<<

Примечания

57 Aristotle. Politics. В. III. Vol. IX. P3.

58 Montesquieu Ch. De l'Esprit des Lois. Pt. I. P. 64, 69. Дискурс Монтескье по поводу деспотизма не заключался только лишь в очевидной теоретизации азиатских реалий.

Он также содержал зашифрованное предупреждение относительно опасности абсолютизма во Франции, который в случае отсутствия контроля со стороны «посредствующих властей»— дворянства и духовенства — мог бы, как намекает Монтескье, в конечном счете приблизиться к восточному. С этим полемическим подтекстом «Духа законов» можно ознакомиться в отличном рассуждении, содержащемся в работе: Althusser L. Montesquieu—La Politique et L'Histoire. P 92-97. Однако Альтюссер преувеличивает пропагандистское изме­рение теории деспотизма Монтескье, совершенно минимизируя ее географи­ческое измерение. Чрезмерно политизировать значение «Духа законов» озна­чает ограничивать значение этого произведения. На самом деле, очевидно, что Монтескье подошел к анализу реалий Востока чрезвычайно серьезно: для него они имели не просто аллегорическое значение, но являлись неотъемле-

в республиканских государствах, они равны и в деспотических государ­ствах: в первом случае—потому, что они—все, во втором—потому, что все они—ничто»59. Отсутствие наследственной знати, которое давно подме­чалось как черта, присущая Турции, в данном случае воспринималось как нечто гораздо большее: как состояние неприкрытого уравнительно­го рабства по всей Азии. Монтескье также добавил к этой традиции две новые идеи, которые отражали просвещенческие доктрины секуляриз­ма и прогресса. Он утверждал, что азиатские общества были лишены за­конодательства, а религия играла в них роль функционального замени­теля законов: «Есть государства, где законы ничего не значат и служат лишь выражением прихотливой и изменчивой воли государя. Если бы в таких государствах религиозные законы были однородны с человече­скими законами, то они также не имели бы никакого значения.

Между тем для общества необходимо, чтобы существовало что-то постоянное; это постоянное и есть религия»60. В то же время он полагал, что эти об­щества неизменны: «Законы, нравы и обычаи, относящиеся даже к та­ким, по-видимому, безразличным вещам, как одежда, остаются и теперь на Востоке такими, какими они были тысячу лет назад»^1.

Провозглашенный Монтескье принцип объяснения различий в харак­тере европейских и азиатских государств был, разумеется, географиче­ским: несходство их исторических судеб определяли климат и топогра­фические особенности. Поэтому он синтезировал свои взгляды о при­роде обоих типов государств в форме художественного драматического сравнения: «В Азии всегда были обширные империи; в Европе же они ни­когда не могли удержаться. Дело в том, что в известной нам Азии равни­ны гораздо обширнее и она разрезана горами и морями на более круп­ные области; а поскольку она расположена южнее, то ее источники ско­рее иссякают, горы менее покрыты снегом и не очень многоводные реки составляют более легкие преграды. Поэтому власть в Азии должна быть всегда деспотической, и если бы там не было такого крайнего рабства, то в ней очень скоро произошло бы разделение на более мелкие госу­дарства, несовместимое, однако, с естественным разделением страны. В Европе в силу ее естественного разделения образовалось несколько государств средней величины, где правление, основанное на законах, не только не оказывается вредным для прочности государства, но, напро­тив, настолько благоприятно в этом отношении, что государство, лишен-

мым компонентом его попытки исследования политических систем в глобаль­ном масштабе.

59 Montesquieu Ch. De l’Esprit des Lois. Pt. I. P 81.

60 Ibid. Pt. II. P 168.

91 Ibid. Pt. I. P 244.

ное такого правления, приходит в упадок и становится слабее других. Вот что образовало тот дух свободы, благодаря которому каждая страна в Ев­ропе с большим трудом подчиняется посторонней силе, если эта послед­няя не действует посредством торговых законов и в интересах ее торгов­ли.

Напротив, в Азии царит дух рабства, который никогда ее не покидал; во всей истории этой страны невозможно найти ни одной черты, знаме­нующей свободную душу; в ней можно увидеть только героизм рабства»62.

Основа идей Монтескье, хотя и оспаривалась немногими современ­ными ему критиками63, в целом была принята его современниками и для

*2 Montesquieu Ch. De l'Esprit des Lois. Pt. I. P. 291-292.

63 Наиболее известным из них был Вольтер. Будучи озабоченным скорее культур­ными проблемами, нежели политическими, он решительно оспаривал мне­ние Монтескье о китайской империи, которой Вольтер восхищался, припи­сывая ей рациональный гуманизм, по его мнению, присущий властям и нра­вам этой страны. «Просвещенный деспотизм», как мы упоминали ранее, был позитивным идеалом для многих буржуазных философов, для которых он означал подавление феодального партикуляризма: именно по той причине, по которой Монтескье, как ностальгирующий аристократ, боялся деспотизма и отвергал его. Другого рода критику «Духа законов» представляют собой идеи Анкетиля-Дюперрона, труды которого снискали положительную оценку ряда современных авторов. Он был исследователем зороастрийских и ведических священных текстов, проведшим несколько лет в Индии и написавшим в 1778 г. работу под названием «Законодательство Востока», полностью посвященную опровержению идеи о существовании деспотизма в Турции, Персии и Индии и доказательству присутствия в этих странах рациональных систем законода­тельства и частной собственности. Монтескье и Бернье были особо выделены Анкетилем-Дюперроном в качестве мишеней для критики (Р. 2-9,12-13, 40-42), Анкетиль-Дюперрон посвятил свою книгу «несчастным людям Индии», защи­щающим свои «попранные права». Он обвинил европейские теории восточно­го деспотизма в том, что они попросту служили идеологическим прикрытием для колониальной агрессии и ограбления Востока: «Деспотизм - это правле­ние в тех странах, где суверен провозглашает себя владельцем всей собственно­сти своих подданных: так давайте же станем этим самым сувереном и владель­цем всего Индостана.

Таковы истинные мотивы этого алчного корыстолюбия, скрывающегося под личиной предлогов, которые должны быть опровергну­ты» (Р. 178). За силу выраженных в его произведении чувств идей Анкетиля- Дюперрона в дальнейшем провозгласили ранним и благородным поборником антиколониализма. Альтюссер с некоторой наивностью назвал его «Законода­тельство Востока» «замечательной» панорамой «настоящего Востока» в про­тивоположность образу Монтескье. Та же оценка содержится в двух недав­них работах: Venturi F. Despotismo Orientale //Rivista Storica Italiana. i960. Vol. LXXII. N 1. P. 3(44-345; Stelling-MichauldS. Le Mythe du Despotisme Oriental//Swei- zer Beitrage zur Allgemeinen Geschichte 1960/1961. Bd. 18/19. S. 144-145 (вторая работа выражено следует идеям Альтюссера). На самом деле Анкетиль-Дюпер­рон был определенно более неоднозначной и мелкой фигурой, чем считается

политической экономии и философии позже стала центральной частью его наследия. Следующий важный шаг в развитии идеи о противопостав­лении Азии и Европы предпринял, видимо, Адам Смит, когда выразил ее в виде противоположения двух видов экономики, в которых господство­вали различные отрасли производства: «Если политическая экономия народов современной Европы больше благоприятствовала мануфактур­ной промышленности и внешней торговле, промышленности городов, чем сельскому хозяйству деревень, то политическая экономия других на­родов придерживалась противоположного направления и благопри­ятствовала больше земледелию, чем мануфактурной промышленности и внешней торговле. Политика Китая благоприятствует сельскому хо­зяйству больше, чем всем другим промыслам. В Китае, как передают, положение крестьянина настолько же лучше положения ремесленни­ка, насколько в большей части Европы положение ремесленника лучше положения крестьянина»64. Смит постулировал наличие связи между аг­рарным характером азиатских и африканских обществ и ролью гидро­технических работ, включая ирригацию и транспорт: он утверждал, что, поскольку государство являлось собственником всей земли в этих стра­нах, оно было прямо заинтересовано в мелиорации сельского хозяйства.

«Сооружения, возведенные древними государями Египта для надлежаще­го распределения воды Нила, были знамениты в древности, и сохранив­шиеся развалины некоторых из них до сих пор еще вызывают изумление путешественников. Столь же грандиозными, хотя они и не так просла­вились, были, по-видимому, подобного же рода сооружения, возводив-

в этих панегириках, в чем могли бы убедиться данные авторы, проведя немно­го более глубокое исследование. Анкетиль-Дюперрон был скорее непринци­пиальным врагом колониализма в целом, чем разочарованным французским патриотом, огорченным успехами британского колониализма в вытеснении своего галльского соперника из Карнатика и со всего полуострова. В 1782 г. он написал другую книгу, L'Inde еп rapport avec l'Europe,теперь посвященную «теням Дюпле и Лабурдоннэ», которая содержит яростные обвинения против «коварного Альбиона, незаконно захватившего трезубец океанов и скипетр Индии» и призывает к тому, чтобы «французский флаг снова величественно воспарил в Индии и на омывающих ее морях». В этой своей книге, опубли­кованной в период Директории в 1798 г., Анкетиль-Дюперрон утверждал, что «тигр должен быть атакован в своем логове», и предлагал организовать фран­цузскую военно-морскую экспедицию с целью захвата Бомбея, чтобы таким образом «покончить с британским владычеством за мысом Доброй Надеж­ды» (Р. і-іі, хху-ххуі).Ничего подобного читатель не может найти в проник­нутой абсолютным пиететом к упоминаемой персоне биографической статье Dictionnaire Historique,во многом на основе которой позже сформировалась репутация этой фигуры.

64 Смит А. Исследование о природе и причинах богатства народов. М., 2007. С. 641.

шиеся древними государями Индостана для надлежащего распределения воды Ганга, а также многих других рек... В Китае и в других государствах Азии исполнительная власть принимает на себя постройку больших до­рог и содержание судоходных каналов... Эта отрасль общественных дел, как говорят, пользуется большим вниманием во всех странах, но особен­но в Китае, где большие дороги и еще более каналы превосходят все, что известно в этом роде в Европе»[496][497][498].

В XIX в. последователи Монтескье и Смита продолжили придержи­ваться в основном того же направления мыслей. Гегель глубоко изучал труды обоих упомянутых мыслителей и в «Философии истории» воспро­извел большинство суждений Монтескье об азиатском деспотизме как обществе без посредствующих властей. Так, по словам Гегеля, «на Вос­токе мы видели блестящее развитие деспотизма как формы, соответ­ствующей восточному миру»66. Гегель перечислил крупные регионы континента, к которым применимо это правило: «Поэтому в Индии гос­подствует произвольнейший, худший, позорнейший деспотизм. Китай, Персия, Турция, вообще Азия — страна деспотизма и в дурном смысле тирании*^7. «Поднебесная империя», вызывавшая у мыслителей Воз­рождения столь смешанные чувства, была объектом его особого инте­реса как модель, в которой он видел эгалитарную автократию: «В Китае царит абсолютное равенство, и все существующие различия возможны лишь при посредстве государственного управления и благодаря тому до­стоинству, которое придает себе каждый, чтобы достигнуть высокого положения в этом управлении. Так как в Китае господствует равенство, но нет свободы, то деспотизм называется необходимым образом прав­ления. У нас люди равны лишь пред законом и в том отношении, что у них есть собственность; кроме того, у них имеется еще много интере­сов и много особенностей, которые должны быть гарантированы, если для нас должна существовать свобода. А в китайском государстве эти частные интересы не правомерны для себя, и управление исходит един­ственно от императора, который правит с помощью иерархии чинов­

ников или мандаринов»[499][500]. Подобно многим своим предшественникам, Гегель в определенной степени восхищался китайской цивилизацией, в то время как его оценка индийской цивилизации, хотя она также име­ла свои нюансы, была гораздо более мрачной. Он полагал, что индий­ская кастовая система совершенно непохожа на что-либо в Китае и что она представляет собой победу иерархии над равенством. Однако тако­го рода система делает неподвижной и деградирующей всю социальную структуру. «В Китае господствовало равенство всех индивидуумов, и по­этому управление сосредоточивалось в центральном пункте, в императо­ре, так что отдельное не достигало самостоятельности и субъективной свободы... В этом отношении в Индии обнаруживается значительный прогресс, заключающийся в том, что из деспотического единства обра­зуются самостоятельные члены. Однако эти различия становятся при­рожденными; вместо того чтобы, как в органической жизни, приводить душу как единство в деятельное состояние и свободно ее создавать, они становятся окаменевшими и закоченелыми, и их прочность обрекает ин­дийский народ на унизительнейшее порабощение. Этими различиями являются касты»69. Как следствие, «даже если в Китае существовал мо­ральный деспотизм, то в Индии то, что еще можно назвать политиче­ской жизнью, оказывается совершенно беспринципным деспотизмом, не признающим нравственных и религиозных правил...»[501][502] Далее Ге­гель рассматривает в качестве элементарной основы индийского деспо­тизма систему инертных сельских общин, управляемых передающими­ся из поколения в поколение обычаями и распределением остающегося после вычета налогов урожая; систему, которую не затрагивают поли­тические перемены в стоящем над ней государстве. «Весь урожай в каж­дой деревне разделяется на две части, одна из которых достается рад­же, а другая крестьянам; но затем соответственные доли получают еще местный старшина, судья, надсмотрщик, заведующий всем относящим­ся к воде, брамин за совершение богослужения, астролог (также брамин, называющий счастливые и несчастливые дни), кузнец, плотник, гончар, промывальщик, цирюльник, врач, танцовщицы, музыкант, поэт. Это по­стоянно и неизменно и не зависит от произвола. Поэтому все полити­ческие революции безразличны для простого индуса, так как его участь не изменяется»^1. Этим формулировкам, как мы увидим, была суждена долгая жизнь. Гегель заканчивает повторением к тому времени ставшей традиционной темы исторической стагнации, которую он применял

к обеим странам: «Китай и Индия остаются неизменными и влачат ра­стительное существование до настоящего времени»[503].

Если в немецкой классической философии идеи Гегеля находились в русле взглядов Монтескье, то в английской политической экономии со­ответствующие взгляды Смита не были сразу же усвоены его последова­телями. Милль-старший не внес существенных новшеств в традиционные идеи об азиатском деспотизме в своем исследовании о Британской Ин­дии[504]. Более оригинальный анализ восточных реалий содержится в рабо­те другого английского экономиста Ричарда Джонса, работавшего после Мальтуса в Ост-Индском колледже. Его «Очерк о распределении богатства и об источниках налогообложения» был опубликован в Лондоне в 1831 г., тогда же, когда Гегель читал в Берлине свои лекции о Китае и Индии. Ра­бота Джонса, целью которой была критика идей Рикардо, помимо про­чего являлась, пожалуй, самой основательной из предпринятых к тому времени попыток конкретного исследования сельскохозяйственных зем­левладений в Азии. В начале работы Джонс заявил, что «во всей Азии пра­вители всегда имели исключительное право владения землей на подвласт­ных им территориях, и они сохранили это право в исключительной и зло­вещей полноте, в нераздельном и нетронутом виде. Народ повсеместно является арендатором суверена, который остается единственным собст­венником; лишь незаконные присвоения прав его чиновниками время от времени разрывают звенья этой цепи зависимости. Именно эта всеоб­щая зависимость от трона для получения средств к существованию явля­ется подлинным основанием нерушимого деспотизма в восточном мире, так как она обеспечивает доходы суверенов и то устройство, при котором общество распростерто у ног властителей»[505]. Однако Джонса не удовле­творяли общие суждения его предшественников. Он стремился с опре­деленной точностью очертить четыре обширные зоны, в которых было распространено то, что он называл «земледельческой рентой» {ryot rent) (имелись в виду налоги, которые крестьяне платили напрямую государ­ству как собственнику возделывавшейся ими земли), - Индия, Персия, Турция и Китай. Одинаковая природа экономических систем и политиче­ского управления в этих различных регионах, по его мнению, могла объ­ясняться тем, что каждый из них был завоеван татарскими племенами Центральной Азии. «Китай, Индия, Персия и азиатская Турция - все рас­положены на внешних границах Центральной Азии, и каждая, в свой че­ред, покорялась (причем некоторые из них—более одного раза) нашест­

виям ее племен. Китай даже в наше время едва избежал опасности нового завоевания. Где бы ни селились эти скифские захватчики, они устанавли­вали деспотическую форму правления, которой сами с готовностью под­чинялись, подчиняя ей и жителей завоеванных ими стран... Татары вез­де или приняли, или сами установили политическую систему, которая так легко соединялась с их национальными привычками подчиняться и с аб­солютной властью их вождей. Татарские завоевания привили или возро­дили эти привычки от Черного моря до Тихого океана, от Пекина до Не- рбудды. Во всей сельскохозяйственной Азии (за исключением России) господствует одна и та же система»[506][507].

Главная гипотеза Джонса о кочевническом завоевании как основе про­исхождения собственности государства на землю сочеталась с новым на­бором отличительных признаков, выделявшихся им при оценке степеней и влияния этой собственности в тех странах, на которых он останавли­вался. Так, он писал, что в поздней Индии Великих Моголов наблюдался «конец всей системы регулирования или покровительства; произвольно установленная разорительная рента собиралась в ходе частых военных экспедиций под угрозой оружия; а попытки сопротивления, которые за­частую предпринимались от отчаяния, беспощадно подавлялись огнем и мечом»76. С другой стороны, в турецком государстве формально сохра­нялись более мягкие формы эксплуатации, однако коррумпированность его представителей на практике часто делала ограничения бесполезны­ми. «В турецкой системе имеются некоторые преимущества по сравне­нию с системами Индии или Персии. Особенно значительным является такое преимущество, как постоянство и умеренность мири или земельной ренты... Однако ее сравнительные умеренность и устойчивость бесполез­ны для несчастных подданных из-за пассивности и безразличия государ­ства по отношению к злоупотреблениям провинциальных чиновников»77.

В Персии жадность королевской власти не знала границ, однако местная система орошения умеряла ее размах, в отличие от той роли, ко­торая отводилась ей в схеме Смита, привнося формы частной собствен­ности: «Из всех деспотических правительств на Востоке именно Персия, возможно, наиболее жадное и самое безудержно беспринципное; однако особенная почва этой страны привнесла некоторые полезные видоизме­нения в общую азиатскую систему земледельческой ренты (ryot rent)[при которой] тот, кто проводит воду туда, где ее раньше не было, полу­чает от правителя право наследственного владения той землей, которую

он сделал плодородной»78. Наконец, Джонс очень четко понимал то, что китайское сельское хозяйство из-за своей огромной производительно­сти представляло собой особый случай, который не мог быть так просто приравнен к случаям описанных им других стран. «В самом деле, весь об­раз действий этой империи представляет собой яркий контраст по срав­нению с образом действий соседних азиатских монархий... В то время как половина Индии и даже меньшая часть Персии использовались для сельского хозяйства, территория Китая была полностью возделана и бо­лее населена, чем большинство европейских монархию^9. Таким обра­зом, работа Джонса, без сомнения, представляла собой высшую точку, достигнутую в первой половине XIX в. политической экономией в дис­куссии об Азии. Милль-младший, который писал почти двумя десятиле­тиями позже, возродил предположение Смита о том, что типичное во­сточное государство опекало общественные гидравлические работы - «искусственные водоемы, колодцы, оросительные каналы, без которых в условиях тропического климата в большинстве случаев культивация почв вряд ли могла бы осуществляться»8°. Однако в остальном он все­го лишь повторил общую характеристику «обширных монархий, кото­рые с незапамятных времен занимали азиатские равнины»^1, уже задол­го до того являвшуюся общепризнанной в Западной Европе.

Очень важно сознавать, что две упомянутые основные интеллек­туальные традиции, которые внесли решающий вклад в формирова­ние взглядов Маркса и Энгельса, содержали общую и уже существовав­шую до них концепцию азиатских политических и социальных систем, а именно общий комплекс идей, который уходит своими корнями в бо­лее ранний период Просвещения. Этот комплекс можно суммировать примерно в виде следующей схемы82:

Восточный деспотизм =...

Государственная собственность на землю Отсутствие правовых ограничений Религиозные заменители права Отсутствие наследственной знати Социальное равенство в рабстве

Гі, Бз, М2, Дж

Bi, Бз, М2

М2

Мі, б2, м2

М2, Г2

78 Jones R. An Essay on the Distribution of Wealth and the Sources of Taxation. P 119, 122-123.

79 Ibid. P. 133.

8° Mill J. S. Principles of Political Economy. Vol. 1. London, 1848. P. 15.

81 Ibid.

82 Гі —Гаррингтон, Гг—Гегель; Бі—Боден, Бг—Бэкон, Бз—Бернье; Мі —Макиавел­ли, Мг — Монтескье, М3 — Милль; С — Смит; Дж—Джонс.

Изолированные сельские общины Г2

Преобладание сельского хозяйства

над промышленностью С, Бз

Общественные гидротехнические работы С. Мз

Жаркий климат М2, Мз

Неизменность в ходе истории М2, Г2, Дж, Мз

Как мы видим, ни один из перечисленных авторов не собрал эти идеи в единую концепцию. Один лишь Бернье исследовал азиатские страны лично. Только Монтескье сформулировал логически последовательную теорию восточного деспотизма как такового. Географические примеры в произведениях последующих авторов варьировались от Турции до Ин­дии и со временем стали включать Китай. Лишь Гегель и Джонс пыта­лись провести различие между региональными разновидностями обще­го «азиатского образца».

II

Теперь мы можем обратиться к знаменитым местам переписки Маркса с Энгельсом, в которых они обсуждали проблемы Востока. 2 июня 1853 г. Маркс писал Энгельсу, изучавшему историю Азии и персидский язык, рекомендуя ему сообщение Бернье о городах Востока как «блестящее, наглядное и яркое». Далее он недвусмысленно и в восторженном тоне одобрил главный тезис книги Бернье: «Бернье совершенно правильно видит, что в основе всех явлений на Востоке (он имеет в виду Турцию, Персию, Индостан) лежит отсутствие частной собственности на землю. Вот настоящий ключ даже к восточному небу»[508]. В своем ответе несколь­

кими днями спустя Энгельс предположил, что основное историческое объяснение такому отсутствию частной собственности на землю должно заключаться в засушливости земель Северной Африки и Азии, что дела­ло необходимыми орошение и, следовательно, гидротехнические рабо­ты под руководством государства и других публичных властей. «Отсут­ствие частной собственности на землю действительно является ключом к пониманию всего Востока. В этом основа всей его политической и ре­лигиозной истории. Но почему восточные народы не пришли к част­ной собственности на землю, даже к феодальной собственности? Мне кажется, что это объясняется главным образом климатом и характером почвы, в особенности же великой полосой пустынь, которая тянется от Сахары через Аравию, Персию, Индию и Татарию вплоть до наибо­лее возвышенной части азиатского плоскогорья. Первое условие земле­делия здесь - это искусственное орошение, а оно является делом либо общин, либо провинций, либо центрального правительства. Правитель­ства на Востоке всегда имели только три ведомства: финансов (ограб­ление своей страны), войны (ограбление своей страны и чужих стран) и общественных работ (забота о воспроизводстве). Плодородие земли достигалось искусственным способом, и оно немедленно исче­зало, когда оросительная система приходила в упадок; этим объясняет­ся тот непонятный иначе факт, что целые области, прежде прекрасно возделанные, теперь заброшены и пустынны (Пальмира, Петра, разва­лины в Йемене и ряд местностей в Египте, Персии и Индостане). Этим объясняется и тот факт, что достаточно бывало одной опустошитель-

хам вскоре пришлось бы править безлюдными местами и пустынями, нищими и варварами. Побуждаемые слепыми страстями, жаждущие быть более само­властными, чем это дозволено законами Бога и природы, азиатские монархи хватаются за все до тех пор, когда, в конце концов, они не потеряют все; домо­гаясь слишком большого богатства, они остаются без состояния или получают гораздо меньше по сравнению с целями своей алчности. Если бы у нас сущест­вовала та же система правления, то где бы мы могли найти принцев, священ­ников, дворян, состоятельных горожан и процветающих купцов или искусных ремесленников?! Где бы мы могли найти такие города, как Париж, Лион, Тулу­за, Руан или, если хотите, Лондон и другие?! Где бы мы должны были искать это бесконечное число городков и деревень, все эти красивые усадьбы, поля и возвышенности, обрабатываемые с такими заботой, искусством и трудолю­бием?! Что сталось бы с богатыми доходами, которые они приносят как под­данным, так и правителям?! Наши крупные города стали бы необитаемыми из-за их нездорового воздуха и превратились бы в развалины, не побуждающи­ми кого-либо думать о том, чтобы возродить их. Наши возвышенности были бы заброшены и наши равнины были бы захвачены колючками и сорняками или покрылись бы мерзкими болотами». Travels in the Mogul Empire. P. 232-233.

ной войны, чтобы обезлюдить страну и уничтожить ее цивилизацию на сотни лет»[509][510].

Неделей спустя в своем ответе Маркс согласился с тезисом о важ­ности общественных работ для азиатского общества и обратил особое внимание на совместное существование самодостаточных селений внут­ри него. «Застойный характер этой части Азии, несмотря на все бес­плодные движения, происходящие на политической поверхности, впол­не объясняется двумя взаимно усиливающими друг друга обстоятель­ствами: 1) общественные работы - дело центрального правительства; 2) наряду с тем, что существует это правительство, все государство, если не считать немногих крупных городов, состоит из множества сельских об­щин, каждая из которых имеет свою совершенно самостоятельную орга­низацию и представляет собой особый замкнутый мирок. Внутри общины существует рабство и кастовое деление. Пустующие земли ис­пользуются как общие пастбища. Жены и дочери занимаются домашним ткачеством и прядением. Эти идиллические республики, которые забо­тятся лишь о том, чтобы ревностно охранять границы своего села от со­седнего, все еще существуют в почти нетронутом виде в северозападных провинциях Индии, только недавно захваченных англичанами. Мне ка­жется, что трудно представить себе более солидную основу для азиат­ского деспотизма и застоя». Маркс сделал существенное дополнение: «Во всяком случае, во всей Азии „отсутствие собственности на землю" как принцип впервые, по-видимому, было установлено мусульманами»^5.

В тот же период Маркс представил на суд читателей их общие с Эн­гельсом идеи в виде серии статей для «Нью-Йорк дейли трибьюн»: «Кли­матические условия и своеобразие почвы, особенно в огромных про­странствах пустыни, тянущейся от Сахары через Аравию, Персию, Ин­дию и Татарию вплоть до наиболее возвышенных областей Азиатского плоскогорья, сделали систему искусственного орошения при помощи каналов и ирригационных сооружений основой восточного земледелия. Как в Египте и Индии, так и в Месопотамии, в Персии и в других странах наводнения используют для удобрения полей: высоким уровнем воды пользуются для того, чтобы наполнять питательные ирригационные ка­налы. Элементарная необходимость экономного и совместного исполь­зования воды, которая на Западе заставила частных предпринимателей соединяться в добровольные ассоциации, как во Фландрии и в Италии, на Востоке, - где цивилизация была на слишком низком уровне и где

размеры территории слишком обширны, чтобы вызвать к жизни доб­ровольные ассоциации, - повелительно требовала вмешательства цен­трализующей власти правительства. Отсюда та экономическая функ­ция, которую вынуждены были выполнять все азиатские правительства, а именно функция организации общественных работ»86. В продолжение Маркс делает акцент на том, что социальным базисом этого типа прав­ления в Индии была «связь между сельскохозяйственным и ремеслен­ным производством» в так называемой «системе сельских общин(village system), которая придавала каждому из этих маленьких союзов незави­симый характер и обрекала его на обособленное существование»^7. Бри­танское владычество уничтожило политическую надстройку имперского государства Моголов и теперь, посредством насильственного насажде­ния частной собственности на землю, разрушало ту социально-экономи­ческую инфраструктуру, на которой то основывалось: «Даже системы за- миндари и райятвари, как они ни гнусны, представляют собой две раз­личные формы частной собственности на землю, то есть того, чего так жаждет азиатское общество»88. Размашисто, в высшей степени страстно и красноречиво Маркс обозревает исторические последствия завоева­ний европейцами азиатских земель, которые тогда уже обнаруживались. «Однако как ни печально с точки зрения чисто человеческих чувств зре­лище разрушения и распада на составные элементы этого бесчислен­ного множества трудолюбивых, патриархальных, мирных социальных организаций, как ни прискорбно видеть их брошенными в пучину бед­ствий, а каждого из их членов утратившим одновременно как свои древ­ние формы цивилизации, так и свои исконные источники существова­ния, - мы все же не должны забывать, что эти идиллические сельские общины, сколь безобидными они бы ни казались, всегда были прочной основой восточного деспотизма, что они ограничивали человеческий разум самыми узкими рамками, делая из него покорное орудие суеве­рия, накладывая на него рабские цепи традиционных правил, лишая его всякого величия, всякой исторической инициативы. Мы не долж­ны забывать эгоизма варваров, которые, сосредоточив все свои инте­ресы на ничтожном клочке земли, спокойно наблюдали, как рушились целые империи, как совершались невероятные жестокости, как истреб­ляли население больших городов, - спокойно наблюдали все это, уде­ляя этому не больше внимания, чем явлениям природы, и сами стано-

8βМаркс К. Британское владычество в Индии// Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 9. М., 1957. С. 132.

87 Там же. С. 134.

88 Маркс К. Будущие результаты британского владычества в Индии //Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 9. С. 225.

вились беспомощной жертвой любого захватчика, соблаговолившего обратить на них свое внимание»[511][512][513][514]. Он добавлял: «Мы не должны забы­вать, что эти маленькие общины носили на себе клеймо кастовых разли­чий и рабства, что они подчиняли человека внешним обстоятельствам, вместо того чтобы возвысить его до положения властелина этих обстоя­тельств, что они превратили саморазвивающееся общественное состоя­ние в неизменный, предопределенный природой рок.. .»90

Идеи из частной переписки Маркса и его публицистических работ 1853 г. как по направленности, так и по своей тональности были очень близки основным сюжетам традиционных комментариев европейских авторов по поводу истории и общественного развития Азии. Преемст­венность, открыто признанная первоначальной апелляцией к Бернье, особенно ярко проявлялась в повторявшихся Марксом утверждениях о стагнации и неизменности мира Востока. «Истории индийского обще­ства нет, по крайней мере, нам она неизвестна»^, - писал он. Несколь­кими годами позже он охарактеризовал Китай как «прозябающий вопре­ки духу времени»92. В то же время в его обмене идеями с Энгельсом мож­но выделить две следующие мысли, которые были частично намечены предшествующей традицией. Первой из них была идея о том, что обще­ственные работы по орошению, необходимые в условиях засушливого климата, были базовым условием существования централизованных дес­потических государств в Азии, имевших монополию на землю. Это был, фактически, синтез трех тем, которые до тех пор разрабатывались в от­носительной обособленности друг от друга: гидравлическое сельское хо­зяйство (Смит), географическая судьба (Монтескье) и собственность го­сударства на сельскохозяйственные земли (Бернье). Второй тематиче­ский элемент включал утверждение о том, что базовыми социальными ячейками, на которые накладывался восточный деспотизм, были самодо­статочные сельские общины, заключавшие в себе союз между местными ремеслами и земледелием. Эта концепция, как уже упоминалось, также развивалась в ранней традиции (Гегель). Маркс, черпавший факты из со­общений британской колониальной администрации в Индии, теперь от­вел данной концепции новое и более важное значение в той генеральной схеме, которую он перенял. Гидравлическое государство «сверху» и автар-

кичная деревня «снизу» были соединены в общую формулу, в которой су­ществовал концептуальный баланс между этими двумя элементами.

Однако четырьмя или пятью годами позже, когда Маркс писал чер­новой вариант работы «К критике политической экономии», именно понятие «самообеспечивающаяся сельская община» приобрело, без со­мнения, доминирующее значение в качестве основы того, что он назы­вал «азиатским способом производства». Теперь Маркс пришел к убеж­дению в том, что государственная собственность на землю на Востоке представляла собой завуалированную общинно-племенную собствен­ность над ней. Она осуществлялась самообеспечивавшимися селами, ко­торые были социально-экономической реальностью, стоявшей над «во­ображаемым единством» того права на земельную собственность, кото­рое имел деспотический правитель: «...объединяющее единое начало, стоящее над всеми этими мелкими общинами, выступает как высший собственник или единственный собственник, в силу чего действитель­ные общины выступают лишь как наследственные владельцы. Объ­единяющее единое начало, реализованное в деспоте как отце этого мно­жества общин, предоставляет надел этому отдельному человеку через по­средство той общины, к которой он принадлежит. Прибавочный продукт принадлежит, поэтому, само собой разумеется, этому высшему едино­му началу. Поэтому в условиях восточного деспотизма и кажущегося нам юридического отсутствия собственности фактически в качестве его ос­новы существует эта племенная или общинная собственность, порожден­ная по большей части сочетанием промышленности и сельского хозяй­ства в рамках мелкой общины, благодаря чему такая община становится вполне способной существовать самостоятельно и содержит в себе са­мой все условия воспроизводства и расширенного производства»93. Это тематическое нововведение сопровождалось значительным расширени­ем сферы применения Марксовой концепции данного способа производ­ства, который больше настолько прямо не связывался с Азией. Потому Маркс продолжал: «Общинная собственность такого рода, поскольку она здесь действительно реализуется в труде, может проявляться либо таким образом, что мелкие общины влачат жалкое существование независимо друг около друга, а в самой общине отдельный человек трудится со своей семьей независимо от других на отведенном для него наделе, либо таким образом, что единое начало может распространяться на общность в са­мом процессе труда, могущую выработаться в целую систему, как в Мекси­ке, особенно Перу, у древних кельтов, у некоторых племен Индии. Кроме того, общность внутри племенного строя может проявляться еще и в том,

98 Маркс К. Формы предшествующие капиталистическому производству //

Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т.46. Ч. і. М., 1968. С.463-464.

что объединяющее единое начало представлено одним главой важней­шей в племени семьи или же объединяющим единым началом является связь отцов семейств между собой. Соответственно этому форма этого общества будет тогда или более деспотической, или более демократиче­ской. Общие для всех условия действительного присвоения посредством труда, ирригационные каналы, играющие очень важную роль у азиатских народов, средства сообщения и т. п., представляются в этом случае делом рук более высокого единого начала - деспотического правительства, ви­тающего над мелкими общинами»[515][516][517][518]. Маркс, видимо, полагал, что такого рода деспотические правительства налагают на подвластное им населе­ние нерегулярную повинность в виде эксплуатации неквалифицирован­ной рабочей силы, что он называл «поголовным рабством Востока95 (ко­торое, как он отметил, не следует путать с тем рабством классической античности, которое имело место в Средиземноморье). В этих условиях города в Азии были случайными или ненужными: «Города в собственном смысле слова образуются здесь наряду с этими селами только там, где ме­сто особенно благоприятно для внешней торговли, или там, где глава го­сударства и его сатрапы, выменивая свой доход (прибавочный) продукт на труд, расходуют этот доход как рабочий фонд. История Азии - это своего рода нерасчлененное единство города и деревни (подлинно круп­ные города могут рассматриваться здесь просто как государевы станы, как нарост на экономическом строе в собственном смысле)»9®. В данном случае отголосок идей Бернье, источника рассуждений Маркса о Восто­ке в 1853 г., снова становится очевидно слышимым.

Принципиально важным и новым элементом в работах Маркса 1857­1858 гг. о том феномене, который годом позже он в первый и единствен­ный раз назвал «азиатским способом производства»^7, была идея о том, что в Азии и других местах существует племенная или общинная собст­венность на землю, которая осуществляется самодостаточными селения­ми официально под покровом государственной собственности на землю. Однако в своих завершенных и опубликованных произведениях Маркс никогда больше в явной форме не подтверждал эту новую концепцию. Напротив, в «Капитале» он в основном вернулся на те прежние позиции, которые он занимал в переписке с Энгельсом. С одной стороны, он сно­

ва и даже в большей степени, чем когда-либо ранее, сделал упор на зна­чимости особой структуры индийских сельских общин, которые, как он утверждал, являлись прототипичными для Азии в целом. Этот феномен он описывал следующим образом: «Первобытные мелкие индийские об­щины, сохранившиеся частью и до сих пор, покоятся на общинном вла­дении землей, на непосредственном соединении земледелия с ремеслом и на упрочившемся разделении труда. В различных частях Индии встречаются различные формы общин. В общинах наиболее простого типа обработка земли производится совместно и продукт делится меж­ду членами общины, тогда как прядением, ткачеством и т.д. занимает­ся каждая семья самостоятельно как домашним побочным промыслом. Наряду с этой массой, занятой однородным трудом, мы находим: „главу" общины, соединяющего в одном лице судью, полицейского и сборщика податей; бухгалтера, ведущего учет в земледелии и кадастр; третьего чи­новника, который преследует преступников, охраняет иностранных пу­тешественников и сопровождает их от деревни до деревни; погранични­ка, охраняющего границы общины от посягательства соседних общин; надсмотрщика за водоемами, который распределяет из общественных водоемов воду, необходимую для орошения полей; брамина, выполняю­щего функции религиозного культа; школьного учителя, на песке обу­чающего детей общины читать и писать; календарного брамина, кото­рый в качестве астролога указывает время посева, жатвы и вообще бла­гоприятное и неблагоприятное время для различных земледельческих работ; кузнеца и плотника, которые изготовляют и чинят все земледель­ческие орудия; горшечника, изготовляющего посуду для всей деревни; цирюльника; прачечника, стирающего одежду; серебряных дел мастера и, в отдельных случаях, поэта, который в одних общинах замещает сереб­ряных дел мастера, а в других - школьного учителя. Эта дюжина лиц со­держится на счет всей общины. Если население возрастает, на невозде­ланной земле основывается новая община по образцу старой»[519][520]. Следует заметить, что данный пассаж вплоть до порядка перечисления деревен­ских занятий (судья - надсмотрщик за водоемами - брахман - астролог - кузнец - плотник - горшечник - цирюльник - прачечник - поэт) практи­чески слово в слово совпадал с соответствующим местом из цитирован­ной выше «Философии истории» Гегеля. Единственными изменениями в перечне «персонажей драмы» были удлинение списка и замена гегелев­ских «врача, танцовщиц и музыканта» на Марксовых более прозаичных «пограничника, серебряных дел мастера и школьного учителя»99.

Политические выводы, которые Маркс сделал из этой миниатюрной социальной диорамы, отнюдь не в меньшей степени напоминали те вы­воды, которые сделал Гегель двадцатью пятью годами ранее: бесформен­ное множество самодостаточных деревень, основанных на союзе между ремеслом и сельским хозяйством и совместной обработке земли, рассмат­ривалось в качестве социального базиса «неподвижности» Азии. Поэто­му неизменные сельские общины были изолированы от судьбы стояще­го над ними государства. «Простота производственного механизма этих самодовлеющих общин, которые постоянно воспроизводят себя в одной и той же форме и, будучи разрушены, возникают снова в том же самом ме­сте, под тем же самым именем, объясняет тайну неизменности азиатских обществ, находящейся в столь резком контрасте с постоянным разруше­нием и новообразованием азиатских государств и быстрой сменой их ди­настий. Структура основных экономических элементов этого общества не затрагивается бурями, происходящими в облачной сфере политики»100. С другой стороны, утверждая, что эти деревни характеризовались общим владением землей и ее общей обработкой, Маркс больше не утверждал, что это являлось воплощением общинной или племенной собственности на землю. Напротив, он теперь вернулся к простому и недвусмысленному подтверждению своей первоначальной позиции, согласно которой азиат­ские общества типично определяются государственной собственностью на землю. «Если не частные земельные собственники, а государство непо­средственно противостоит непосредственным производителям, как это наблюдается в Азии, в качестве земельного собственника и вместе с тем суверена, то рента и налог совпадают, или, вернее, тогда не существует ни­какого налога, который был бы отличен от этой формы земельной ренты. При таких обстоятельствах отношение зависимости может иметь полити­чески и экономически не более суровую форму, чем та, которая характе­ризует положение всех подданных по отношению к этому государству. Го­сударство здесь - верховный собственник земли. Суверенитет здесь - зе­мельная собственность, сконцентрированная в национальном масштабе. Но зато в этом случае не существует никакой частной земельной собствен­ности, хотя существует как частное, так и общинное владение и пользова­ние землей»™1. Таким образом, зрелый Маркс периода «Капитала» остал­ся в основном верным тому классическому европейскому образу Азии, ко­торый он унаследовал от длинного ряда своих предшественников.

щение Мунро (1806); см.: The «Village Community» from Munro to Maine // Contributions to Indian Sociology. 1966. Vol. IX. P. 70-73. Соответствующий пас­саж из Мунро часто повторялся в последующие десятилетия.

1оо Маркс К. Капитал // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд Т. 23. М., i960. С. 371. ‘о» Маркс К. Капитал // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 25. Ч. II. М., 1962. С. 354.

Осталось рассмотреть поздние, неформальные заявления Маркса и Эн­гельса, касающиеся вопроса «восточного деспотизма» в целом. Для нача­ла можно сказать, что практически все эти заявления, сделанные в пери­од после «Капитала»—в основном в переписке,—опять содержат характер­ный лейтмотив работы «К критике политической экономии». Общинная собственность на землю самообеспечивавшихся деревень неоднократно связывается с централизованным азиатским деспотизмом, причем пер­вая объявляется социально-экономическим базисом для второго. По этой причине Маркс в черновиках своего письма к Засулич в 1881 г., опреде­ляя русскую общину мир при царизме как тип, при котором «собствен­ность на землю общая, но каждый крестьянин обрабатывает свое поле своими собственными силами», утверждал, что «изолированность сельских общин, отсутствие связи между жизнью одной общины и жизнью других, этот локализованный микрокосм не повсюду встречается как им­манентная характерная черта последнего из первобытных типов, но по­всюду, где он встречается, он всегда воздвигает над общинами централи­зованный деспотизм»[521][522][523]. Энгельс, со своей стороны, дважды поднимал эту тему. В 1875 г., задолго до переписки Маркса с Засулич, писал в посвящен­ной России статье: «Подобная полная изоляция отдельных общин друг от друга, создающая по всей стране, правда, одинаковые, но никоим об­разом не общие интересы, составляет естественную основу для восточ­ного деспотизма; от Индии до России, везде, где преобладала эта общест­венная форма, она всегда порождала его, всегда находила в нем свое до- полнение»іоз- В 1882 г. в неопубликованной рукописи о франкской эпохе в западноевропейской истории он снова отметил, что «форма этой госу­дарственной власти опять-таки обусловлена той формой, которую имеют к этому времени общины. Там, где она возникает,—как у арийских азиат­ских народов и у русских, — в период, когда община обрабатывает землю еще сообща или, по крайней мере, передает только во временное пользо­вание отдельным семьям, где, таким образом, еще не образовалась част­ная собственность на землю, — там государственная власть появляется в форме деспотизма»™4. Наконец, в своей главной опубликованной рабо­те того времени Энгельс вновь подтвердил оба положения, которые изна­чально являлись самыми главными отличительными чертами его общих с Марксом идей. С одной стороны, спустя два десятилетия он повторил идею о важности гидротехнических работ для формирования деспотиче­

ских государств в Азии. «Сколько ни было в Персии и Индии деспотий, последовательно расцветавших, а потом погибавших, каждая из них зна­ла очень хорошо, что она, прежде всего,—совокупный предприниматель в деле орошения речных долин, без чего там невозможно было какое бы то ни было земледелие»[524][525][526]. В то же время он снова заявил о том, что в ос­нове азиатского деспотизма лежит существование типичных сельских об­щин с коллективной собственностью на землю. Замечая, что «на всем Вос­токе земельным собственником является община или государство»™6, он продолжал утверждать, что старейшая форма этих общин—а именно тех, которым он приписывал общую собственность на землю,—была осно­вой деспотизма. «Древние общины там, где они продолжали существовать, составляли в течение тысячелетий основу самой грубой государственной формы, восточного деспотизма, от Индии до России»™7.

Этим категоричным утверждением можно завершить наш обзор взглядов основателей исторического материализма на историю и обще­ственный строй Азии. Попытаемся их резюмировать. Очевидно, что не­гативное отношение Маркса к распространению концепции феодально­го способа производства за пределы Европы дополнялось разделяемым им и Энгельсом позитивным убеждением в существовании специфиче­ского «азиатского способа производства», характерного для Востока и отделявшего его от Запада в историческом и социологическом планах. Признаком этого способа производства, отличавшим его от феодализ­ма, является отсутствие частной собственности на землю: для Маркса это было главным «ключом» ко всей структуре азиатского способа про­изводства. Энгельс связывал отсутствие личной земельной собственно­сти с засушливым климатом, делавшим необходимым крупномасштаб­ные ирригационные работы и, следовательно, контроль государства над производительными силами. Маркс на какое-то время увлекся гипотезой о том, что такие отношения собственности были привнесены на Восток исламскими завоевателями; но затем он принял тезис Энгельса, соглас­но которому географическим базисом отсутствия частной собственно­сти на землю, которое отличало «азиатский способ производства», было, вероятно, гидравлическое сельское хозяйство. Однако позже Маркс при­шел к зафиксированному в работе «К критике политической экономии» убеждению, согласно которому государственная собственность на землю на Востоке скрывала общинно-племенную собственность над ней, осу­ществлявшуюся самообеспечивающимися деревнями. В «Капитале» он

отказался от этой идеи, вновь сделав акцент на традиционной европей­ской аксиоме о государственной монополии на землю в Азию и при этом сохранив убежденность в важности замкнутых в себе сельских общин как базы восточного общества. Однако через два десятилетия после выхода в свет «Капитала» как Маркс, так и Энгельс вернулись к идее о том, что социальным базисом восточного деспотизма являлась самодостаточная сельская община с общей собственностью на землю. Из-за отмеченных выше колебаний из их работ нельзя вывести полностью последователь­ное и систематическое объяснение «азиатского способа производства». Но, делая на это скидку, следует отметить, что описание Марксом того, что он считал архетипичной азиатской социальной формацией, содер­жало следующие основные элементы: отсутствие частной собственности на землю; наличие крупномасштабных ирригационных систем в сель­ском хозяйстве; существование автаркичных сельских общин, в которых наличие ремесел сочеталось с земледелием и общинной собственностью на землю; стагнация пассивных рантье или бюрократических городов и господство деспотической государственной машины, распоряжаю­щейся основной частью прибавочного продукта и функционирующей не только как центральный репрессивный аппарат правящего класса, но и как главный инструмент осуществления им экономической эксплуа­тации. Между самовоспроизводящейся деревней «снизу» и гипертрофи­рованным государством «сверху» промежуточных сил нет. Влияние госу­дарства на мозаику деревень «под ним» является чисто внешним и вто­ростепенным; его консолидация, так же как и разрушение, оставляет сельскую общину незатронутой. По этой причине политическая история Востока, в сущности, циклична: в ней нет динамических или кумулятив­ных элементов. И как результат — вечная инертность и неподвижность Азии с тех пор, как она достигла своего особенного уровня цивилизации.

III

Марксова идея «азиатского способа производства» в последние годы в значительной мере возродилась: многие авторы, осознавая тупико­вость квазиуниверсального применения концепции феодализма, одоб­рили эту идею в качестве теоретического высвобождения от слишком жесткой и линейной схемы исторического развития. После пребыва­ния в забвении в течение долгого периода концепцию «азиатского спо­соба производства» ждала новая судьба108. С точки зрения целей дан­ного комментария очевидно, что османское завоевание Балкан ставит

перед любым марксистским исследованием даже европейской исто­рии вопрос о том, пригодна ли эта концепция для изучения существо­вавшего на том же континенте бок о бок с феодализмом турецкого го­сударства. Основная функция идеи Маркса достаточно очевидна: она, в сущности, была предназначена для того, чтобы объяснить несостоя­тельность крупных неевропейских цивилизаций его времени, которые, несмотря на высокий уровень своих культурных достижений, не смогли подобно Европе развиться по направлению к капитализму. Восточными деспотизмами, которые первоначально имел в виду Маркс, были такие существовавшие в недавнем по отношению к нему прошлом или совре­менные ему азиатские империи, как Турция, Персия, Индия и Китай - то есть те империи, которые находились в центре исследования Джон­са. Фактически большинство приводимых Марксом свидетельств были почерпнуты из реалий одной лишь индийской Империи Великих Мого­лов, уничтоженной веком ранее англичанами. Однако в несколько более поздних рассуждениях из работы «К критике политической экономии» Маркс перешел к расширительному применению понятия «азиатскость» по отношению к обществам самого различного типа, в действительно­сти находившимся за пределами Азии: в особенности к индейским соци­альным формациям Мексики и Перу до испанского завоевания и даже к кельтам и другим племенным обществам. Причина такого концептуаль­ного смещения становится очевидной после знакомства с черновиками работы «К критике политической экономии». Маркс пришел к убежде­нию о том, что основа «азиатского» способа производства заключается не в частной собственности на землю, централизованных гидротехни­ческих работах или в политическом деспотизме, а в «племенной или общинной собственности» на землю в самообеспечивавшихся общинах, в которых ремесло сочеталось с сельским хозяйством. В рамках исход­ной схемы главное направление его интереса сместилось от бюрократи­ческого государства «вверху» к автаркичным деревням «внизу». Посколь­ку последние были определены как «племенные» и им была приписана общинная, в большей или меньшей степени эгалитарная система произ­водства и собственности, это открывало дорогу к неопределенному рас­ширению сферы применения понятия азиатского способа производства на общества совершенно отличного типа от тех, которые, по-видимому, первоначально рассматривались Марксом и Энгельсом в их переписке,— на ни «восточные» по расположению, ни сравнительно «цивилизован­ные» по уровню развития. В «Капитале» Маркс размышлял о логике та­кой эволюции и отчасти вновь приблизился к своим исходным идеям.

графию исследований на данную тему; и общий обзор в работе Sofri G. Il Modo di Produzione Asiatico. Turin, 1969.

Однако затем и Маркс, и Энгельс развивали темы, связанные с общин­ной или племенной собственностью на землю, которой владели самодо­статочные деревни, как основой деспотических государств, делая это без серьезных уточнений.

Примечательно то, что современная дискуссия по поводу концепции азиатского способа производства и использования этого понятия в зна­чительной мере сконцентрирована вокруг черновых набросков 1857­1858 гг. и их разрозненных продолжений 1875-1882 гг., что способству­ет радикализации центробежных тенденций в этой концепции, кото­рые начали проявляться в работе «К критике политической экономии». Данная идея фактически развивается в основном в двух различных на­правлениях. С одной стороны, она распространяется на далекое про­шлое, охватывая древние общества Ближнего Востока и Средиземно­морья, предшествовавшие классической эпохе: шумерскую Месопота­мию, Египет фараонов, хеттскую Анатолию, микенскую Грецию или Италию этрусков. Такое использование понятия сохраняет его изна­чальный упор на могущественное централизованное государство и, ча­сто, на гидравлическое сельское хозяйство и ставит в центре внимания «всеобщее рабство» и произвольное взимание повинности неквалифи­цированным трудом, которую производила с примитивных сельских общин стоявшая над ними высшая бюрократическая власть[527]. В то же время сфера применения понятия «азиатский способ производства» распространялась и в другом направлении. Она также расширялась, чтобы охватить первые государственные организации племенных или полуплеменных социальных образований, уровень цивилизации кото­рых был значительно ниже уровня доклассической древности: полине­зийские острова, африканских вождей, американские индейские посе­ления. Такое использование термина обычно приводит к отбрасыва­нию какого-либо упора на крупномасштабные ирригационные работы или на деспотическое государство: оно концентрируется главным об­разом на пережитках родовых отношений, общинной сельскохозяй­ственной собственности и сплоченных самодостаточных деревнях. Это означает, что весь данный способ производства является «переходным» между бесклассовым и классовым обществом, сохраняя многие доклас­совые чертьрю. Результатом данных двух тенденций стала чрезмерная

инфляция масштабов применения идеи азиатского способа производ­ства, которые в хронологическом плане разрослись до периода нача­ла становления цивилизации и в географическом плане - до предела распространения племенной организации. Образовавшееся в итоге су- праисторическое смешение противоречит всем научным принципам классификации. Вездесущая «азиатскость» не представляет собой ка­кого-либо улучшения по сравнению с универсальным «феодализмом»: фактически первый термин является даже менее строгим по сравне­нию со вторым. Какое серьезное историческое единство существует между Китаем эпохи империи Мин и мегалитической Ирландией, Егип­том времен фараонов и Гавайями? Совершенно очевидно, что такого рода социальные образования невообразимо далеки друг от друга. Ме­ланезийские или африканские племенные сообщества с их примитив­ными техниками производства, незначительными населением и приба­вочным продуктом, а также неграмотностью отличаются от солидных и утонченных высокоразвитых культур древнего Ближнего Востока как земля и небо. В свою очередь, те представляют собой, очевидно, иной уровень исторического развития по сравнению с цивилизациями Вос­тока начала Нового времени, будучи отделены от них произошедшими за тысячелетие грандиозными революциями в технологиях, демогра­фии, военном деле, религии и культуре. Смешивать столь явно несо-

са Годелье: Godelier М.La Notion de «Mode de Production Asiatique» et les Sche­mas Marxistes d,Evolution des Societes //Sur le Mode de Production Asiatique... P 47-100 и его же обширное предисловие к работе Sur Les Societes Рге-Сарі- talistes: Textes Choisis de Marx, Engels, Lenine. Paris, 1970; особенно P. 105-142. В последнем из этих текстов также содержится, несомненно, самый скрупу­лезный и точный анализ эволюции взглядов Маркса и Энгельса на пробле­му «восточных» обществ (Р. 13-104). Классификационные выводы работ Годе­лье, однако, неубедительны. Подстраивая «азиатский способ производства» под племенные общества в стадии перехода от лишенных руководящего нача­ла к государственным формам организации и, таким образом, перемещая всю идею в очень далекое прошлое, во «время» эволюции человека, он был вынуж­ден закончить парадоксальным утверждением, объявив, хотя и с некоторым сомнением, крупные цивилизации Китая и Индии начала Нового времени «феодальными» для того, чтобы провести различие между двумя упомянуты­ми группами цивилизаций. Логика данной процедуры продиктовала имен­но такое решение (противоречия которого были показаны выше) несмотря на очевидную неудовлетворенность им самим автором; см.: Sur le Mode de Pro­duction Asiatique... P 90-91 и Sur Les Societes Pre-Capitalistes... P.136-137. С дру­гой стороны, без учета всей этой некорректной авторской концепции «азиат- скости», произведенное автором антропологическое обоснование различных фаз и форм перехода от племенных социальных формаций к структурам цент­рализованного государства весьма поучительно.

поставимые исторические модели и эпохи в одном названии[528] означа­ет прийти к тому же reductio ad absurdum,которое получается в результа­те неопределенного расширения сферы охвата понятия «феодализм»: если столь большое количество различных социально-экономических систем, представляющих настолько контрастные уровни цивилизации, сводится к одному способу производства, то все фундаментальные исто­рические рубежи и изменения должны проистекать из другого источни­ка, что не имеет никакого отношения к марксистской концепции спо­собов производства. Инфляция идей, так же как и денег, ведет лишь к их девальвации.

Однако основание для дальнейшего распространения понятия «ази- атскость» можно найти у самого Маркса. Таковым является постепен­ное смещение последним акцента с деспотического восточного госу­дарства на самодостаточную сельскую общину, что делает возможным обнаружение того же самого способа производства за пределами Азии, которой он первоначально был озабочен. Поскольку центр тяжести Марксова анализа был перенесен с «идеального» единства государства на «реальные» устои общинно-племенной собственности в эгалитар­ных деревнях «внизу», незаметно становится естественным приравнять племенные социальные образования или древние государства с относи­тельно примитивной сельской экономикой к той же категории совре­менных цивилизаций, с которой начали Маркс и Энгельс: как уже упо­миналось раньше, первым их приравнял сам Маркс. Последующая тео­ретическая и историографическая путаница безошибочно указывает на то, что вся идея «самодостаточной деревни» и ее «общинной собст­венности» была основной эмпирической ошибкой в Марксовой конст­рукции. Центральными элементами «самодостаточной деревни» в этой концепции были: союз домашних ремесел и сельского хозяйства, отсут­ствие товарного обмена с внешним миром, вследствие этого изоляция и отчужденность от государственных дел, общая собственность на зем­лю и в некоторых случаях - также ее общая обработка. Маркс основы­вал свою убежденность в регенерации этих сельских общин и их урав­нительных систем собственности практически полностью на своем исследовании Индии, где английские администраторы сообщали о су­

ществовании данных феноменов после завоевания полуострова Вели­кобританией. На самом деле, однако, не существует исторических сви­детельств того, что общинная собственность когда-либо существовала в Индии Великих Моголов или после этого периода[529][530][531][532]. Английские от­четы, на которые полагался Маркс, были продуктом ошибок и непра­вильных интерпретаций колониальных деятелей. Точно так же леген­дой была и общая обработка земли жителями деревень: в начале эпохи Нового времени она всегда осуществлялась индивидуально”3. Индий­ские деревни были далеко не эгалитарными; более того, в них всегда су­ществовало резкое разделение на касты и любое совместное владение земельной собственностью ограничивалось высшими кастами, которые эксплуатировали представителей низших каст как арендаторов, обраба­тывавших эти участки”4. В своих первых комментариях относительно индийской деревни, сделанных в 1853 г., Маркс мимоходом заметил, что «в ней существуют рабство и кастовая система» и что на нее оказывают пагубное влияние «к^^^^ые различия и рабство». Однако он, по-види­мому, никогда не придавал большого значения этим «пагубным влияни­ям», которые он в тех же самых параграфах описывал как «безобидные социальные организмы»”5. Впоследствии он практически полностью игнорировал всю огромную структуру индуистской кастовой системы - центрального социального механизма классовой стратификации в тра­диционной Индии. Его дальнейшие рассуждения о «самодостаточных сельских общинах» были лишены каких-либо отсылок к этой системе.

Хотя Маркс полагал, что в такого рода деревнях, как в Индии, так и в России, существовало наследственное политическое лидерство «пат­риархального» типа, общее направление его анализа (ясно обозначен­ное в его переписке с Засулич в 1880-е гг., в которой он поддержал идею прямого перехода русской общины к социализму) состояло в том, что основой самодостаточных сельских общин был примитивный экономи­ческий эгалитаризм. Эта иллюзия была тем более странной, что Гегель, которому Маркс в других случаях столь близко следовал в своих оценках Индии, в гораздо большей степени осознавал жестокую вездесущность вытекающих из кастовой системы неравенства и эксплуатации, чем сам Маркс: в «Философии истории» наглядный раздел посвящается этому предмету, о котором не упоминается в работах «К критике политиче-

ской экономии» и «Капитал»[533]. Фактически кастовая система сделала индийские деревни - как во времена Маркса, так и до него - одним из са­мых крайних доводов в пользу отрицания существования «безобидной» сельской общины или социального равенства где бы то ни было в мире. Более того, деревня в Индии никогда в действительности не была «отде­лена» от стоящего над ней государства или «изолирована» от контроля с его стороны. Монополия империи на землю в Индии Великих Моголов подкреплялась фискальной системой, взимавшей у крестьянства в поль­зу государства тяжелые налоги. Последние собирались в основном день­гами или частью урожая товарных культур, которая затем перепродава­лась государством, что, таким образом, ограничивало «экономическую автаркию» даже самых бедных сельских общин. Более того, в админи­стративном плане индийские деревни всегда подчинялись государству, которое назначало сельских глав"7. Потому, будучи далеко не «безраз­личным» к могольскому правлению над собой, индийское крестьянство с течением времени поднимало крупные восстания против угнетателей и значительно ускоряло падение их власти.

Самодостаточность, равенство и изолированность как атрибуты ин­дийской деревни также во всех случаях можно считать мифами: как ка­стовая система внутри них, так и государство над ними препятствовали всему этому”8. Об эмпирической ошибочности представлений Маркса

об индийской деревне можно, в самом деле, догадаться ввиду того теоре­тического противоречия, которое было заложено в само понятие «ази­атский способ производства». Наличие могущественного и централизо­ванного государства, в соответствии с самыми элементарными установ­ками исторического материализма, предполагает развитую классовую стратификацию, в то время как преобладание общественной собствен­ности в деревне подразумевает фактически доклассовую или бесклас­совую социальную структуру. Как эти два положения могут сочетаться на деле? Аналогичным образом, первоначальные утверждения Маркса и Энгельса о важности ирригационных работ под руководством деспоти­ческого государства совершенно несовместимы с делавшимся ими позже упором на автономность и самодостаточность сельских общин: первое определенно подразумевает прямое вмешательство централизованного государства в местный производительный цикл деревень, что являет­ся самым крайним антитезисом утверждения об их экономической изо­лированности и независимости119. Сочетание сильного, деспотическо­го государства с эгалитарными сельскими общинами поэтому практиче­ски невозможно: в политическом, социальном и экономических планах они, по сути, взаимоисключают друг друга. Где бы ни появлялось могу­щественное централизованное государство, там существует развитая со­циальная дифференциация и наличествует сложный клубок отношений эксплуатации и неравенства, достигающих самых низовых производ­ственных ячеек. Тезисы об «общинной» или «племенной» собственно­сти и «самодостаточных деревнях», которые открыли дорогу к дальней­шей инфляции понятия «азиатский способ производства», не выдер­живают критики. Устранение этих тезисов освобождает рассмотрение данной темы от некорректной проблематики племенных или древних социальных образований. В связи с этим мы возвращаемся к первона­чальному предмету внимания Маркса: великим империям Азии начала Нового времени. Эти восточные деспотии, характеризовавшиеся отсут-

ского общества в мире вне зависимости от его способа производства. Данная черта не обнаруживает чего-либо специфического в азиатской деревне. Более того, применительно к Индии она не исключает происходившего в значитель­ных размерах товарного обмена между деревней и внешним миром в дополне­ние к внутреннему циклу труда.

1’9 Торнер отмечает еще большее противоречие: Маркс считал индийскую общин­ную собственность самой древней формой сельской собственности в мире, которая является точкой отсчета и ключом ко всем более поздним типам раз­вития деревни. Вместе с тем, он также утверждал, что индийская деревня являлась в своей сути застойной и не подверженной эволюции, пытаясь тем самым найти квадратуру круга. Thomer D. Marx on India and the Asiatic Mode of Production... P 66.

ствием частной собственности на землю, представляли собой точку от­счета в дискуссии между Марксом и Энгельсом по проблемам истории Азии. Если «сельские общины» при критическом рассмотрении в рам­ках современной историографии исчезают, какой вердикт можно вынес­ти относительно «гидравлического государства»?

Необходимо помнить, что двумя главными чертами восточного госу­дарства, изначально отмеченными Марксом и Энгельсом, являются от­сутствие частной собственности на землю и наличие крупномасштабных общественных гидротехнических работ. Одно предполагает другое: мо­нополию правителя на сельскохозяйственные земли порождает строи­тельство государством крупномасштабных оросительных систем. Взаи­мосвязь между этими двумя феноменами является основой относитель­но неподвижного характера истории Азии как общего фундамента всех восточных империй, которые доминировали на протяжении этой исто­рии. Следует, однако, ответить на вопрос: подтверждают ли эту гипоте­зу имеющиеся в настоящее время эмпирические свидетельства? Ответ отрицательный. Напротив, можно сказать, что два упомянутых феноме­на, выделенных Марксом и Энгельсом в качестве лейтмотивов истории Азии, парадоксальным образом представляются не столько сочетавшими­ся, сколько альтернативными принципами развития. Проще говоря, исто­рические свидетельства показывают, что из великих восточных империй эпохи начала Нового времени, которыми первоначально интересовались классики марксизма, те, для которых было характерно отсутствие част­ной собственности на землю (Турция, Персия и Индия), никогда не име­ли значительных общественных ирригационных работ; тогда как для тех из них, где существовали разветвленные ирригационные системы (т. е. Китай), напротив, было характерно наличие частной собственности на землю[534][535]. Таким образом, данные два явления из комбинации, постули­рованной Марксом и Энгельсом, скорее расходятся, чем сочетаются. Бо­лее того, Россия, которую они неоднократно относили к Востоку в качест­ве примера «азиатского деспотизма», никогда не знала ни разветвленных ирригационных систем, ни отсутствия частной собственности^1. То сход­

ство, которое Маркс и Энгельс ощущали между всеми государствами, вос­принимавшимися ими как азиатские, было обманчивым: в значительной степени оно являлось продуктом неизбежного недостатка у них информа­ции в то время, когда историческое исследование Востока в Европе еще только начиналось. В самом деле, нет ничего более удивительного, чем та степень, в которой они унаследовали фактически целиком традицион­ный европейский дискурс по поводу Азии и воспроизвели его с неболь­шими изменениями. Как уже упоминалось выше, двумя главными ново­введениями Маркса и Энгельса (каждое из них было уже вкратце предвос­хищено предыдущими авторами) были идеи о самодостаточных сельских общинах и гидравлическом государстве; обе они, как научно установлено, не являются обоснованными. В некоторых отношениях можно даже ска­зать, что идеи Маркса и Энгельса представляют собой шаг назад по срав­нению с идеями их предшественников в европейской традиции концепту­ального осмысления Азии. Джонс в большей степени осознавал наличие политических различий в государствах Востока, Гегель более явственно ощущал роль каст в Индии, Монтескье проявлял более сильный интерес к религиозным и правовым системам в Азии. Никто из этих авторов столь небрежно, как Маркс, не отождествлял Россию с Востоком, и, напротив, все они обнаружили более серьезное знание Китая.

дальнейших варварских вторжений на континент. См.: Machiavelli N. Il Principe e Discorsi... P300. Боден, с другой стороны, включал «Московию» в Европу, но обособлял ее как единственный пример «деспотической монархии» на кон­тиненте в сравнении с конституционной моделью остальной части Европы, который во всем другом контрастировал с моделями Азии и Африки: «Даже в Европе князья Татарии и Московии правят подданными, называемыми холо­пами, иначе говоря, рабами». См.: Bodin J. Les Six Livres de La Republique. P. 201. Монтескье, напротив, двумя веками позже, хвалил российское правительство как порывающее с деспотизмом: «Посмотрите, с каким усердием московское правительство стремится освободиться от деспотизма, который тяготит его даже более, чем его народы». У него не было сомнений в том, что Россия тогда была частью европейского сообщества: «Петр I сообщил европейские нравы и обычаи европейскому народу с такой легкостью, которой он и сам не ожи­дал». Montesquieu Ch. De l'Esprit des Lois. Vol. I. P. 66, 325-326. Такого рода дебаты, разумеется, не могли не иметь отголоска в самой России. В 1767 г. Екатерина II официально провозгласила в своем знаменитом «Наказе» что «Россия являет­ся европейской державой». Впоследствии это утверждение ставили под вопрос лишь некоторые серьезные мыслители. Однако Маркс и Энгельс, на взглядах которых оставила глубокий след контрреволюционная интервенция царизма в 1848 г., неоднократно и анахронистично называли царизм «азиатским деспо­тизмом» объединяя Индию и Россию в процессе его обличения. Общему содер­жанию взглядов Маркса относительно истории и, в особенности, общественно­го развития России зачастую не хватает сбалансированности и сдержанности.

Высказывания Маркса о Китае предоставляют нам последнюю иллю­страцию ограниченности понимания им истории Азии. Не фигурируя в основной дискуссии между Марксом и Энгельсом относительно азиат­ского способа производства, которая вращалась главным образом вокруг Индии и исламского мира, Китай при этом не рассматривался как нечто отдельное в выработанных ими идеях122, И Маркс, и Энгельс часто упо­минали Китай в рамках той же точки зрения, с которой они давали об­щую характеристику Востока. Такие упоминания были, пожалуй, особен­но неподходящими. «Вечная небесная империя» была «архиреакционной и архиконсервативной твердыней», которая являлась «прямой противо­положностью Европе», замкнутой в «варварской герметичной изоляции от цивилизованного мира». «Разлагающаяся полуцивилизация древней­шего в мире государства» ввергла свое население в «вековое оцепенение»; «прозябая вопреки духу времени», она являлась «представителем одрях­левшего мира», умудряющимся «обманывать самое себя насчет иллю­зии своего „небесного совершенства**»^3. В важной статье, написанной в 1862 г., Маркс снова применил к Китайской империи свои стандартные формулировки «восточного деспотизма» и «азиатского способа произ­водства». Высказываясь по поводу восстания тайпинов, он отметил, что Китай—эта «живая окаменелость»,—теперь сотрясаем революцией, и до­бавил, что «само по себе это явление не было чем-то исключительным, ибо в восточных государствах мы постоянно наблюдаем неподвижность социальной базы при неустанной смене лиц и племен, захватывающих в свои руки политическую надстройку»^. Интеллектуальное значение этой концепции, очевидно, проявилось в суждениях Маркса о самой тай-

,22 Иногда предполагают, что Маркс, возможно, не упоминал Китай в первоначаль­ных дискуссиях 1853 г. по поводу азиатского деспотизма из-за своей осведомлен­ности о том, что частная собственность на землю в Китайской империи XIX в. существовала. В своей статье, написанной 1859 г., Маркс цитировал сообще­ние британского источника, в котором, помимо прочего, упоминалось о нали­чии крестьянской собственности в Китае. См.: Маркс К. Торговля с Китаем // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 13. М., 1959. С.566. В «Капитале» также име­ется утверждение, которое подразумевает, что система собственности в китай­ской деревне была более передовой — то есть менее общинной, — чем в дерев­не индийской, (см.: Маркс К. Капитал //Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 25. Ч. I. М., 1961. С.366). Однако на самом деле, как показывают рассмотренные выше утверждения, Маркс определенно не делал какого-либо серьезного раз­личия между системами Китая и Востока в целом.

123 Маркс К. История торговли опиумом // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 12. М., 1958. С. 567; Маркс К., Энгельс Ф. Первый международный обзор //Там же. Т. 7. М., 1956. С. 234; Маркс К. Персия и Китай //Там же. М., 1958. С. 218; Маркс К. Революция в Китае и в Европе //Там же. Т. 9. С. 99.

124 Маркс К. Китайские дела // Там же. Т. 15. М., 1958. С. 529.

пинской революции - крупнейшем восстании эксплуатируемых и угне­тенных масс в мире в XIX в. Парадоксально, что Маркс обнаружил силь­нейшую враждебность по отношению к восставшим тайпинам, которых он даже описывал следующим образом: «Все их назначение сводится как будто к тому, чтобы застойному маразму противопоставить разрушение в уродливо отвратительных формах, разрушение без какого-либо зароды­ша созидательной работы»[536]. Набранным из «местных оборванцев, бро­дяг и негодяев», им давался «carte blanche на учинение каких угодно на­силий над женщинами и девушками». «В результате своей десятилетней трескучей и никчемной деятельности» тайпины «все разрушили и ниче­го не создали»[537] Такой лексикон, некритически заимствованный из анг­лийских консульских отчетов, лучше, чем что бы то ни было еще, показы­вает ту бездну непонимания, которая отделяла Маркса от реалий китай­ского общества. Фактически ни Маркс, ни Энгельс, как представляется, не были способны внести серьезный вклад в изучение или осмысление китайской истории; их основные интересы лежали в другой области.

Современные попытки создать развитую теорию «азиатского спосо­ба производства» из унаследованных от Маркса и Энгельса разрознен­ных идей, как «общинно-племенной», так и «гидравлическо-деспотиче­ской» направленности, являются поэтому в принципе необоснованными. При этом недооцениваются как значимость той проблематики, которая признавалась Марксом и Энгельсом приоритетной, так и уязвимость тех ограниченных изменений, которые они в нее привносили. «Азиатский способ производства», даже очищенный от связанных с деревней мифов, по-прежнему страдает от присущей ему слабости, заключающейся в том, что он является, по сути, типичной остаточной категорией «неевропей­ского» пути развития127, смешивающей особенности различных социаль­

ных образований в единую размытую модель. К наиболее явным и выра­женным искажениям, ставшим результатом такой процедуры, относится упорное приписывание азиатским обществам «неподвижности». На са­мом деле, отсутствие в великих восточных империях феодальной дина­мики западного типа не означает того, что они являются застойными или что их развитие циклично. Очень серьезными изменениями и движени­ем по пути прогресса отмечена значительная часть истории Азии начала Нового времени, даже если это и не вело к капитализму. Такого рода от­носительная неосведомленность создавала иллюзию «неподвижности» и «одинаковости» империй Востока, хотя внимание историков в настоя­щее время привлекают различия между этими империями и динамика их развития. Не претендуя ни на что большее, чем самые краткие сооб­ражения, можно отметить, что контраст между исламскими и китайской социально-политическими системами в Азии, изначально привлекшими внимание Маркса и Энгельса, достаточно ярок. Эпохальная экспансия каждой из них была грандиозной, и прекратилась она лишь в относитель­но недавний период. В географическом плане исламская цивилизация достигла максимального могущества на рубеже XVII в., когда была при­соединена Юго-Восточная Азия, обращено в ислам большинство насе­ления Индонезии и Малайзии, и самое, главное, в одно и то же время существовали три могущественные исламские империи (османская Тур­ция, сефевидский Иран и могольская Индия), каждая из которых обла­дала огромными экономическим потенциалом и военной силой. Период наибольшего расширения и процветания Китайской империи пришел­ся на XVIII в., когда династией Цин были завоеваны обширные терри­тории Монголии, Синьцзяна и Тибета, а население в течение столетия удвоилось, превзойдя примерно в 5 раз численность населения трехсот­летней давности. Однако в рассмотренных случаях характерные социаль­но-экономические структуры и государственные системы резко различа­лись, находясь в различных географических контекстах. В последующих комментариях не будет предприниматься какой-либо попытки поставить

и китайским обществами, затерянными в тумане прошлого, но с индийским и китайским обществами, которыми те были, когда европейский промышлен­ный капитал в XVIII в. вступил во взаимодействие с ними накануне завоева­ния (Индия) или широкомасштабного проникновения (Китай) капитала в эти страны». Такие общества были «вовсе не первобытными в том смысле, будто там не было четко определенных или сложившихся классов» (Р. 125, 127, 129). Однако Мандел недооценивает ту степень, в которой причиной этой путани­цы являлся сам Маркс. С другой стороны, подтверждая главенство гидравли­ческой функции, выполняемой высокоразвитым — на самом деле гипертофи- рованным — государством в рамках азиатского способа производства, он недо­статочно сознает ее фактическую уязвимость.

центральный вопрос относительно определения тех основных способов производства и их совокупных комбинаций, которые составляли следо­вавшие друг за другом социальные образования в истории Китая или ис­ламского мира: общий термин «цивилизация» в настоящем случае может быть использован как всего лишь стандартная формулировка, маскирую­щая эти конкретные нерешенные проблемы. Но даже если не поднимать их прямо, можно провести некоторые предварительные сопоставления, впоследствии подвергая их необходимой и неизбежной корректировке.

IV

Мусульманские империи начала Нового времени, из которых для Евро­пы самой заметной была Османская империя, опирались на обширное институциональное и политическое наследие. Исходная арабская мо­дель завоевания и обращения в ислам установила определенные рам­ки истории исламского мира, которым тот, по-видимому, всегда оставал­ся относительно верен. Кочевники пустыни и городские купцы были теми двумя социальными группами, которые хотя поначалу и отвергли Мухаммеда, но в итоге обеспечили его успех в Хиджазе: в самом деле, его учение определенно обеспечило идеологическое и психологическое объединение общества, клановое и родовое единство которого все бо­лее подрывалось классовыми различиями на улицах и племенной враж­дой в песках. Это происходило потому, что товарный обмен разлагал традиционные обычаи и связи в зоне северных торговых путей полуост­рова[538][539][540]. У бедуинских племен Аравии, так же, как и у практически всех других кочевников-скотоводов, личная собственность на стада сочета­лась с коллективным использованием землиП9: частная собственность на землю была так же чужда для пустынь Северной Аравии, как и для Центральной Азии. С другой стороны, богатые купцы и банкиры Мек­ки и Медины владели землей как в пределах самих городов, так и в не­посредственно прилегавшей к ним сельской округе^0. Распределение за­воеванных земель, произведенное после того, как сторонниками исла­ма были одержаны первые победы (в которых участвовали представите­ли обеих групп), в целом отражало представления горожан: Мухаммед санкционировал раздел добычи, включая землю, между правоверными. Но после того как арабские армии победоносно прошли через Ближ­ний Восток в течение великих исламских джихадов VII в. после смерти

Мухаммеда, бедуинские традиции постепенно восстановились в новой форме. Для начала земельные владения правителей или врагов на за­хваченных территориях Византийской и Персидской империй, чьи соб­ственники были побеждены силой оружия, были конфискованы и от­ведены исламской общине или умме, которая возглавлялась халифом, считавшимся наследником власти Пророка. Земли, принадлежавшие тем неверным, которые принимали предложенные им условия подчи­нения, оставались в их владении при условии выплаты дани; в то вре­мя как арабские солдаты получали в аренду участки (катиа) в конфиско­ванных землевладениях или могли сами купить землю за пределами Ара­вийского полуострова при условии выплаты религиозной десятины[541][542][543].

Однако к середине VIII в. появился более или менее единообразный налог на землю или харадж, который все земледельцы должны были пла­тить халифату вне зависимости от своей веры; при этом неверные до­полнительно облагались подушным налогом (джизьей). В то же время ка­тегория «покоренных» земель была значительно расширена за счет зе­мель, вошедших в состав халифата путем договоренностей с их владель- цами132. Эти изменения были утверждены формальным принятием при Омаре II (717-720) доктрины, в соответствии с которой вся земля по пра­ву завоевания являлась собственностью правителя, и за пользование этой землей подданные должны были платить налоги халифу. «В своей развитой форме эта концепция военной добычи {фай) означает то, что государство во всех покоренных странах оставляло за собой абсолютное право на всю землю»пз. Таким образом, обширные территории, недав­но присоединенные к мусульманскому миру, отныне рассматривались в качестве собственности халифата; и, несмотря на множество различ­ных интерпретаций и частичные послабления, монополия государства на землю впоследствии стала традиционным юридически закреплен­ным правилом в рамках политических систем исламского мира: начи­ная с халифатов Омейядов и Аббасидов и кончая Османской империей и сефевидской Персией134. Первоначальное подозрение Маркса отно­сительно того, что распространение данного принципа в Азии проис­ходило в основном благодаря исламским завоеваниям, не является пол­ностью необоснованным. Разумеется, его функционирование на прак­тике было почти всегда слабым и несовершенным, особенно в ранние

периоды истории исламского мира - в собственно «арабские» века по­сле хиджры. Никакие политические механизмы того времени не были способны обеспечить полный и эффективный контроль государства над всей земельной собственностью. Более того, само юридическое сущест­вование такой монополии неизбежно блокировало появление точных и однозначных категорий собственности на землю в целом, ибо понятие «собственность» всегда подразумевает множественность и негативный смысл: полнота власти собственника исключает ее соответствующее раз­деление, и это придает собственности жесткие границы.

Характерное состояние исламского права по отношению к собст­венности на землю заключалось, как это часто отмечается, в органиче­ски присущих ему непостоянстве и хаотичности[544][545][546]. Такая запутанность осложнялась религиозным характером мусульманского законодатель­ства. Священный закон или шариат, который развивался в течение II в. после хиджры и был формально утвержден в период халифата Аббаси- дов, включал «всеохватывающий свод религиозных обязанностей, сово­купность повелений Аллаха, регулировавших жизнь каждого мусульма­нина во всех ее аспектах»^6. Именно по этой причине в его толковании происходил раскол из-за теологических споров между соперничавши­ми школами. Более того, хотя требования шариата по идее являлись универсальными, на практике светская власть существовала как отдель­ная сфера: суверен обладал практически неограниченной властью «вы­полнения» священного закона в делах, касавшихся государства - в пер­вую очередь в вопросах, связанных с войной, политикой, налогами и преступлениями”7. Поэтому между теорией и практикой применения в классическом исламском праве существовала постоянная пропасть, ко­торая являлась неизбежным выражением противоречия между светской формой правления и религиозной общиной в цивилизации, где отсут­ствовало какое-либо различение между Церковью и государством. В умме всегда действовало «два правосудия». Более того, разнообразие рели­гиозно-правовых школ делало невозможным какую-либо систематиче­скую кодификацию даже священного права. В итоге это предупреждало появление какого бы то ни было прозрачного и ясного правового по­рядка. Потому в сельскохозяйственной сфере шариат не привел к вы­работке практически никаких четких и специфических представлений о собственности, в то время как административная практика часто дик­

товала нормы, никак не связанные с исламским правом[547][548]. За рамками непосредственных притязаний правителя на землю, как правило, гос­подствовала крайняя правовая неопределенность относительно нее. По­сле первых арабских завоеваний на Ближнем Востоке право местных крестьян на владение земельными участками в основном не наруша­лось; как земли, с которых собирался харадж, эти участки рассматрива­лись как коллективная фай завоевателей и формально считались госу­дарственной собственностью. На практике существовало мало как огра­ничений, так и гарантий распоряжения этой землей обрабатывавшими ее крестьянами; в то время как в других районах, таких как Египет, стро­го соблюдались собственнические права государства^9. Аналогичным образом катиа, распределявшиеся в эпоху Омейядов среди мусульман­ских воинов, теоретически являлись сдаваемыми в долгосрочную арен­ду участками, находившимися в государственной собственности; однако на практике они могли оказаться в личном пользовании как квазисоб­ственность. С другой стороны, делимость наследства определяла пара­метры таких катиа и других форм индивидуальных владений и обычно предотвращала консолидацию крупных наследственных владений в рам­ках священного закона. Двойственность и импровизация характеризова­ли развитие земельной собственности в мусульманском мире.

Юридическое отсутствие стабильной частной собственности на зем­лю нанесло ущерб сельскому хозяйству великих исламских империй. В самых крайних случаях это типичное явление принимало форму «бе- дуинизации» обширных земледельческих районов, которые из-за наше­ствий кочевников или военных грабежей превращались в безводную глушь или пустоши. Первые арабские завоевания на Ближнем Востоке и в Северной Африке в целом, как представляется, поначалу сохраня­ли или восстанавливали существовавшие до них способы ведения сель­ского хозяйства, не добавляя чего-то заметно нового. Однако последо­вавшие волны нашествий кочевников, которыми было отмечено разви­тие исламского мира, часто оказывали продолжительное деструктивное влияние на земледелие. Двумя самыми крайними примерами могут слу­жить опустошение Туниса племенем хилал и бедуинизация Анатолии

тюрками[549][550][551]. В этом смысле долговременная историческая тенденция не­уклонно вела вниз. Однако практически повсеместно была установле­на система устойчивого разделения между сельскохозяйственным про­изводством и городским потреблением прибавочного продукта при по­средничестве фискальных структур государства. В сельской местности, как правило, не возникало прямых отношений между господином и кре­стьянином: скорее, государство временно уступало определенные права на эксплуатацию последних военным или гражданским служащим, про­живавшим в городах, - главным образом в форме сбора поземельного налога (хараджа). В результате появились арабские икта - предшествен­ники более поздних османского тимара и могольского джагира. Аббасид- ские икта были пожалованиями земли воинам, приобретшими форму фискальных прав, которые давались проживавшим в городах держате­лям земли для эксплуатации мелких крестьян-земледельцев™1. Государ­ства Бундов, Сельджуков и (в начальный период) Османов требовали от обладателей этих рент или их более поздних версий несения воен­ной службы, однако естественной тенденцией развития такой системы всегда было ее вырождение в паразитический откуп налогов - ильтизам позднего османского периода. Даже под жестким контролем централь­ной власти государственная монополия на землю просачивалась через коммерциализированные эксплуататорские права держателей земли, что постоянно порождало общую обстановку правовой неопределен­ности и препятствовало возникновению какой-либо позитивной свя­зи между получателем прибыли и земледельцем™2. Широкомасштабные гидротехнические работы в лучшем случае заключались в поддержании или восстановлении систем, доставшихся в наследство от предыдущих режимов; в худшем случае эти системы разрушались или забрасывались. В первые столетия при правлении Омейядов и Аббасидов доставшие­

ся им в наследство каналы в Сирии и Египте в целом поддерживались, а подземная система канат в Персии в некоторой степени расширялась. Но уже к X в. сеть каналов Месопотамии пришла в упадок, так как уро­вень земли вырос, а пути, по которым шла вода, были заброшены143. Не было сооружено никакой новой ирригационной системы, по своим масштабам сопоставимой с йеменскими плотинами древности, разруше­ние которых стало подходящим прологом к зарождению ислама в Ара­вии144. Единственным важным изобретением в сфере земледельческого сельского хозяйства после арабского нашествия стало появление ветря­ной мельницы, родиной которой—область Систан в Персии. Однако это изобретение, как представляется, в конечном счете принесло большую пользу сельскому хозяйству Европы, чем исламского мира. Безразличие или неуважение к сельскому хозяйству препятствовало даже стабилиза­ции крепостных отношений: труд никогда не рассматривался эксплуати­рующим классом как нечто столь ценное, чтобы закрепощение крестьян стало важной задачей. В этих условиях производительность сельского хозяйства в странах исламского мира раз за разом оказывалось в застое или упадке, создавая сельскую панораму «запущенного убожества»™5.

143 Sourdel D., Sm^τr357-360, 641-642.

2,7Cm. Kracke E. Sung Society: Change within Tradition// The Far Eastern Quarterly. Vol. XVI. August. 1955. N 4. P 481-482.

2i8 Cm. Tuan. China. P. 132-135.

по сравнению с уровнем эпохи Тан. Выросла морская торговля на даль­ние расстояния, чему способствовал значительный прогресс в морском инженерном деле и создание имперского военного флота.

Резкие изменения во всей структуре китайской экономики в эпоху Сун стали особенно очевидны в результате покорения северного Китая чжурчженьскими кочевниками в середине XII в. Отрезанная от тради­ционного центрально-азиатского и монгольского тыла китайской ци­вилизации, империя Сун в Южном Китае вынуждена было обратить­ся от сухопутной к морской ориентации. Это было новым для Китая; и ввиду этого особый вес приобрела городская торговля. Впервые в ис­тории Китая сельское хозяйство перестало быть главным источником государственных доходов. Поступления в казну от налогов на торговлю и монополий по объему был примерно равен объему земельных нало­гов уже в XI в.; в южном государстве Сун в конце ХІІ-ХІІ столетии дохо­ды от торговли значительно превосходили поступления от сельского хо­зяйства219. Новый фискальный баланс отражал не только рост внутрен­ней и внешней торговли, но и расширение производственной базы всей экономики, распространение горного дела и развитие ориентирован­ного на рынок сельского хозяйства. Исламская империя халифата Абба- сидов была богатейшей и влиятельнейшей цивилизацией в мире в VIII­IXвв.; китайская империя эпохи Сун была, без сомнения, самой бога­той и наиболее передовой экономикой на земле в ХІ-ХІІ столетиях, и ее процветание было более устойчивым, поскольку основывалось на ди­версифицированном производстве в сельском хозяйстве и промышлен­ности, а не на обменных сделках международной торговли. Динамичное экономическое развитие государства Сун сопровождалось интеллекту­альным расцветом, который сочетал в себе почитание древнего китай­ского прошлого с новыми исследованиями в области математики, астро­номии, медицины, картографии, археологии и других дисциплинах220. Образованные джентри, которые теперь управляли Китаем, характери­зовались мандаринским презрением к физическому спорту и военным тренировкам, а также внимательным, вдумчивым отношением к эстети-

2,9 Gemd, J. Le Monde Chinois. P. 285.

220 Гернет, как и некоторые другие исследователи, говорит о «Ренессансе» эпохи Сун, сравнимой с Европой того периода: Le Monde Chinois. P 290-291, 296-302. Но аналогия лишена основательности, ибо китайские ученые никогда не пере­ставали интересоваться древностью: не было глубокого культурного перело­ма, которым характеризовался европейский ренессанс с повторным откры­тием античности. В других работах Гернет был сам обеспокоен введением в китайскую историю периодизации и понятий, присущих Европе, и настаи­вал на необходимости создания новых специфических концепций, подходя­щих китайскому опыту: Le Monde Chinois. P 571-572.

ческому и интеллектуальному времяпрепровождению. Космические раз­мышления совмещались с систематизированным неоконфуцианством в культуре эпохи Сун.

Монгольское завоевание Китая в XIII в. стало проверкой устойчи­вости всей социально-экономической системы, которая достигла зре­лости. Большая часть Северного Китая была вначале отдана под ското­водство новыми кочевыми правителями, под властью которых сельское хозяйство пришло в упадок; последующие попытки юаньских императо­ров исправить ситуацию в сельском хозяйстве не имели успеха[587][588][589]. Про­мышленные инновации в основном прекратились; наиболее значимым техническим достижением монгольской эпохи, возможно, стала отлив­ка пушечных стволов222. Налоги на сельских и городских жителей увели­чились, была введена наследственная регистрация их занятий, для того чтобы закрепить классовую структуру общества. Арендная плата и про­центная ставка оставались высокими, и крестьянская задолженность не­уклонно росла. Хотя землевладельцы юга поддержали вторгнувшуюся монгольскую армию, династия Юань не демонстрировала особой веры в китайских мандаринов. Экзаменационная система была упразднена, центральная имперская власть усилена, провинциальная администра­ция реорганизована, сбор налогов отдан на откуп иностранным корпо­рациям уйгуров, на которых монгольские правители опирались в адми­нистративных и деловых вопросах223. С другой стороны, политика дина­стии Юань способствовала продвижению коммерческих предприятий и стимулировала торговлю. Интеграция Китая в обширную монгольскую империю привела к наплыву исламских продавцов из Центральной Азии и распространению международного мореплавания. Была введена на­циональная бумажная валюта. Был создан крупномасштабный прибреж­ный транспорт для доставки зерна на север, где была основана новая столица Пекин. Был возведен Большой канал, связывающий экономиче­ский и политический центры страны непрерывным внутренним водным путем. Но этническая дискриминация династии вскоре породила антаго­низм большинства класса джентри, в то время как усиление денежных по­боров, обесценивание денег и распространение системы крупного зем­левладения привели к крестьянскому вооруженному восстанию. Итогом стал общественный и национальный подъем, который положил конец монгольскому правлению в XIV в. и установил правление династии Мин.

В новом государстве, с некоторыми важными изменениями, была возвращена традиционная политическая структура правления образо­ванных джентри. Экзаменационная система была быстро восстановлена; но теперь со встроенной в нее региональной системой квотирования, предназначенной для ограничения монополии Юга на занятие должно­стей, обеспечивая 40% степеней кандидатам Севера. Крупные землевла­дельцы Янцзы переводились в новую столицу династии Мин — Нанкин, где их принудительное местонахождение облегчало правительственный контроль; в то время как имперский Секретариат, традиционный барь­ер на пути деспотичных желаний императора, был упразднен. Автори­тарные черты государства были усилены во время правления династии Мин. Ее тайная полиция и система надзора была гораздо более жестокой и обширной, чем в эпоху Сун[590][591]. Придворная политика управлялась глав­ным образом корпорацией евнухов (по определению не вписывавшейся в рамки конфуцианских норм отцовской власти и ответственности, пе­редаваемой по наследству) и сопровождалась жестокой фракционной борьбой. Сплоченность образованной бюрократии была ослаблена от­сутствием гарантий сохранения должностей и разделением обязанно­стей, в то время как возраст окончания учебы в ранговой системе посте­пенно отодвигался все дальше. Сначала была создана очень большая ар­мия из з миллионов человек, значительная часть которой впоследствии была превращена в военных поселенцев. Главная фискальная иннова­ция государства Мин заключалась в систематической организации об­щественных работ для сельского и городского населения, которое было организовано в рамках тщательно контролируемых сообществ.

В сельской местности ограничительные контракты, заключенные в эпоху династии Сун, потеряли свою силу225, в то время как наслед­ственная профессиональная регистрация династии Юань была сохра­нена, хотя и в облегченном виде. С установлением гражданского мира и восстановлением владения на правах аренды, в сельском производстве вновь были зафиксированы успехи. Огромная программа сельскохозяй­ственного восстановления была официально запущена основателем ди­настии Мин императором Чжу Юаньчжаном с целью упорядочивания жизни после разорения, нанесенного монгольским правлением и разру­

шениями, вызванными восстанием, покончившим с ним. Была организо­вана обработка земли, расширены гидравлические работы, и по приказу императора было завершено беспрецедентное освоение лесных масси­вов[592]. Результаты оказались быстрыми и впечатляющими. В течение ше­сти лет после свержения династии Юань объем зерновых пошлин, полу­чаемых государственной казной, почти утроился. Импульс, который при­дала сельскохозяйственной экономике эта реконструкция «сверху», был дополнен быстрым сельскохозяйственным подъемом «снизу». В долинах и на равнинах постоянно расширялось и улучшалось ирригационное ри­соводство, распространялись скороспелые сорта и двойной сбор урожая в районе Нижней Янцзы до Хэбэя, Хунаня и Фуцзяня; на юго-западе был заселен Юннань. Приграничные земли на юге засеивались пшеницей, ячменем и просом, привезенным с севера. Коммерческие растения, та­кие как индиго, сахар, табак, выращивались на более широких площадях. Численность населения Китая, очевидно сократившаяся до 65-80 мил­лионов при монгольском правлении, теперь снова быстро росла. К ібоо г. она составила примерно 120-200 миллионов человек[593]7 В городах разви­валось шелкоткачество, керамика и переработка сахара. Хлопковый тек­стиль впервые стал использоваться широкими массами населения, вы­теснив традиционную одежду из пеньки. Создание крестьянами мануфак­тур сделало возможным появление крупных производственных центров для производства одежды: к концу эпохи Мин в в текстильном производ­стве региона Сунцзян работало приблизительно 200 тысяч ремесленни­ков. Межрегиональная торговля способствовала интеграции страны, од­новременно наблюдался явный сдвиг в сторону новой денежной системы. Бумажная валюта была отменена из-за последовательного обесценива­ния валюты во второй половине XV столетия. Увеличивающийся объем серебра импортировался из Америки (через Филиппины) и из Японии, став главным средством оборота до тех пор, пока фискальная система Ки­тая не перешла также к использованию серебра.

Однако значительный подъем экономики в начале эпохи Мин не про­должился в следующем столетии правления династии. Первые проблемы в экономическом развитии проявились в сельском хозяйстве: начиная с 1520 г. цены на землю стали падать, так как уменьшилась прибыльность сельскохозяйственных инвестиций для класса джентри[594]. Рост населе­ния, по-видимому, тоже замедлился. Маленькие города, с другой сторо­ны, все еще коммерчески процветали за счет усовершенствования ме­

тодов производства на некоторых старых мануфактурах и увеличения по­ставок золота. В то же время промышленная технология более фундамен­тального характера потеряла динамику развития. В эпоху династии Мин не было сделано ни одного значимого городского изобретения, в то вре­мя как прежние достижения (часы и шлюзы) были забыты или заброше­ны[595]. Текстильная индустрия перешла от использования в качестве сы­рья пеньки к хлопку, однако в этот момент она прекратила использовать механическую прялку, применявшуюся для производства пеньки с XIV в., что было серьезным регрессом. С организационной точки зрения, не­смотря на то что производство пенькового текстиля в эпоху Сун уже привело к появлению надомной системы организации труда под купече­ским контролем, сельские хлопковые мануфактуры обычно возвраща­лись к простому кустарному производству2[596]. Военно-морская экспансия достигла своего апогея в начале XV в., когда китайские джонки, грузо­подъемность которых значительно превышала любое европейское суд­но того времени, пересекали океан, достигая Аравии и Африки. Но мор­ские экспедиции были прекращены к середине столетия, а имперский флот полностью демонтирован в результате мощного реакционного по­ворота в среде джгт/ш-бюрократии, который предзнаменовал переход чиновничества к регрессу и обскурантизму^[597]. Ксенофобский и реставра­ционный климат культуры Мин, изначально сформированный под влия­нием жестокой ненависти к монгольскому правлению, казалось, привел к психологическому и образовательному сдвигу в интеллектуальной сфе­ре, которая сопровождалась упадком интереса к науке и технике. Поли­тически имперское государство династии Мин вскоре воспроизвело бо­лее и менее знакомую кривую: дворцовая расточительность, админист­ративная коррупция и уклонения землевладельцев от налогов истощали казну, приводя к усилению давления на крестьянство, для которого бар­щина была заменена денежным налогом, который постепенной увели­чивался по мере того, как режим попадал под давление внешних врагов. Японские пираты взяли под свой контроль моря, подведя черту под пе­риодом китайского военно-морского могущества. Возобновились вне­запные монгольские нападения на севере, они сопровождались огром­ными разрушениями; а японские экспедиционные атаки на Корею были отражены только благодаря огромным расходам на имперскую армию[598].

Экономический и демографический рост страны, таким образом, посте­пенно остановился в XVI в., наряду с политическим упадком правитель­ства и военных из-за их некомпетентности. К началу XVII столетия, когда произошло первое маньчжурское нашествие в Северо-Восточный Китай, внутренняя стабильность в государстве Мин была разрушена, голод опу­стошил деревню, а дезертирство подорвало армию. Восстания узурпа­торов и крестьянские мятежи распространялись по равнине от Шэньси и Сычуаня до Цзянсу.

Таким образом, в эпоху правления последних императоров династии Мин внутренние условия подготовили Китай к маньчжурскому завоева­нию: в результате долгого наступления в течение жизни двух поколений Тунгусские знамена утвердились на территории от Мукдена до Кантона. К 1681 г. весь китайский континент был захвачен. Новая династия Цин, пришедшая к власти, повторила практически такой же экономический цикл, что и ее предшественники, но в более широком масштабе. Поли­тически правление династии представляло собой смешение традиций династий Юань и Мин. Этнический сепаратизм поддерживался мань­чжурским правящим классом, который размещал свои знаменные пол­ки по стране и монополизировал военные должности на самом верху го­сударства[599]. Маньчжурские генерал-губернаторы, командующие двумя провинциями одновременно, обычно доверяли китайским правителям управление отдельными провинциями. За китайским классом джентри были, по существу, сохранены позиции в гражданской службе, а экзаме­национная система была даже усовершенствована, уровняв представи­тельство провинций. Традиционная цензура в области культуры, осуще­ствляемая имперским государством, была усилена. Почти целое столетие (1683-1753 гг.) маньчжурские власти понижали налоги, справлялись с кор­рупцией, сохраняли мир внутри империи и продолжали колонизацию. Распространение через Филиппины американских корнеплодов (кукуру­зы, картофеля, арахиса, сладкого картофеля) позволило впервые обраба­тывать неплодородные холмистые участки. Миграция крестьян в зарос­шую лесом горную местность, до тех пор заселенную отсталыми племе­нами, быстро включала большие участки земли в сельскохозяйственный оборот. Сбор риса продолжал увеличиваться за счет использования ран­них культур эпохи Сун. Сельскохозяйственные площади и урожайность, таким образом, снова значительно возросли, создав предпосылки для усиленного демографического роста, который превзошел предыдущие

рекорды. Население Китая удвоилось или утроилось в 1700-1850 гг., до­стигнув в общей сложности 430 миллионов человек234. В то время как чис­ленность общего населения Европы увеличилась с 144 миллионов чело­век в 1750 г. до 193 миллионов человек в 1800 г., численность населения Ки­тая возросла со 143 миллионов человек в 1741 г. до 360 миллионов человек в 1812 г.: гораздо большая урожайность риса по сравнению с сухим злако­вым сельским хозяйством способствовала демографической плотности, не имевшей аналогов на Западе235 Одновременно маньчжурские воен­ные кампании впервые в истории привели Монголию, Синьцзян и Тибет под китайский контроль, значительно увеличив территории, потенци­ально доступные для сельскохозяйственной обработки и заселения. Ки­тайские внутренние границы были отодвинуты войсками и чиновника­ми династии Цин далеко в пределы Центральной Азии.

Однако к XIX в. в китайской деревне наступил относительный эко­номический застой. Эрозия почв создавала проблемы для сельского хо­зяйства на холмах и для ирригационных систем; сверхэксплуататорская система крупных частных землевладений и ростовщичество безудерж­но росло в самых плодородных регионах; крестьянское перенаселение в деревнях становилось все нагляднее236 Маньчжурская военная экспан­сия и придворные излишества во время правления императора Цяньлу- на во второй половине XVIII столетия привели к восстановлению фис­кального давления до невыносимых пределов. В 1795 г. вспыхнуло пер­вое большое крестьянское восстание на северо-западе, которое было подавлено с большими сложностями после восьми лет борьбы. Вскоре для городских мануфактур также настало время углубляющегося кризи­са. XVIII столетие стало временем возрождения коммерческого процве­тания в городах. Производство текстиля, фарфора, шелка, бумаги, чая и сахара расцвели за время цинского мира. Значительно расширилась внешняя торговля, стимулированная новым европейским спросом на ки­тайские товары, хотя даже в конце столетия доход от нее был в 6 раз мень­ше поступлений от внутренней торговли. Но качественного изменения в структуре китайской промышленности не произошло. За великими до­стижениями черной металлургии эпохи Сун не последовал какой-либо соизмеримый прогресс; в Китае раннего Нового времени не развива­лось производство как таковое. Индустрия предметов потребления, кото- 43* Ping-Ti Но.Studies on the Population of China. P. 208-215.

235 Gemet J. Le Monde Chinois. P 424. Даже сегодня средняя мировая урожайность риса с і акра на 75% больше, чем кукурузы; в XVIII в. преимущество китайско­го риса над европейской пшеницей было значительно больше.

23« Dawson R. Imperial China. P 301-302; Ho. Studies on the Population of China. P 217­221.

рая, начиная с эпохи Мин, всегда была наиболее жизнеспособной, также не произвела какого-либо технического прорыва в эпоху Цин; повлияло на это и распространение наемного труда, который значительно преоб­ладал к началу XIX столетия. На общий баланс между городским и сель­ским секторами экономики под контролем маньчжурских правителей ука­зывало полное преобладание в фискальной системе земельного налога. До конца XVIII в. он составлял 70-80% от всех доходов государства Цин[600]. Кроме того, с середины XIX столетия европейская империалистическая экспансия впервые стала наступать на традиционную китайскую торгов­лю и производство и лишать привычного места весь оборонный ком­плекс цинского государства. Первоначальные формы западного влияния были торговыми: незаконная опиумная торговля, находясь под руковод­ством английских компаний со второго десятилетия XIX в. на юге Китая, создала дефицит внешней торговли для маньчжурского правительства, поскольку увеличился импорт наркотиков. Растущий кризис платежного баланса дополнялся падением мировых цен на серебро, что вело к сниже­нию стоимости китайской валюты и увеличению внутренней инфляции. Попытка династии Цин остановить опиумную торговлю была сломлена вооруженным путем в ходе англо-китайской войны 1841-1842 гг.

За экономическими и военными провалами, сопровождавшимися тревожным идеологическим проникновением из-за границы, последо­вало социальное землетрясение—восстание тайпинов. В течение 15 лет (с 1850 по 1864 г-) этот крупномасштабный крестьянский и плебейский мятеж—самое большое народное восстание в мире в XIX в. —встряхивал всю империю до самого основания. Большая часть центрального Китая была покорена солдатами «Небесного царства», привлеченными эгали­тарными и пуританскими идеалами тайпинов. Северный Китай тем вре­менем сотрясало крестьянское восстание няньцзюней; угнетенные эт­нические и религиозные меньшинства — особенно мусульманские об­щины — восстали в Гуйчжоу, Юньнани, Шэньси, Ганьсу и Синьцзяне. Жестокие репрессии, развязанные государством Цин против следо­вавших друг за другом восстаний бедноты, длились почти три десяти­летия. Лишь к 1878 г. маньчжурские военные операции были заверше­ны с «усмирением» Центральной Азии; общее число жертв в гигантской борьбе составило приблизительно 20-30 миллионов; разруха в сельском хозяйстве была соизмерима с этими потерями. Тайпинское восстание и сопутствовавшие ему обстоятельства свидетельствовали о необрати­мом упадке маньчжурской политической системы. Имперское государ­ство пыталось улучшить свое финансовое положение новыми налога­ми на торговлю, их общий объем в 1850-1910 гг. вырос приблизительно

в 7 раз: бремя, которое еще сильнее ослабило внутреннюю промыш­ленность, наряду с широкомасштабной иностранной конкуренцией[601][602][603]. Английская и североамериканская текстильная промышленность за­давили местное производство; индийский и цейлонский чай разруши­ли местные плантации, японский и итальянский шелка завоевали тра­диционные экспортные рынки. Империалистическое военное давле­ние неуклонно усиливалось, завершившись китайско-японской войной 1894-1895 гг. Иностранное унижение провоцировало неистовое возбуж­дение в империи (Боксерское восстание), которое приводило к следую­щему иностранному вторжению. Государство Цин рушилось под этими множественными ударами, и в конечном счете было уничтожено респуб­ликанской революцией 1911 г., в которой вновь смешались социальные и национальные элементы.

Заключительная агония и крах имперского правления в Китае оста­вили у европейских наблюдателей XIX в. впечатление застойного об­щества, рухнувшего под натиском динамичного Запада. Представление о полном разгроме поздней империи Цин было, тем не менее, обманчи­вым в долгосрочной перспективе. Все течение имперской китайской ис­тории от эпохи Тан до эпохи Цин показывает в общих чертах картину накапливавшихся проблем; значительное увеличение численности насе­ления страны с 65 миллионов человек в 1400 г. до 430 миллионов человек в 1850 г.,—демографический рост, значительно превышавший показате­ли того же времени в Европе, сам по себе свидетельствовал о громад­ном развитии производительных сил в имперском Китае после эпохи Юань. Сельскохозяйственные достижения Китая раннего Нового вре­мени были великолепны с любой точки зрения. Немыслимый демогра­фический рост, который привел к увеличению численности населения страны в 6 раз в течение пяти столетий, свидетельствовал о соответ­ственном увеличении производства зерна вплоть до самого конца суще­ствования империи: производство на душу населения оставалось прак­тически неизменным с 1400 по 1900 г.239 Значительный рост производ­ства зерна в течение этой половины тысячелетия объяснялся такой же количественной экспансией земельных площадей и качественным улуч­шением урожайности; каждый из факторов стал причиной примерно половины общего роста производства240 Среди причин роста урожай­ности, в свою очередь, примерно половина приходилась на улучшение семенного фонда, введение ежегодного двойного сбора урожая и разно­образие новых растений, вторая половина была результатом ирригации

и использования удобрений[604][605]. В конце этой долгой эволюции, несмот­ря на катастрофические финальные годы правления династии Цин, уро­вень урожайности риса в Китае был значительно выше, чем в других ази­атских странах, таких как Индия и Тайланд. Однако после династии Сун сельскохозяйственное развитие фактически было лишено выдающихся технологических улучшений242. Производство зерна росло вновь и вновь за счет экстенсивной обработки земли и более интенсивного примене­ния труда, увеличения многообразия семян и расширения применения ирригации и удобрений. Во всем остальном набор сельскохозяйствен­ных технологий оставался неизменным.

Имущественные отношения также были изменены сравнительно не­значительно после эпохи Сун, хотя исследования этой проблемы все еще фрагментарны и неоднозначны. По одной недавней оценке общих показателей аренды земли безземельными крестьянами, она могла со­храняться неизменной, на уровне 30% с XI по XIX в.[606][607][608] Государство Цин оставило после себя ту конфигурацию в деревне, которая была фактиче­ски выражением вековых тенденций китайской сельскохозяйственной истории. В 1920-1930-х гг. приблизительно 50% китайского крестьянства были владельцами земли, которую они занимали, 30% были арендатора­ми, другие 20% были одновременно собственниками и арендаторами244. Широко распространялось ростовщичество и номинальные владельцы были часто немногим больше, чем арендаторы земли у ростовщиков245. Три четверти земли, обрабатывавшейся арендаторами в эпоху Цин, сда­вались за фиксированную натуральную ренту или наличные, формаль­но позволяя непосредственному производителю присваивать излишки от роста урожайности; оставшаяся четверть земель управлялась догово­ренностями по разделу урожая, главным образом в беднейших регионах севера, где аренда земли играла меньшую роль[609]. Во всех частях пример­но 30-40 % сельскохозяйственной продукции производилось на рынок к концу эпохи Цин[610]. Поместья лендлордов, сосредоточенные в районе Янцзы, на юге и в Маньчжурии, занимали основную часть самых плодо­родных земель: ю% сельского населения владели 53% обрабатываемых почв, а средний размер собственности джентри был в 128 раз больше,

чем средний крестьянский надел248. Три четверти землевладельцев яв­лялись отсутствующими собственниками. Города обычно служили цент­рами четко выделенных концентрических кругов сельскохозяйственной собственности и производства. Пригородная земля, монополизирован­ная купцами, чиновниками и джентри, на которой выращивались садо­вые или промышленные культуры, сменялась принадлежавшими джент­ри полями риса или пшеницы, дававшими прибыль за счет продажи, и, наконец, собственными крестьянскими наделами, которые находились на удалении, в наиболее высокогорных и недоступных регионах. Число провинциальных городов выросло в эпоху Цин, но пропорционально китайское общество было более городским во времена Сун, более чем полутысячелетием раньше[611][612].

Рост производительных сил в имперском Китае принял форму спи­рали после великой социально-экономической революции во вре­мя династии Сун в Х-ХШ вв. Движение повторялось на новом уровне по восходящей линии, даже не меняя внешний облик, пока в итоге это динамическое повторение не было прервано силами, находившимися за пределами традиционного социального строя. Парадокс этого свое­образного развития китайской истории в раннее Новое время состоит в том, что большинство технических условий для капиталистической ин­дустриализации были достигнуты гораздо раньше в Китае, чем в Европе. Китай обладал всесторонним и убедительным технологическим преиму­ществом перед Западом в эпоху позднего Средневековья, предвосхитив на столетия практически каждое из ключевых изобретений в сфере ма­териального производства, сочетание которых высвободило экономи­ческий динамизм ренессансной Европы. Все развитие китайской импер­ской цивилизации может, в известном смысле, рассматриваться как ве­личайшая демонстрация силы и бессилия техники в истории250. Великие

беспрецедентные прорывы экономики периода Сун -преимущественно в области металлургии—исчерпали себя в последующую эпоху; радикаль­ная трансформация промышленности и общества, которую они обеща­ли, так никогда и не случилась. В этом отношении все указывает на эпоху Мин, как на момент краха китайской головоломки, которую еще следует разгадать будущим историкам. Именно в то время, несмотря на впечат­ляющие изначальные успехи на земле и море, механизмы научного и тех­нологического роста в городах окончательно остановились или пережи­ли регресс251. Начиная с XVI в., в то время как Ренессанс итальянских го­родов распространялся на всю Западную Европу, в китайских городах перестали появляться фундаментальные инновации. Возможно, послед­ним основанием города была постройка новой китайской столицы Пе­кина в эпоху Юань. Династия Мин пыталась перенести политический центр страны в старый город Нанкин, не создав ничего своего. Впослед­ствии с точки зрения экономики все, казалось, происходило так, как буд­то последовательные фазы чудовищной сельскохозяйственной экспан­сии происходили без какого-либо сравнимого роста промышленности и без технологического импульса, исходящего от городской экономики, до тех пор пока в итоге сельскохозяйственный рост не достиг пределов перенаселения и нехватки земли. Кажется очевидным, что традицион­ное китайское сельское хозяйство достигло вершины в раннюю эпоху ди­настии Цин, когда уровень производительности был значительно выше по сравнению с европейским сельским хозяйством и мог, соответствен­но, впоследствии был увеличен только путем использования продуктов промышленного производства (химических удобрений, механической тяги)252. Именно неспособность городского сектора произвести их стал

в Европе». См.: Science and Civilization in China. Vol. II. P 337. Последняя ого­ворка, конечно, самая важная, так как имплицитно сводит предшествующие определения к их истинной роли. В других работах Нидхем определенно высту­пает против идентификации китайского «феодализма» или «феодального бюрократизма» с каким-либо явлением, обозначенным этими словами в ев­ропейской традиции (Vol. IV/3. Р 263), —таким образом (непреднамеренно?) ставя под сомнение применимость этого термина к обоим случаям.

251 Представляется, что успехи в таких областях, как медицина и ботаника, были исключением. См. Science and Civilization in China. Vol. Ill (Mathematics and the Sciences of the Heavens and the Earth). Cambridge, 1959. P.437,442,457; Vol. IV/2. P 508; Vol. IV/3. P 526.

2!2 Элвин всесторонне проанализировал это безвыходное положение в книге The Pattern of the Chinese Past. (P. 306-309ff). Главное достоинство книги Элвина - ясная формулировка основных парадоксов экономики Китая раннего Ново­го времени, после расцвета периода династии Сун. Его собственный вывод относительно проблемы имперского тупика был, однако, слишком ограничен­ным и поверхностным, для того чтобы быть убедительным. Понятие «ловуш-

решающим для окончательной остановки развития всей китайской эко­номики. Наличие обширного внутреннего рынка, который доходил до отдаленной сельской местности, огромное накопление купеческо­го капитала, казалось, создало благоприятные условия для появления настоящей системы фабрик, соединявших механическое оборудование с наемным трудом. В действительности, так и не случился ни переход к массовому производству товаров потребления путем использования машин, ни преобразование городского ремесленничества в промышлен­ный пролетариат. Сельскохозяйственный рост достиг пресыщенности в то время, когда промышленный потенциал оставался слабым.

Эта глубокая диспропорция, несомненно, может быть прослежена во всей структуре китайского государства и общества, поскольку, как мы видели, способы производства любой докапиталистической социальной формации всегда отличаются политико-юридическим аппаратом классо­вого правления, который предоставляет законную силу внеэкономиче­скому принуждению. Частная собственность на землю, основное сред­ство производства, развилась в Китае гораздо дальше, чем в исламской цивилизации, и их разные пути были естественным образом предопре­делены этим фундаментальным отличием. Но китайская идея владения, тем не менее, была далека от европейской концепции собственности. Об­щее семейное владение было распространено среди джентри, в то вре­мя как права преимущественной покупки и перепродажи ограничивали продажу земли253. Городской купеческий капитал страдал от отсутствия

ки высокого баланса» (high equilibrium trap),которое он использует для опи­сания преграды на пути развития постсунской экономики, в действительно­сти, не объясняет ее, а просто переформулирует проблему на техническом языке. «Высокий баланс» был достигнут только в сельском хозяйстве, имен­но оно, на самом деле, интересовало Элвина в его заключительном анализе. Баланс в промышленности находился на более низком уровне. Другими слова­ми, его сообщения поднимают такой вопрос: почему не было промышленной революции в городах, способной обеспечить научными достижениями произ­водство сельскохозяйственной продукции? Его замечания, которые отверга­ют социологические объяснения приостановки китайской промышленности (Р. 286-298), являются слишком надуманными, для того чтобы быть убедитель­ными; они также расходятся с его собственным аналогом развития текстиль­ной промышленности (Р. 279-282). В целом The Pattern of the Chinese Pastиспыты­вает недостаток действительной интеграции и объединения экономического и социального анализов, которые сделаны на разных уровнях. В итоге попыт­ка дать «чисто» экономическое пояснение безвыходного положения Китая оказалась, очевидно, неадекватной.

253 Schurmann Н. F. Traditional Property Concepts in China //The Far Eastern Quarterly. Vol. XV. N 4. August 1956. P. 507-516. Автор настаивает на том, чтобы ограничить китайские понятия частной сельскохозяйственной собственности.

каких-либо форм майората и от государственного монополизма в клю­чевых секторах внутреннего производства и внешнего экспорта[613][614][615]. Ар­хаизм клановых связей - особенность, отличавшая Китай от великих ис­ламских государств, отражал отсутствие какой-либо правовой системы как таковой. Обычаи и кровное родство продолжали существовать, как мощные факторы сохранения традиций в отсутствии кодифицирован­ного закона: правовые предписания государства являлись, по сущест­ву, карательными, нацеленными только на наказание за преступления, и не устанавливали каких-либо юридических рамок для экономической жизни255. Подобным образом, китайская культура не смогла развить тео­ретические идеи естественного права, выйдя за рамки своего практиче­ского мастерства в области технических изобретений и усовершенство­вания официально поддерживаемой астрономии. Их наука занималась скорее классификациями, чем выявлением причинно-следственных свя­зей, считая, в рамках собственной гибкой космологии, наблюдаемые ими (часто гораздо с большей точностью, чем современная им западная наука) аномалии допустимыми и не пытаясь критиковать или объяснять их; от­сюда—приверженность к раз установленным парадигмам, опровержение которых могло бы привести к теоретическому подъему256. Более того, же­сткое социальное разделение между учеными и ремесленниками предот­вратило судьбоносную встречу между математикой и экспериментом, ко­торая заложила в Европе основы современной физики. Китайская нау­ка в итоге всегда была более в духе да Винчи, чем Галилея, по выражению Нидхема257, она никогда не переходила границу «точной вселенной».

Взаимосвязанное отсутствие юридических законов и законов приро­ды в надстроечной традиции имперской системы в перспективе могло лишь немного замедлить развитие производства в городах, которые сами никогда не получили какой-либо гражданской автономии. Купцы в райо­не Янцзы часто накапливали огромные средства в торговле, в то время как банкиры Шаньси открывали филиалы по всей стране в эпоху Цин. Но сам процесс производства оставался в Китае незатронутым торговым или финансовым капиталом. За несколькими исключениями, промежу­точная ступень нцдомной системы организации труда даже не развивалась в городской экономике. Торговцы-оптовики заключали сделки с постав­щиками, которые покупали прямоу ремесленников-производителей и до­ставляли товар на рынок без вмешательства управляющих в реальное про­изводство. Барьер между производством и распространением был зача­стую институционализирован официальным распределением ключевых монополий258. Поэтому вложение коммерческого капитала в улучшение производственных технологий оказалось минимальным: эти два процес­са были функционально разделены. Купцы и банкиры, которые никогда не пользовались таким почтением, как торговцы в арабском мире, обыч­но стремились вложить свои богатства в покупку земли, а позднее—в до­стижение чиновничьих должностей через экзаменационную систему. Они не имели корпоративной политической идентичности, однако сохраня­ли личную социальную мобильность259 Наоборот, джентри на позднем этапе пользовались возможностью получения прибыли в коммерческой деятельности. В результате не кристаллизовалась никакая коллективная сплоченность или организация городского коммерческого класса, даже когда частный сектор экономически количественно вырос на заключи­тельном этапе существования эпохи Цин; купеческие ассоциации имели региональный тип, похожий на землячества (landsmannshaft)™,полити­чески больше разделявший, чем объединявший торговцев. Как и можно было предположить, роль китайского купеческого класса в республикан­ской революции, которая в итоге разрушила империю в начале XX столе­тия, была сдержанной и противоречивой261.

258 Elvin М.The Pattern of the Chinese Past. P 278-284.

25« Ping-Ti Ho. The Ladder of Success in Imperial China: Aspects of Social Mobility, 1368-1911. New York, 1962. P. 46-52; о социальной мобильности в целом в эпоху существования в Китае династий Мин — Цин см.: Р 54-72. См. также BalazsE. Chinese Civilization and Bureaucracy. P. 51-52.

260 Ping-Ti Ho. Salient Aspects of China’s Heritage //Ping-Ti Ho and Tang Tsou (eds.). China in Crisis. Vol. I. Chicago, 1968. P 34-35.

2β,См. подробное и разъясняющее эссе: Bergeres М.-С.The Role of the Bourgeoisie // M. Wright (ed.). China in Revolution: The First Phase, 1900-1913. New Haven, 1968. P 229-295.

5θ7

Имперская государственная машина, стеснявшая города, наложи­ла свой отпечаток и на джентри. Класс китайских землевладельцев ос­новывался на двойственной экономической основе: поместьях и госу­дарственной службе. Общее количество имперской бюрократии само по себе было всегда незначительным по сравнению с населением стра­ны: 10-15 тысяч чиновников в эпоху Мин, менее чем 25 тысяч в эпоху Цин[616][617][618][619]. Их эффективность зависела от неформальных связей между должностными лицами в провинциях и местных землевладельцев, кото­рые сотрудничали с ними в выполнении общественных функций (транс­порт, ирригация, образование, религия и т.д.) и в поддержании граж­данского порядка (оборонительные подразделения и т. п.), от которых они получали «служебные» доходь^63. Крупные семьи джентри традици­онно включали несколько членов, которые прошли экзамены, получив ранг chin-shihи формальный доступ в бюрократический аппарат госу­дарства, а также остававшихся в маленьких провинциальных городках и сельских районах без подобных мандатов. Обладатели рангов обычно занимали центральные или местные административные посты, в то вре­мя как за их землями присматривали родственники. Но наиболее бо­гатый и могущественный слой в классе землевладельцев всегда состо­ял из тех, кто обладал постами и связями с государством, чьи доходы от службы (состоявшие из жалованья, коррупции и выплат за услуги) ре­гулярно превышал их частные доходы от сельского хозяйства, возмож­но на 50%, в эпоху Цин2б4. Таким образом, в то время как китайское джентри в целом было обязано своей социальной и политической вла­стью контролю над средствами производства, реализованному в част­ной собственности на землю, его сменяющаяся элита—возможно, всего лишь немногим более 1% от всего населения XIX в. — определялась си­стемой рангов, которая давала официальный доступ к огромным богат­ствам и руководству в рамках самой административной системы2б5. Сель­

скохозяйственные инвестиции были, таким образом, также отведены всепоглощающей ролью имперского государства в самом правящем клас­се. Внезапные огромные прорывы в сельскохозяйственной производи­тельности в Китае обычно происходили внизу, в фазе сокращения фис­кального и политического давления со стороны государства на кресть­янство в начале династического цикла. Последующий демографический рост, как правило, вызывал социальное недовольство на земле, каждый раз становившееся все более опасным для джентри, по мере роста насе­ления, вплоть до финального эпизода Тайпинского восстания с создани­ем «Небесного царства». В то же время политический авторитаризм им­перского государства после эпохи Сун усиливался[620][621]. Конфуцианство по­степенно становилось более репрессивным, а власть императора более всесторонней, до самого кануна падения династии Цин.

Китайская и исламская цивилизации, которые в различных природ­ных условиях267 к эпохе раннего Нового времени занимали большую часть азиатского континента, представляли собой две различные мор­фологии государства и общества. Различия между ними можно наблю­дать буквально в каждой черте. Костяк исламской политической систе­мы часто образовывала военная гвардия, состоящая из рабов; напротив, китайским имперским государством управляли гражданские образован­ные джентри; власть имела соответственно преторианский либо «ман­даринский» оттенок. Религия соединяла всю идеологическую вселенную мусульманских социальных систем, затмевая клановую организацию; светская мораль и философия управляла официальной культурой в Ки­тае, в то время как клановая организация сохранялась в общественной жизни. Социальный престиж купцов в арабских империях был недости­жим для торговцев Поднебесной империи, ареал их морской торговли значительно превосходил то, что когда-либо было достигнуто китайца­

ми. Города, бывшие центрами их деятельности, были не менее разно­родными. Классические китайские города образовывали бюрократиче­ски разделенные сегменты, тогда как исламские города представляли со­бой запутанные, случайные лабиринты. Апогей интенсивного сельско­го хозяйства, использовавшего самую развитую гидравлическую систему в мире, сочетался в Китае с частным владением землей, исламский же мир обычно демонстрировал юридическую монополию суверена на зем­лю и ее бессистемную или экстенсивную обработку без использования ирригационных систем. Ни в том, ни в другом регионе не было урав­нительных сельских общин, однако, с другой стороны, неразвивающая- ся производительность деревни Ближнего Востока и Северной Африки резко контрастировала с великом сельскохозяйственным прогрессом, продемонстрированным Китаем. Различия климата и почв, конечно, сыграли здесь свою роль. Демография двух регионов, естественно, сов­падала с производительными силами в основных отраслях любой до­капиталистической экономики: ислам демонстрировал стабильность, Китай — приумножение. Технологии и наука тоже следовали в проти­воположных направлениях: китайская имперская цивилизация генери­ровала гораздо большее число технических изобретений, чем средневе­ковая Европа, в то время как исламская цивилизация вообще была более скудной по сравнению с ними[622]. Последним по порядку, но не по значе­нию был тот факт, что исламский мир соприкасался с Западом, рано под­чинился его экспансии и, в конечном счете, его окружению, тогда как китайское государство находилось вне этого процесса, недосягаемо для Европы долгое время, вероятно больше отдавая Западу, нежели получая от него, в то время как «промежуточная» исламская цивилизация про­тивостояла восходящему западному феодализму и его непобедимому на­следнику на другой оконечности Евразии.

Это элементарное сопоставление, естественно, никоим образом нельзя считать даже началом сравнения реальных способов производ­ства', их сложная комбинация и последовательность определяла дей­ствующие в данный момент социальные формации этих огромных ре­гионов за пределами Европы. Они всего лишь резюмируют некоторые самые очевидные признаки несоответствия между исламской и китай­ской цивилизациями (самодельная терминология, которая сама нужда­ется в дифференциации и переводе для любого научного анализа), кото­рые противостоят любой попытке объединить их как простые примеры общего «азиатского» способа производства. Давайте наконец предадим это понятие заслуженному им погребению. Совершенно ясно, что даль­нейшее историческое исследование необходимо прежде, чем по-настоя­щему научные выводы могут быть сделаны из изучения множества путей неевропейского развития в столетия, современные западному Средне­вековью и началу Нового времени. В большинстве случаев исследова­ния только «поцарапали поверхность» обширных регионов и периодов по сравнению с тщательностью и интенсивностью научного изучения европейской истории[623]. Но один процедурный урок совершенно ясен. Азиатское развитие ни в коем случае не может быть сведено к единой категории, оставшейся после того, как были установлены законы евро­пейской эволюции. Любое серьезное теоретическое исследование исто­рического поля за пределами феодальной Европы должно будет преодо­леть традиционное сопоставление с ней и перейти к четкой и точной типологии социальных формаций и государственных систем по их соб­ственному праву, а также уважать значительные различия между ними в структуре и развитии. Только наше невежество придает всему незнако­мому одинаковые очертания.

<< |
Источник: Андерсон, Перри. Родословная абсолютистского государства /пер. с англ. И. Куриллы. М.: Издательский дом «Территория будущего»,2010. (Серия «Университетская библиотека Александра Погорельского»). —512 с.. 2010

Еще по теме Примечания: