так, по Н. А. Онайко, «своеобразная манера трактовки драпировок, избегающая показа обнаженного человеческого тела», диктовалась «мировоззрением варваров, в погребе' ниях которых и находят обивки» 37. По мнению В. Д. Блаватского, откликом на местные вкусы является и включение в серию эпизодов первой сцены, которую обычно толкуют как обучение, мальчика Ахилла стрельбе из лука и которая, по мнению исследователя, плохо вяжется с образом героя-гоплита эллинской традиции 38. Независимо от того, примем ли мы приведенные копкретные объяснения этих особенностей, сама мысль о том, что отбор и трактовка представленных мотивов определялись в значительной степени запросами скифского потребителя, заслуживает самого пристального внимания.
В этом плане интересна упомянутая первая сцена композиции. Уже сам факт, что именно она выступает в роли зачина биографии Ахилла, тогда как определивший всю дальнейшую судьбу героя эпизод погружения его в воды Стикса не находит отражения в серии сцен, достаточно необычен и, скорее всего, является еще одним проявлением Toii же тенденции. При этом существенно, что даже если, в согласии с общепринятым взглядом, видеть в этой сцене момент обучения младенца Ахилла стрельбе из лука, нельзя пе заметить, что изобразительная трактовка его легко позволяет рассматривать этот эпизод и как сцену вручения лука старшим персонажем младшему. Это заставляет вспомнить, что эпизод именно такого содержания представлен в собственно скифской иконографии — на воронеясском и, возможно, гамма поиском сосудах, где он, по предложенной автором рапсе трактовке, связан со скифским генеалогическим мифом, в котором лук выступает в роли инициационного атрибута и ип- веститурпого символа: лук родоначальника скифов Таргитая получает его младший сын (в одной из сохранившихся версий мифа он носит имя Колаксай), будущий первый скифский царь 3β. В изображении этого эпизода па названных сосудах Колаксай представлен уже взрослым. Однако мифо-эпическая традиция вполне допускает такие расхождения во временном распределении событий биографии героя, и данное испытание могли помещать и в его детство, тем более что его молодость специально подчеркивается иконографически и па других памятниках.
Предложенное сопоставление первой сцены композиции на обивке горита позволяет по-новому взглянуть на весь набор представленных здесь эпизодов. Сцена обнаружения Ахилла на Скиросе, следующая далее, представляет по существу испытание на оружии,что, как сказано, и составляет смысл упомянутого эпизода биографии Колаксая 40. Иными словами, две сцепы композиции на горите вместе выражают как бы форму и содержание одного скифского мифа.
Следующий затем эпизод, в оригинале представляющий прощание Ахилла с .Пикомедом, в том виде, как он трактован на нашем памятнике, вполне поддается осмыслению в духе того же скифского мифа, начальные
” Ona й к о, Античный импорт..., стр. 28.
38 Блаватский, Воздействие аптичпой культуры... (JV и. до н. э.— III в. н. э.), стр. 30.
39 Д. С. P а є в с к и й, Скифский мифологический сюжет в искусстве и идеологии царства Атея, CA, 1970, № 3, стр. 94; о в же, очерки идеологии..., стр. 33, 38.
40 В. Я. Петрухин любезно обратил мое внимание на то, что в самом мифе об Ахилле эпизод обнаружения героя на Скиросе обладает всеми чертами обряда инициации: герой, облаченный в жепскую одежду и помещенный в гинекей, посредством испытания на оружии переходит в новое качество и возвращается в мужское состояние. Это наблюдение весьма интересно для характеристики греческого мифа, что пе входит, однако, в нашу задачу. Для нас же важпо, что такая его оценка укалывает на моменты, облегчав- 'шие предполагаемое переосмысление рассматриваемого пэображепия в скифской среде..
эпизоды которого мы «угадали» в первых сцепах: завершая тему сакрального испытания, он рисует, молодого победителя перед лицом старика, что соответствует инвеститурному содержанию мотива испытания и находит, к примеру, аналогию в завершающем эпизоде цикла изображении на сюжет того же скифского мифа на куль-обской вазе [1972]. Таким образом, все три группы верхнего яруса обивки хорошо соответствуют содержанию и значению скифского мифа об инициационном испытании и инвеституре первого царя скифов Колаксая.
785
В центре нижнего яруса мы видим сцену облачения Ахилла в доспехи, чем подчеркивается его воинская природа. Между тем, согласно скифской мифологической традиции, в трехчленной сословно-кастовой организации скифского общества, восходящей к индоевропейской и специфически индоиранской модели, Колаксай — родоначальник сословия воинов [1973]. Наконец, последнюю фигуру композиции на горите вслед за Б. В. Фармаков- ским трактуют как изображение Фетиды с прахом сына, т. е. как указание на смерть героя. В то же время некоторые античные источники и изобразительные памятники сохранили данные, позволяющие реконструировать не записанный Геродотом финал мифа о Колаксае как повествование о его смерти [1974]. Иными словами, на горите оказывается запечатленным лишь тот набор связанных с Ахиллом эпизодов и в такой изобразительной трактовке, что они находят прямые соответствия в скифском мифе о первом царе Колаксае и легко могли быть «прочитаны» как воплощение этого мифа: герой — воин, он проходит инициационное испытание на оружии и получает лук как инвеститурный атрибут, завершается же все его смертью. При этом нельзя не подчеркнуть того обстоятельства, что эти эпизоды служили украшением именно горита, т. е. футляра лука, связанного в скифской мифологии, в частности в интересующих нас эпизодах, именно с Колаксаем и с возводимым к нему сословием.
Вспомним, наконец, еще один происходящий из Скифии памятник Ахиллова цикла — упомянутый килик из Чмыревой Могилы с изображением нереиды, везущей Ахиллу шлем. Этот весьма популярный в греческом искусстве мотив также должен был хорошо читаться в контексте предполагаемой скифской реинтерпретации изображений этого цикла: ведь он указывал на то, что Ахилл — сын водной богппи и чТо оп воин, а это в равной степени мифологическая характеристика и скифского Колаксая, так как его мать — богиня Апи, божество земли и воды [1975][1976].
786
Все сказанное склоняет нас к выводу, что рассмотренные памятники трактовались скифами не как иллюстрации к мифу об Ахилле, содержание которого было для них безразлично, а воспринимались сквозь призму собственной мифологии, т. е. как воплощения мифа о первом царе Колак- сае. Важная роль, которую играл этот миф в системе скифских социально-политических воззрении (он был связан, как автор пытался показать в другом месте 45, с представлением об этиологии сословно-кастовой структуры и царской власти), хорошо объясняет, почему именно его персонажи были «узнаны» скифами в героях греческих изобразительных композиций.
Археологические данные, как кажется, подтверждают эту гипотезу. В Мелитопольском кургане горит описанного типа был, как известно, найден в специальном тайнике вместе с боевым поясом 40. Между тем в том варианте мифа, где в качестве атрибута испытания (и соответственно —' инвеститурного знака) выступает лук, он фигурирует в этой роли вместе с поясом (по-видимому, боевым[1977][1978]). Факт помещения обоих предметов в специальном тайнике свидетельствует, скорее всего, о ритуале, связанном с этим именно мифом, и украшение одного из них композицией на сюжет этого мифа было более чем уместно.
Не менее существенно, что портупея мелитопольского горита была украшена 50 золотыми бляшками с изображением популярной в Скифии сцены — молодой скиф, предстоящий богине с зеркалом. Со времен
M. И. Ростовцева эту сцену трактуют как ипвеститурпую [1979]. Автор ранее высказал гипотезу, что в основе ее лежит миф об инвеституре Колаксая, составляющий в одном из вариантов скифского мифа pendant тому эпизоду другой версии, где фигурируют лук и пояс [1980]. Таким образом, если принять эту трактовку, то окажется, что изображения па горите л на его портупее языком различных образов (во втором случае — собственно скифских, в первом — заимствованных из эллинской иконографии) передают семантически идентичное содержание, воплощая идею избранничества младшего сына Таргитая и соответственно акт царской инвеституры. Представляется, что это совпадение подтверждает версию о реинтерпретации в Скифии украшающей горит композиции в контексте мифа о Колак- сае.
Предложенное объяснение основано, однако, па анализе лишь тех изображений, которые традиционно толкуются как связанные с циклом мифов об Ахилле. Между тем представляется, что перечйсленпыми памятниками круг таких изображений не исчерпывается и что в скифских комплексах встречена еще одна композиция, воплощающая близкие сюжеты. Речь идет об известных золотых обивках ножен типично скифской формы (рис. 2), найденных в Чертомлыке, в кургане № 8 группы «Пять братьев» и предположительно в одном из курганов в окрестностях Никополя δ0. При некоторых различиях в деталях декора основная батальная сцена идентична на всех трех экземплярах. Такая популярность, схожая с по-
787
783 Греция. Эллинизм. ιψ
пулярностью сцен на рассмотренных выше обивках горита, требует объяснения. Однако, в отличие от предыдущего случая, ему должна предшествовать «первичная» интерпретация, поскольку не существует общепризнанного объяснения не только значения, которое могли придавать этой композиции скифы, но и исходного содержания, воплощенного в ней греческим мастером.
Исследователи прошлого столетия видели здесь изображение битвы между греками и скифами [1981]. Такая трактовка нашла поддержку и у ряда современных авторов [1982].
Однако толкование это встречает и возражения. Так, Г. Рихтер полагает, что изображение боя скифов с греками не нашло бы сбыта в дружественной эллинам скифской среде, и видит в представленных на ножнах варварах персов — военных противников как греков, так и скифов [1983]. Важнее, однако, что облик этих варваров принципиально отличен от того, который имеют скифы на многих этнографически достоверных изображениях, украшающих памятники греко-скифской торевтики [1984]. Не случайно еще В. К. Мальмберг высказал предположение, что здесь представлен эпизод Греко-персидской войны, воспроизводящий картину с изображением марафонской битвы из афинской расписной галереи [1985]. Это толкование принято многими и сейчас 66. Между тем оно опирается лишь на характер крайней левой фигуры, в которой В. К. Мальмберг видел Миль- тиада. При этом, как отмечал он сам, нет твердых оснований для утверждения, что остальные фигуры композиции на ножнах воспроизводят тот же образец [1986], и во всяком случае возможна известная перегруппировка персонажей по сравнению с прототипом. Более того, сам В. К. Мальмберг отмечал, что афинская роспись послужила, видимо, иконографичес- [1987][1988]
ким прототипом для композиций самого разного содержания, к примеру для сцен амазономахии в вазописи 6 * * * [1989] * * [1990]. Таким образом, его сопоставление (вполне вероятно, справедливое) не дозволяет окончательно решить вопрос о сюжете чертомлыцкой композиции. Это решение должно, видимо, опираться в первую очередь на содержание всех представленных сцен и на их последовательность.
789
Сперва несколько слов о построении изображения на ножнах. Оно как бы сочетает два различных принципа. C одной стороны, мы видим здесь прямую перекличку с композицией храмовых фронтонов: постепенное сужение украшаемой плоскости слева направо требует такого же понижения фигур, какое мы наблюдаем при следовании от центра фронтона к его крыльям. Отсюда изображение персонажей левой части в рост, а правого персонажа распростертым на земле. Даже помещение в нижнем конце ножен шлема находит аналогии в композиции фронтонов, углы которых обычно заполнялись изображениями каких-либо атрибутов 68. В литературе уже отмечалось влияние фронтонных композиций на построение многофигурных групп в греко-скифской торевтике β0. Это не означает, разумеется, что все эти памятники воспроизводят конкретные, реально существовавшие фронтоны. Речь идет лишь о том, что сформировавшиеся в этой сфере принципы использовались в других областях искусства. Зависимость эта диктовалась прежде всего формой подлежащей украшению плоскости.
Однако принцип фронтонной композиции, трактующий плоскость ножен как аналог -половины, треугольного фронтона βl, сочетается в нашем случае -с другим, строящим изображение как самостоятельное целое. Если отвлечься от крайних групп, то мы увидим симметричное расположение фигур: центральная группа, где представлена победа греческого воина над варваром, обрамлена двумя сценами, где греки повержены, причем их фигуры размещаются зеркально (обращенные к краям композиции торсы приподняты над землей) и не только уравновешивают изображение, но и превращают расположенную между ними сцену в композиционный и смысловой центр.
В предлагаемой интерпретации ключевым является содержание второй слева сцены, где зрелых лет эллинский воин с копьем и щитом в руке поддерживает тело своего поверженного молодого соратника и прикрывает его от направленного ему в спину копья противника-варвара.
Так вкруг Патрокла ходил герой Менелай светлокудрый, Грозно пред ним и копье уставляя, и щит меднобляшный, Каждого, кто б ни приближился, душу исторгнуть готовый.
(II. XVII, б—8. Перевод H. Гнедича}·
Этот пассаж «Илиады», повествующий о борьбе над телом Патрокла, кажется «списанным» непосредственно с рассматриваемой нами группы. Близко решение этого сюжета и в других памятниках искусства, к примеру в скульптурной группе из собрания Музея древностей Университета Карла Маркса в Лейпциге, где Менелай представлен подставляющим колено под тело Патрокла и прикрывающим его щитом 02. Следует, впрочем,
790 Греция. Эллинизи. Причерноморье
напомнить, что при бесспорности толкования содержания этого и других аналогичных памятников в целом, конкретная идентификация некоторых персонажей допускает вариации. Так, та же «Илиада» несколькими строками ниже (XVII, 132 sq.) защиту тела Патрокла приписывает, наряду •с Менелаем, также Аяксу. Отсутствие однозначных диагностических признаков не позволяет с уверенностью решать, какой именно из двух героев представлен на названных памятниках. Однако, следуя установившейся традиции, мы будем в дальнейшем называть его Менелаем.
Более однозначно решается вопрос о личности изображенного в анализируемой сцене варвара, хотя и здесь тексты дают некоторые основания для альтернативной интерпретации, поскольку, согласно «Илиаде», Патрокл был поражен трижды подряд — Аполлоном, Гектором и Эвфорбом. Но в данном случае иконографические особенности облегчают выбор оптимального толкования. Варварский облик персонажа категорически не позволяет видеть в нем Аполлона, да и Гектору в греческом искусстве обычно придавался облик, ничем не отличающийся от облика эллинских воинов β3. Зато содержание рассматриваемой сцепы прямо перекликается о описанными в «Илиаде» эпизодами, когда к Патроклу
приближился с острою пикой
C тыла его и меж плеч поразил воеватель дарданский Славный Эвфорб Панфоид...
(Π. XVI, 806 sq.)
Тот же персонаж вторично приближается к уже убитому Патроклу с намерением захватить его тело, но встречает сопротивление Менелая (XVΠ, 9 sq.). Содержание рассматриваемой сцепы на чертомлыцких ножнах позволяет, как представляется, видеть в ней удачное художественное воплощение этого сюжета, основанное на контаминации двух приведенных эпизодов: Эвфорб изображается поражающим Патрокла в спину, а Менелай — защищающим тело героя. Возможно, именно такая контаминация определила и отличие нашей сцены от других воплощений того же сюжета: Патрокл изображен не мертвым, но умирающим.
β3Вообще предположение о воплощении на чертомлыцких ножках эпизодов троянского цикла заставляет специально остановиться на вопросе об облике представленных здесь персонажей-варваров, так как этот вопрос влияет на убедительность интерпретации. Анализ большого числа воплощений этого сюжета в греческой вазописи, скульптуре и т. п. приводит к выводу, что зачастую (особенно в сценах индивидуальных поединков: Гектора и Ахилла, Ахилла и Мемнона) действующие лица лишены диагностических этнографических признаков (см., например, В. К. Мальмберг, Непризнанная Пенфесилия, СПб., 1901, стр. 18). В то же время общеизвестно, что Троянская война трактовалась древними как своего рода «модель» противостояния Европы и Азии, эллинства и варварства. Эта трактовка не могла не отразиться в изобразительном искусстве. Так, всегда в варварском костюме изображался Парис — виновник Троянской войны. Именно наличие в композиции западного фронтона Эгинского храма фигуры стрелка в азиатском костюме (так называемого Париса) послужило главным основанием для толкования всей этой композиции как воплощающей сюжет Троянской войны (Мальмберг, Древнегреческие фронтонные композиции, стр. 107). В сугубо варварском облике представлены пленные троянцы на вазе с изображением похорон Патрокла или защитники города в изображении взятия Трои (ся. S. R е і η а с ∣ι, Repertoire des vases points grecs et etrusques, τ. I, P., 1899, стр. 187 и 496). По-разному трактуется в искусстве облик сражающихся па стороне троянцев амазонок — иногда они представлены в обычных туниках, иногда в типично варварском одеянии. Даже Приам, чаще всего не имеющий подчеркнутых варварских черт, в ряде случаев предстает как азиатский властитель, противопоставляемый по внешнему виду эллинам (см., например, А. П. Ч у б о в а, А. П. Иванов а, Античная живопись, M., 1966, табл. 31). Тенденция к этнографическому противопоставлению эллинов и троянцев в античном искусстве нарастает по море продвижения от архаики к эллинизму. Поэтому подчеркнутые отличия эллинов и варваров на нашем памятнике не могут препятствовать предлагаемой интерпретации.
Предложенная трактовка рассмотренной сцены определяет толкование всего изображения на чертомлыцких ио?йнах как воплощающего эпизоды Троянской войны. Тогда в обнаженном юном герое следующей сцены (как отмечалось вьппе, центральной в композиции и являющейся, видимо, средоточием всего сюжета) есть все основания видеть главное действующее лицо событий, последовавших за смертью Патрокла,— Ахилла, мстящег» троянцамэа смерть своего друга. Что касается его противников, то здесь, идя путем сопоставления с текстами, мы вновь оказываемся перед возможностью альтернативной их интерпретации. Дело в том, что, согласно традиции, Ахилл, мстя за гибель Патрокла, поразил подряд нескольких троянцев и их союзников: Гектора, царицу амазонок Пентесилию, предводителя эфиопов Мемнона. Эти эпизоды следуют подряд один за другим.
791
В этой связи необходимо отметить, что подобная возможнцст^ альтернативного толкования некоторых персонажей рассматриваемого памятника (мы уже сталкивались с ней выше при определении личности защитника тела Патрокла) вызвана по преимуществу не слабой обоснованностью предлагаемой интерпретации, но спецификой поэтики эпического повествования, лежащего в основе пашей композиции. Для пего в высшей степени характерна «серийность» однотипных эпизодов, призванная подчеркнуть смысл и основной характер каждого этапа развития событий (в данном случае — битвы) β4. Так, Патрокла, как уже говорилось, поражают трижды (Аполлон, Эвфорб, Гектор), и тем самым закрепляется впечатление, что на этой стадии битвы ахейцы терпят поражение; тело его защищают сперва Менелай, затем Аякс, а захватить его стремятся последовательно Эвфорб и Гектор; в отместку за смерть друга Ахилл поражает многих троянцев и т. д. Эта специфика эпического повествования приводит к тому, что даже невозможность окончательной идентификации каждого персонажа рассматриваемого изображения не опровергает его толкования в целом.
Уточнить эту идентификацию в рамках допускаемой текстами вариативности позволяют некоторые индивидуализирующие моменты в облике изображенных персонажей или в содержании эпизода. В этой связи интересен, в частности, тот факт, что центральная сцена чертомлыцких ножен как композиционно, так и в деталях прямо перекликается с многочисленными в эллинском искусстве сценами амазономахии с6. Так, именно в этих сценах чаще, чем в иных батальных сюжетах, основным оружием противников греков является боевой топор. К тому же внимательное изучение фигуры коленопреклоненного варвара заставляет считать отнюдь не исключенной возможность того, что здесь представлена женщина, поскольку складки одежды довольно отчетливо подчеркивают выпуклые груди. Если же мы вспомним, что сочетание в рамках единого сюжета эпизодов борьбы эллинов с амазонками и варварами-мужчинами возможно лишь в контексте троянского цикла и что битва Ахилла с амазонками под стенами Трои произошла, согласно традиции, вскоре после гибели Патрокла, мы получаем логичное единое толкование серии эпизодов чертомлыцкой композиции.
В подтверждение этого толкования можно привести и следующее наблюдение. За спиной коленопреклоненного варвара (амазонки, по предло-
м Функции таких повторений в эпосе см., в частности, E-Havel о с k, Preface- to Plato, Oxf., 1963, стр. 91 сл.
β6 Cp., например, рельефы Галикарнасского мавзолея (Relnacb, Repertoire dereliefs..., .τ. J, стр. 153—156), храма Артемиды в Магнезии (там же, стр. 180—183) или фриз фигалийского храма, композицию некоторых сцеп которого сопоставлял с чертомлыцкой еще В. К. Мальмберг (Воин, защищающий павшего товарища..., стр. 313 сл.)» и т. д.
792
женному толкованию) изображен всадник на припавшей на передние ноги лошади. Еще И. Толстой и Н. Кондаков полагали, что раненый конь изображен в момент падения ββ. Действительно, художник изобразил даже копье, пронзившее насквозь и коня, и всадника. Между тем, согласно одной из версий, именно такая смерть от руки Ахилла постигла царицу амазонок Пентесилию β7. IIe слишком четкое изображение всадника, к тому зке в повороте на три четверти от зрителя, не позволяет с уверенностью определить его пол и соответственно без колебаний трактовать как Пентесилию. Однако целый ряд приведенных совпадений заставляет сомневаться в их случайном характере и подтверждает трактовку центральной сцены как изображение битвы Ахилла с амазонками под стенами Трои.
Затруднительно, но в то же время и очень существенно толкование следующей группы, изображающей раненого эллина и его товарища, который зубами вытаскивает у него из колена поразившую его стрелу. Если принять толкование двух предыдущих сцен как последовательных эпизодов Троянской войны, то было бы очень соблазнительно распространить это толкование и па названную сцену и в ранепом воине видеть Ахилла, которого стрела Париса настигла, как известно, вскоре после гибели Пентесилии. Однако такое толкование встречает ряд препятствий, среди которых наиболее, на первый взгляд, очевидное — убеждение, что Ахилл был поражен в пяту,— оказывается далеко не самым труднопреодолимым.
Действительно, на наших ножнах воин предстнвлен раненым в переднюю часть голени. Но, во-первых, изображение позволяет допустить, что спереди торчит острие стрелы, вошедшей в ногу сзади. Во-вторых же,— и это наиболее существенно — традиционное представление об Ахиллесовой пяте как о единственно уязвимом месте знаменитого героя отнюдь не находит безоговорочной опоры как в письменных, так ив изобразительных памятниках. Так, согласно эпитоме Аполлодора (V, 3), Ахилл был поражен стрелой Аполлона-Александра ei≤ τό σφυράν, что в последнем русском переводе передано как рана в лодыжку βtt. В качестве одного из возможных значений чермина το σφυράν рассматривается русское слово «лодыжка» и в словаре И. X. Дворецкого (s. v.). Словарь Liddell — Scott (s. V.) передает тот же термин через английское an ankle, что также соответствует русскому слову «лодыжка». Оба названных словаря приводят в связи с рассматриваемым термином замечание Аристотеля (Hist, anim., 494): το έσχατον αντικνημίου σφυράν (έστιν), которое в словаре И. X. Дворецкого переведено так: «Передний край голени называется лодыжкой» (разрядка моя.— Д. P.).Согласно словарю Liddel — Scott (s. v..), τό αvτtκvημ'tov «part of the leg in fronlof the κνήμη» (по И. X. Дворецкому соответственно — «передняячасть голени»). Приведенные примеры можно умножить, по и сказанного достаточно, чтобы сделать вывод, что источники вполне допускают толкование рапы Ахилла как расположенной в передней части голени.
Заслуживает внимания и трактовка в античном искусстве мотива купания младенца Ахилла в водах Стикса, которое, согласно традиции, и придало герою неуязвимость. Бытующее представление, что во время
86 Толстой и Кондаков, ук. сот., стр. 148.
"7К сожалению, мне не удалось установить ангинных первоисточников +акой трактовки смерти Пептссилии Однако паличне ее в современных популярных изложениях, вне всякого сомнения независимых друг от друга, делает существование такого источника достаточно очевидным (Ср. H А. К у в, Легеиды и мифы древней Греции, M., 1955, стр. 334; The New Century Handbook of Greek Mythology and Legend. Ed. C. B. Avery, N. Y., 1972, стр. 425).
0f, A π о л л о д о p, Мифологическая библиотека, Л., 1972, стр. 86.
этой процедуры Фетила держала его за пятку, выглядит сомнительным уже потому, что в таком случае богиня рисковала выронить своего сына. Действительно, чувствительные к правдоподобию деталей такого рода греческие мастера изображали нереиду держащей младенца в обхват за голень rw, причем ее взрослая рука закрывала практически всю ногу от колена до ступни, делая это место недоступным для вод Стикса и определяя будущую его уязвимость.
793
Таким образом, мы как будто не имеем восходящих к содержанию мифа препятствий для толкования раненого воина рассматриваемой сцены как пораженного стрелой Ахилла.
Основная трудность возникает при подходе к тому же вопросу с другой стороны. Если, как отмечено выше, интерпретируемое изображение создавалось под непосредственным влиянием фронтонных композиций, то оно должно было следовать за ними и в таком важнейшем пункте, как непременное изображение единовременного действия, а не цепи . последовательных эпизодов. Разумеется, уже толкование первых двух рассмотренных сцен как воплощающих смерть Патрокла и месть за нее Ахилла, предполагает определенную временную последовательность представленных эпизодов Однако совмещение таких сцен в рамках одной композиции (проявление того метода построения изобразительного повествования, который К. Вейцмап охарактеризовал как симультанный [1991][1992]) принципиально отличается от тех случаев, когда в серии последовательных эпизодов представлен один и тот же персонаж. Последний метод (по К. Вейцмаыу — циклический [1993]) с принципами построения фронтонных композиций совершенно несовместим. Рассмотренные выше обкладки горитов показывают, что в интересующее нас время этот метод уже проник в центры изготовления памятников греко-скифской торевтики или, точнее, туда, где их мастера искали образцы для своих изделий. Но композиция чертомлыцких ножен представляется построенной UO иным, во многом более архаичным законам. Поэтому при всей заманчивости такой трактовки вряд ли мы можем толковать интересующую пас сцепу как изображение смерти Ахилла.
Более убедительной представляется интерпретация, основанная на сопоставлении с некоторыми античными памятниками. Так, одна из групп композиции па Tabula Iliaca Capitolina изображает поединок Ахилла и Мемиона, за которым наблюдает раненный в бедро Аптилох (персонажи идентифицируются по подписям) [1994]. Правда, на нашем памятнике, если принять толкование средней сцены как эпизода амазономахии, сюжет борьбы с Мемноном не представлен. Вспомним, однако, сказанное выше о серийности однотипных эпизодов в эпическом повествовании. Закрепляя характеристику описываемых событий словесного повествования, она в повествовании изобразительном могла стать помехой, убивающей динамизм сюжета, особенно в тех случаях, когда подлежащая украшению плоскость была ограничена и лимитировала число воплощаемых героев и эпизодов. В этих условиях естественна редукция, сведение однотипных эпизодов к одному, суммарно характеризующему отражаемую ситуацию. Если же вспомнить тезис Мальмберга о выборочном воспроизведении на чертомлыцких ножнах мотивов, представленных па памятнике-прототипе, и об их частичной перегруппировке, то иаша композиция предстанет как
794 ·
обладающая глубокой внутренней логичностью: фланкирующие эпизоды представляют сцены смерти двух друзей Ахилла, а центральная композиция — апофеоз его мести за эту смерть. При этом из трех однотипных эпизодов (борьба с Гектором, амазонками, Мемноном) выбран второй, поскольку он свободен от преимущественного тяготения к мотиву гибели Патрокла (как битва с Гектором) или Антилоха (как поединок с Мемноном). Эпизод амазономахии более автономен и в то же время более пригоден на роль концентрированного выражения смысла всей серии эпизодов. Все это заставляет видеть в эллинском юноше, раненном в ногу, скорее всего Антилоха.
Интерпретация личности крайнего правого персонажа нашей композиции — поверженного молодого троянского всадника — затруднительна. Перебирая содержание всех эпизодов Троянской войны, воплощавшихся в изобразительных памятниках, мы обнаруживаем наиболее близкие аналогии в изображениях смерти Троила — самого младшего из троянцев, принимавших участие в войне, и к тому же изображавшегося иногда влекомым конем. Но такая интерпретация нарушает последовательность- эпизодов, так как смерть Троила традиционно относят к более ранним, чем все рассмотренные выше, событиям. Не исключено, что в данном случае изображен не какой-то конкретный герой, и эта сцена лишь дополняет общую картину, создавая антураж битвы и в то же время подчеркивая, что- все завершается поражением троянцев. Нельзя, однако, не отметить, что- в некоторых сравнительно поздних источниках смерть Троила происходит именно на интересующем нас этапе развития событий — непосредственно вслед за гибелью Гектора и Мемнопа (Tzetz. Lykophr., 307; Dar., 30—33). Но вряд ли на этом факте можно строить интерпретацию заключительного эпизода .нашей композиции.
Что касается крайней левой фигуры — так называемого греческого- военачальника, то именно исходя из его главенства в нем можно угадать- Агамемнона. Замахивающийся на него сзади варвар как бы указывает на тяжелое положение греков в стадии битвы, предшествующей смерти Патрокла, когда Агамемнон и другие вожди эллинов получили тяжелые pa- ч ны [1995]. Отметим, однако, что и здесь, как в предыдущих случаях, допустимо альтернативное толкование: «Илиада» описывает и Аякса, призывающего к битве своих соратников (.11. XV1729—733).
Все изложенное заставляет трактовать изображение на чертомлыцких и идентичных им обкладках ножен как воплощение сюжетов троянского- цикла, выборочно и, возможно, с некоторой перегруппировкой сцен воспроизводящее какой-то неизвестный оригинал. Центральное место в нашей композиции отведено эпизоду с Ахиллом, да и остальные по содержанию тяготеют к этому герою. Это обстоятельство требует вернуться к гипотезе о переосмыслении в Скифии изображений Ахилла. Согласуется ли предложенное выше их толкование с содержанием новых, включенных в ту же серию памятников?
Здесь прежде всего следует отметить, что такое согласование вовсе не является непременным с точки зрения отстаиваемой гипотезы, а его отсутствие не опровергает ее. Дело в том, что предполагаемое переосмысление составляет процедуру замены означаемого при сохрапепии материальной? формы знака, т. е. по существу превращение этого последнего в новый знак. Соответственно происходит разрушение старого текста и конструирование нового, обладающего своим содержанием и своей, отличной от преж-
ней, синтагматикой. В качестве исходного, перекодируемого текста может выступать отдельная композиция (в нашем случае, к примеру, изображение на горите) или совокупность связанных общим содержанием изображений на разных предметах (например, на горите и килике). Теоретическим пределом этой совокупности является набор всех изображений на ■сюжеты греческой мифологии. Практически ясе границы нового текста, в зависимости от того, каков круг подвергшихся переосмыслению изобразительных мотивов, могут пролегать где угодно, ощутимо не совпадая с границами текста исходного и даже разрезая его ткань. Поэтому несколько изображений, имеющих с точки зрения,греческой мифологии общего героя и потому составляющих смежные звенья одной синтагмы, в ходе переосмысления могут оказаться семантически автономными. Иными словами, реинтерпретация сцен на горите как иллюстраций к мифу о Колаксае не влечет за собой с неизбежностью включения сцен на ножнах в прокрустово ложе того же мифа, несмотря на то, что создавались оба изображения как повествующие об одном и том же мифологическом персонаже — Ахилле.
795
Приняв во внимание теоретическую возможность отсутствия семантической связи между содержанием изображений на ножнах и горите с позиций скифских потребителей, мы все же не можем не отметить факта двукратной совместной находки их в одном комплексе (Чертомлык и Восьмой Пятибратний курган). Это обстоятельство склоняет к мнению, что в данном случае (как и в случае с упомянутым выше киликом из Чмыревой Могилы) процедура переосмысления не разрушила представления о смысловой связи изображений, украшающих горит и ножны, и что рассмотренные сцены троянского цикла переосмыслялись в Скифии в русле того, же мифа о Колаксае. Содержание этих сцен не препятствовало такой их реинтерпретации, поскольку в них мы видим именно те связанные с Ахиллом мотивы, которые, как отмечалось выше, принадлежат к числу «точек соприкосновения» биографий греческого и скифского героев и послужили основанием для переосмысления сцен на горите: это мотив принадлежности героя к воинам и, может быть, мотив его.гибели. Поэтому предложенная -интерпретация изображения на ножнах и гипотеза о семантической связи композиций на ножнах и горите ни в малой степени не противоречат обоснованному выше предположению о характере переосмысления на скифской почве греческих памятников Ахиллова цикла.
Не противоречит ли, однако, этот вывод сказанному выше о преднамеренном отборе эпизодов в декоре горита и о значимости отсутствия на ием сцен троянского цикла? Представляется, что противоречия здесь нет. В случае с горитом существенно, что памятник, претендующий на роль полного жизнеописания героя от младенчества до смерти, может обойти молчанием важнейшие в контексте греческого мифа эпизоды. Уже ■самой этой возможности умолчания достаточно, чтобы утверждать, что повествование переведено здесь в новое качество и оно больше не вы- ■ступает как биография Ахилла. Существование других памятников, где эти эпизоды представлены, не в сидах компенсировать это умолчание и -опровергнуть те историко-культурные выводы, которые из него следуют.
Все сказанное склоняет нас к выводу, что найденные в Скифии изображения Ахилла, как и проанализированные Б. Н. Граковым изображения Геракла, не являются ни памятниками заимствованного скифами культа греческого героя, ни свидетельством религиозного синкретизма, нй даже проявлением особой популярности эллинских сказаний и их персонажей в скифской среде. В обоих случаях речь, видимо, должна идти лишь о значительно более поверхностном процессе — об использовании в скифской религиозной практике изобразительных памятников, созданных в ино- жультурной среде и порожденных иной мифологией. Известно, что скиф-
з·
796
ское общество искони совершенно не знало нарративной изобразительно сти, но в ходе социально-политической эволюции стало испытывать в н^й острую нужду [1996][1997]. Этот момент совпал с периодом тесных контактов скифов с греческим' миром, именно в данной области искусства достигшим наи высших успехов [1998][1999]. В таких условиях заимствование изобразительного языка, не сопровождавшееся непременным заимствованием религии, представляется вполне естественным культурно-историческим феноменом. Разумеется, переосмысление эллинских изображений требовало определенного знакомства с породившей их мифологией 76(хотя бы в таких пределах, чтобы, к примеру, осознать сюжетное единство избражений Ахилла и везущих доспехи нереид). Но знакомство это могло быть самым поверхностным, поскольку в основе реинтерпретации лежало по преимуществу не содержание всего воплощенного мифа, а лишь те его аспекты, которые нашли непосредственное изобразительное выражение, т. е. содержание самого изображения ”.
Сказанное в еще большей степени относится к тем случаям, когда переосмыслению подвергались не развернутые сюжетные композиции, а изолированные изображения отдельных персонажей. Требовалось лишь совпадение каких-то иконографических черт графического образа с представлением о внешнем облике персонажа скифской мифологии, чтобы этот образ достаточно органично влился в местную мифологическую систему. Примером такого заимствования (кстати, общепризнанным и служащим еще одним подтверждением нашей гипотезы о происходившем в Скифии переосмыслении эллинских изобразительных памятников) являются хорошо известные воплощения «змееногой богини» — мифической прародительницы скифов и их хтонического божества. Ее изображения, достаточно многочисленные в причерноморских комплексах [2000]и близкие к описанию облика этой богини в источниках, восходят к греческому прототипу: еще М. И. Ростовцев видел в нем древний ионийский мотив, вариант иконографии Медузы 7β. Его приспособление к скифским представлениям
оказалось столь успешным, что мы находим его и в композициях, воспроизводящих определенные сюжеты скифской мифологии, как на бляшках из Куль-обы, где эта богиня держит в руке отрезанную мужскую голову.
797
Судьба изображений еще одного персонажа античной мифологии — Афины — в среде причерноморских племен подробно проанализирована в специальной статье С. С. Бессоновой [2001][2002], выводы которой близки к развиваемой здесь гипотезе. По ее мнению, какие-то местные женские божества под влиянием античной культуры могли ассоциироваться с Афиной. Правда, С. С. Бессонова полагает, что эти ассоциации базировались не только на чертах внешнего облика греческого персонажа, запечатленных в изображении (например, его воинственность), но и на более широком круге присущих ему особенностей (покровительство коням, тесная связь с Гераклом, никак в изображении не отраженные), т. е. на более глубоком проникновении в суть эллинского мифа. Такой подход в конечном счете предполагает возникновение синкретичных мифов и вероваций. Если в случае с Афиной прямых возражений против такой интерпретации материал не выдвигает, то применительно к рассмотренным выше изображениям Геракла и Ахилла ей противоречит отмеченный строгий отбор репертуара воплощаемых сюжетов.
Итак, мы приходим к выводу, что распространение в Скифии изображений персонажей эллинских мифов сопровождалось их переосмыслением в русле местной мифологии. Но этот вывод получен па основе изучения лишь нескольких серий таких изображений, связанных с определенными сюжетами и героями. Можно ли распространять его па все найденные в скифских комплексах подобные памятники? Выше уже отмечалось, что в данной статье основное внимание не случайно уделено тем мотивам, которые найдены в Скифии неоднократно, так как это обстоятельство указывает на устойчивый интерес к ним со стороны скифских потребителей греческой художественной продукции. Что касается тех образов и сюжетов, которые представлены здесь спорадически, то онц, если и не подкрепляют нашей гипотезы, во всяком случае пе могут ее и опровергнуть: именно в силу их редкости еще менее вероятно, что эти памятники отражают почитание скифами собственно греческих богов и героев или их глубокий интерес к греческим мифологическим сюжетам. Скорее всего, среди этих разрозненных изображений имеются как те, которые были реинтерпрети- рованы скифами, так и случайно проникшие в скифскую среду и воспринимавшиеся как чисто декоративный элемент. Существенным индикатором для выделения осмыслявшихся образов является, видимо, и контекст, так как порой сами сущность и назначение украшевпого этими изображе-
__ ниями предмета практически исключают случайный, лишенный религи* и озно-мифологического значения характер их декора (ср., например, чисто g. эллинские мифологические композиции на саркофаге царя из Куль-обы). ∑ Однако надежно разграничить найденные в Скифии памятники греческой ≈ иконографии на «значимые» и «случайные» невозможно прежде всего ¥ потому, что скифская мифология известна достаточно фрагментарно и мы о. вачастую не в состоянии определить, какой именно из ее персонажей мог быть «узнан» скифами в изображении того или иного греческого божества | или героя. Поэтому, видимо, бесперспективны поиски значения, припи- ≈ санного в Скифии всем найденным здесь изображениям этого круга. £ Но общая тенденция, определившая причины их распространения в Ски- г>фии, представляется именно такой, как опа охарактеризована выше.
* В свете сказанного отмеченная в начале статьи одновременность появ- ления в Скифии выполненных греческими мастерами изображений на соб- u ственно скифские мифологические сюжеты и начала тиражирования тех x, изобразительных памятников эллинской мифологии, которые могли вое* £ . приниматься как более или менее адекватно передающие содержание тех же скифских мифов, получает объяснение. Оба эти факта оказываются проявлениями единого процесса создания изобразительных воплощений сюжетов и персонажей скифской мифологии. Этот процесс был вызван к жиз7 ни потребностями идеологии развивающегося скифского общества, а формы, которые он приобрел, определялись прежде всего тесным контактом скифского мира с эллинским, принесшим, по выражению Б. Н. Гракова, свое разработанное антропоморфное искусство на скифские алтари [2003]. Но почему этот процесс вылился в такую двуединую форму, почему он не ограничился созданием сугубо оригинальных памятников, исконно имеющих скифское содержание?
Ответ на этот вопрос, как представляется, мы находим в особенностях греческого изобразительного искусства. Присмотримся к тому, как воплощали греческие мастера собственные мифологические мотивы. Разумеется, античное HCKyccjBo освободилось от того жесточайшего канона, который характеризует, к примеру, искусство древнего Востока, дав художнику большую свободу. Но нельзя переоценивать степень этой свободы. Варьируя в деталях, а порой и в достаточно существенных моментах, большинство греческих художников все же сохраняло найденное их предшественниками художественное решение того или иного мотива, следуя за ним в таких ключевых вопросах, как выбор воплощаемого эпизода (и уже — конкретного его момента), отбор представленных действующих лиц, система их взаимодействия вплоть до размещения в пределах композиции и т. п. Именно такие произведения-реплики составляют львиную долю известных нам памятников греческого искусства.
Мы видим, что создание сугубо оригинальной композиции, самостоятельное решение всех перечисленных задач смыслового и формального порядка было по плечу далеко не каждому античному мастеру даже на материале близкой ему эллинской мифологии. Еще труднее было это в том случае, когда воплощению подлежали сюжеты и персонажи чуждой ему мифологической традиции, о которых мастер знал намного меньше, что, естественно, сужало арсенал имеющихся в его распоряжении изобразительных средств. К чести греческого искусства следует, впрочем, сказать,
что в ряде случаев оно блистательно справилось с этой задачей. Доказательством тому являются такие шедевры, как серия сосудов с антропоморфными композициями на скифские темы, гребень из Солохи и другие подобные памятники. Но даже эллинский мир с его высоким уровнем изобразительного искусства не в состоянии был обеспечить Скифию необходимым ей числом мастеров такого класса, как автор куль-обской вазы, способных найти столь совершенное с точки зрения композиции и в то же время столь емкое по содержанию воплощение чуждого сюжета. Таких мастеров было, вероятно, мало не только на северопонтийской окраине античного мира, но и в самой Элладе.
Между тем спрос на сюжетные композиции, отвечающие идеологическим потребностям скифского общества, был в рассматриваемое время весьма высок, и удовлетворить его исключительно за счет единичных оригинальных произведений оказалось невозможным. Требовалось найти иные пути решения проблемы, н они были найдены. Один из них состоял в появлении робких и неумелых попыток собственно скифских мастеров создать антропоморфные изображения на мифологические темы. Так возникли памятники типа алексавдропольских или лысогорского наверший, аксютинецких поясных блях и т. д. Другой путь запечатлен, по-видимому, известной сахновской пластиной; предложено толкование ее как попытки скифского ремесленника получить механическим путем серию копий с оригинальной композиции на скифский сюжет, выполненной греческим мастером βa. Но оба эти пути приводили к появлению весьма несовершенных изделий и потому не могли удовлетворить скифов, уже познакомившихся с памятниками класса куль-обской вазы или гребня из Солохи. Рассмотренные выше изображения демонстрируют, на мой взгляд, еще один путь решения той же проблемы. Проигрывая в этнографической достоверности деталей, скифские потребители переосмысленных в местном духе эллинских памятников получали зато изображения, в художественном отношении не уступающие «исконно скифским» композициям греческой работы. Богатство и разнообразие репертуара антропоморфных сюжетных композиций, которое характеризует античную культуру, облегчило процесс отбора поддающихся реинтерпретации памятников и способствовало возникновению такого достаточно специфичного (хотя и не уникального) явления, как использование одной культурой изобразительных памятников другой культуры в собственных идеологических целях.
799 Греция
,2С. С. Бвзсояова, Д. С. P а е в с ь к и й, Золота пластіна із Сахвівки, Археологія, вин. 21, 1977.
800