<<
>>

Глава 19. Как Африка стала черной

Сколько бы ты ни прочитал об Африке за всю предшествующую жизнь, первое знакомство с ней производит неизгладимое впечатление. На улицах Виндхука, столицы недавно получившей независимость Намибии, я оказался в окружении черных гереро, черных овамбо, белых и представителей народа нама, которых было не спутать ни с теми, ни с другими, — теперь это были не фотографии из учебника, а живые люди, до которых можно было дотянуться рукой.

За пределами Виндхука боролись за выживание остатки когда-то многочисленных бушменов Калахари. Однако самым ярким впечатлением от Намибии стал дорожный указатель с названием одной из главных магистралей в центре Виндхука: «Улица Геринга».

Не может быть, подумал я, чтобы в какой-то стране влияние нераскаявшихся нацистов было настолько велико, чтобы назвать улицу в честь Германа Геринга, одиозного нацистского рейхкомиссара и отца-основателя Люфтваффе! Оказалось, что я ошибся — улица носила имя Генриха Геринга, отца Германа, а также основателя и рейхкомиссара бывшей германской колонии Юго-Западная Африка, которая впоследствии стала Намибией. Однако Геринг-старший и сам был неоднозначной фигурой — германская колониальная администрация, его детище, в 1904 г. развязала одну из самых жестоких европейских военных кампаний в Африке, в результате которой была уничтожена значительная часть народа гереро. Сегодня, несмотря на то что люди во всем мире уделяют больше внимания событиям в соседней ЮАР, Намибии тоже приходится разбираться с наследием колониализма и прилагать усилия к построению этнически равноправного общества. Лично для меня Намибия стала прекрасной иллюстрацией того, насколько настоящее Африки неотделимо от ее прошлого.

В представлении многих американцев, как, впрочем, и европейцев, коренные африканцы — это всегда черные, белые африканцы — это всегда потомки завоевателей, а расовая история Африки есть история европейской колонизации и работорговли.

У нашей склонности делать подобные обобщения есть понятная причина: единственными уроженцами Африки, с которыми сталкивались большинство американцев, были массово ввозившиеся в Соединенные Штаты чернокожие рабы. Несмотря на это, уже, возможно, несколько тысячелетий назад сегодняшнюю черную Африку населяли самые разные народы, да и сами африканцы, которых мы объединяем понятием «черные», в действительности представляют собой очень разнородный конгломерат. Еще до прибытия европейских колонизаторов Африка была местом обитания не только черных, но (как мы увидим) представителей пяти из шести основных классов человечества, три из которых происходят из самой Африки. На четверти языков мира говорят только здесь и больше нигде. Таким образом, в аспекте человеческого разнообразия с «черным» континентом не сравнится ни один другой.

Разнородный этнический состав населения Африки — наследие ее разнообразной географии и продолжительного доисторического развития. Это единственный континент, который протянулся от северного до южного субтропического пояса Земли. На его территории также находятся одни из самых сухих пустынь, самых обширных тропических лесов и самых высоких экваториальных гор в мире. Люди живут в Африке гораздо дольше, чем где-либо еще: наши дальние предки появились здесь около 7 миллионов лет назад, и первые представители вида Homo sapiens, которые анатомически не отличались от нас, тоже, вероятнее всего, были африканцами. Интереснейшая траектория доисторического развития Африки, сложившаяся в результате долгого взаимодействия ее коренных народов, включала среди прочего две популяционных миграции, которые можно причислить к наиболее драматическим массовым движениям последних пяти тысяч лет, — экспансию банту и индонезийскую колонизацию Мадагаскара. Все эти столкновения и контакты прошлого, обстоятельства того, кто раньше кого поселился на какой территории, продолжают во многом определять жизнь Африки и сегодня.

Как именно африканцы, представляющие пять основных человеческих типов, оказались там, где они сейчас обитают? Почему больше других в Африке распространились черные, а не ее четыре остальных группы, о существовании которых американцы склонны вообще забывать? И на что мы можем опереться, надеясь выудить ответ на эти вопросы из дописьменного прошлого Африки, в отсутствие письменных источников наподобие тех, что рассказывают об экспансии Римской империи? Африканский доисторический период представляет собой гигантскую головоломку, которая на сегодняшний день восстановлена лишь фрагментами.

Как мы увидим, его сюжетные линии имеют поразительные, хотя и часто ускользающие от внимания параллели с чертами доисторического периода Америки, о которых мы говорили в предыдущей главе.

Если воспользоваться терминами, широко распространенными вне специальной литературы, пять основных групп, из которых состояло африканское население еще накануне 1000 г. н.э., можно примерно обозначить так: черные, белые, африканские пигмеи, койсаны и азиаты. На карте 19.1 показано их расселение; фотографии на вклейках призваны напомнить читателю о том, насколько они отличаются друг от друга цветом кожи, структурой и цветом волос и чертами лица. Черные еще совсем недавно жили только в Африке, пигмеи и койсаны по-прежнему живут только там, белые и азиаты в большинстве живут за ее пределами. Эти пять групп представляют все основные классы человечества за исключением австралийских аборигенов и родственных им народов.

Рис. 19.1. Африканское население около 1000 г. до н.э.

Возможно, многие читатели уже возмущены тем, что я позволил себе прибегнуть к отжившим расовым стереотипам, зачем-то разделив людей на шесть произвольных категорий. Действительно, каждая из этих, как я назвал их, «основных групп» внутренне очень неоднородна — я отдаю себе в этом отчет. Объединяя такие непохожие народы, как зулусы, сомалийцы и игбо, под общим названием «черные», мы оставляем за скобками все их различия. Мы игнорируем столь же глубокие различия, когда объединяем живущих в Африке египтян и берберов друг с другом и с живущими в Европе шведами в одной категории «белые». К тому же границы между черными, белыми и остальными типами произвольны, поскольку всегда имеется масса промежуточных форм: все человеческие группы на Земле вступали в браки с представителями всех прочих групп, которые встречались им за их историю. Тем не менее, поскольку взятое мной деление, как мы увидим, по-прежнему способно служить пониманию истории, в дальнейшем я буду пользоваться названиями групп в качестве условного обозначения, не повторяя каждый раз заново приведенные здесь оговорки.

Представители двух из пяти африканских групп — черных и белых — хорошо знакомы американцам и европейцам и не нуждаются в описании их внешности. Даже в 1400 г. н.э. черные уже были расселены в Африке наиболее широко: в южной Сахаре и на большей части субсахарской Африки (см. карту 19.1). Люди, от которых ведут свою родословную черные американцы, жили главным образом в западной прибрежной зоне континента, однако народы того же типа издавна обитали и на востоке — от Судана на севере до самого юго-восточного побережья Южной Африки на юге. Белые, от египтян и ливийцев до марокканцев, занимали северную прибрежную зону Африки и северную Сахару. Этих североафриканцев, конечно, не спутать с голубоглазыми светловолосыми шведами, однако на уровне привычного обобщения мы все равно называем их «белыми», поскольку их кожа светлее, а волосы прямее, чем у более южных народов, которых привычно называют «черными». Хозяйственный уклад почти всех белых и черных народов Африки подразумевал либо земледелие, либо скотоводство, либо и то и другое.

Две следующих группы, пигмеи и койсаны, напротив, были почти без исключения представлены охотниками-собирателями, которые не знали ни растительных культур, ни домашних животных. У пигмеев, как у черных, темная кожа и жесткие, сильно вьющиеся волосы. В то же время они отличаются от черных гораздо меньшим ростом, более коричневым, нежели черным, оттенком кожи, у них больше волос на лице и теле и более выступающие лоб, глаза и зубы. Пигмеи живут отдельными группами в тропических лесах по всей территории Центральной Африки, занимаются преимущественно охотой и собирательством и торгуют с черными соседями-земледельцами (или работают на них).

Койсаны составляют группу, хуже других знакомую американцам, — многие, вероятно, не слышали даже самого этого названия. Когда-то расселенные почти по всей Южной Африке, сегодня они объединяют мелкорослых охотников-собирателей, известных под именем сан, и более высокорослых скотоводов, известных под именем кой-коин.

(Эти этнонимы теперь почти везде пришли на смену более привычным терминам «бушмены» и «готтентоты»). Однако выглядят (или выглядели) кой-коин и сан совсем не так, как африканские черные: у них желтовато-бурая кожа, волосы вьются сильнее, а у женщин часто встречается жироотложение на ягодицах (так называемая «стеатопигия»). Численность кой-коин, если взять их как отдельную группу, значительно сократилась за последние столетия: многие из них пали от рук европейцев, были согнаны с земли или умерли от европейских микробов, а большинство уцелевших перемешались с европейцами и оставили после себя новые этнические группы, которые известны в Южной Африке под разными именами, в том числе как «цветные» и «бастеры». Людей сан тоже убивали, сгоняли с земли и заражали европейскими болезнями, однако небольшая группа, уменьшающаяся год от года, сохранила свой уклад в пустынных, непригодных для земледелия районах Намибии, — какое-то время назад мы все смогли познакомиться с их жизнью благодаря художественному фильму «Боги, наверное, сошли с ума».

То, что север Африки заселен в основном белыми, вполне закономерно, поскольку физически похожие на них народы обитают в ближайших регионах Ближнего Востока и Европы. На протяжении всей документированной истории люди постоянно мигрировали между Европой, Ближним Востоком и Северной Африкой. По этой причине, принимая во внимание, что происхождение белых народов Африки не составляет никакой загадки, в этой главе я почти не стану на них останавливаться. Напротив, родословная черных, пигмеев и койсанов представляет значительный интерес, поскольку их нынешнее расселение несет явные следы прошлых популяционных переворотов. К примеру, современный фрагментированный ареал обитания 200 тысяч пигмеев, рассеянных среди 120 миллионов черных, указывает на то, что когда-то пигмейские охотники занимали всю территорию экваториальных лесов, но в ходе истории были вытеснены в изолированные друг от друга анклавы пришлыми черными земледельцами. Ареал койсанов в Южной Африке поразительно мал для народа, анатомически и лингвистически так непохожего на остальные.

Есть ли вероятность, что койсаны тоже когда-то занимали более обширную территорию, но на каком-то этапе их северные популяции были уничтожены?

Самую выдающуюся аномалию я оставил напоследок. Крупный остров Мадагаскар лежит всего лишь в 250 милях от восточноафриканского побережья — гораздо ближе к Африке, чем к любому другому континенту, — и отделен всем пространством Индийского океана от Азии и Австралии. Островитяне представляют собой смесь двух элементов. Один из них — это, естественно, африканские черные. Другой составляют люди, которых внешне можно мгновенно определить как выходцев из Юго-Восточной Азии. Язык, на котором говорят все малагасийцы — и азиаты, и черные, и люди смешанного типа внешности, — относится к австронезийской семье и очень напоминает язык ма’аньян, на котором говорят на индонезийском острове Борнео, то есть в 4000 миль прямого пути по Индийскому океану. Между тем в радиусе 1000 миль от Мадагаскара мы не найдем ни одного народа, который хотя бы отдаленно был похож на жителей Борнео.

Эти австронезийцы, с их австронезийским языком и собственным вариантом австронезийской культуры, обжили Мадагаскар уже к 1500 г. — ко времени первого визита европейцев. По моему мнению, это безусловно самый потрясающий факт человеческой истории и географии. Для аналогии представьте, что Колумб, достигнув берегов Кубы, обнаружил бы его заселенным голубоглазыми, светловолосыми скандинавами, говорящими на языке, похожем на шведский, — при том, что соседний континент, Северная Америка, был бы целиком заселен индейцами, говорящими на америндских языках. Каким невообразимым способом доисторические обитатели Борнео, плававшие, насколько мы знаем, на небольших лодках без карт и компаса, могли оказаться на Мадагаскаре?

Пример Мадагаскара убеждает нас, что язык людей, а также их внешний облик способны вывести нас на их родословную. Всего лишь изучив лица малагасийцев, мы могли бы сказать, что как минимум некоторые из них происходят из тропической Юго-Восточной Азии — хотя мы не знали бы, из какой именно части этого региона, и, конечно, никогда не угадали бы, что это Борнео. Какую информацию мы можем выудить из африканских языков, помимо той, что читается на африканских лицах?

Невероятное переплетение сходств и различий, которое представляют собой полторы тысячи африканских языков, удалось распутать выдающемуся лингвисту из Стэнфордского университета Джозефу Гринбергу — он установил, что все это множество распадается всего лишь на пять семей (на карте 19.2 показаны их ареалы). Читатели, привыкшие воспринимать лингвистику как сухую и формальную науку, возможно, пересмотрят свое отношение, узнав, каким полезным подспорьем оказывается карта, воспроизведенная на карте 19.2, для нашего понимания истории африканцев.

Рис. 19.2. Языковые семьи Африки.

Если мы начнем со сравнения карт 19.1 и 19.2, мы увидим примерное соответствие между ареалами языковых семей и анатомически классифицированных человеческих групп: на языках одной семьи, как правило, говорят люди определенного типа. В частности, носителями афразийских языков являются в основном белые или черные, нило-сахарских и нигеро-конголезских — черные, койсанских — койсаны, а австронезийских — индонезийцы. Все это наводит на мысль, что в целом языки развивались теми же путями, что и их носители.

В верхней части рисунка 19.2 обнаруживается первый сюрприз — открытие, которое может произвести сильное впечатление на людей, верящих в превосходство «западной цивилизации». Долгое время нас учили, что западная цивилизация зародилась на Ближнем Востоке, благодаря грекам и римлянам достигла расцвета в Европе и породила три великих мировых религии: христианство, иудаизм и ислам. Эти религии возникли у народов, говорящих на трех родственных языках, вместе называемых семитскими: соответственно арамейском (языке Христа и апостолов), иврите (древнееврейском) и арабском. Само прилагательное «семитский» в нашем сознании неразрывно связано с Ближним Востоком.

Между тем, как показал Гринберг, семитские языки составляют лишь одно из как минимум шести ответвлений гораздо более обширной — афразийской — языковой семьи, причем ареалы остальных пяти ветвей (включающих 222 существующих языка) ограничиваются территорией Африки. Даже сама семитская подсемья количественно больше африканская, чем евразийская, так как из 19 ее современных языков на 12 говорят только в Эфиопии. Естественно предположить, что родиной афразийских языков была Африка и что несколько таких языков проникли на Ближний Восток именно оттуда. Иначе сказать, авторы книг, ставших моральным фундаментом западной цивилизации — Ветхого и Нового Заветов и Корана, — очень вероятно, говорили на языках африканского происхождения.

Следующий сюрприз, который нам преподносит карта 19.2, это одна несущественная на первый взгляд подробность, на которой я не стал останавливаться, говоря о примерном соответствии между антропологическими группами и языковыми семьями. Из пяти африканских групп — черных, белых, пигмеев, койсанов и индонезийцев — только пигмеи не имеют своей отдельной семьи языков: каждая пигмейская община говорит на языке живущих по соседству с ней черных земледельцев. Однако если сравнить два варианта одного языка, на которых говорят пигмеи и черные, в первом, скорее всего, обнаружатся уникальные слова с непохожими ни на что звуками.

Разумеется, люди, обладающие такими отличительными характеристиками, как пигмеи, и обитающие в такой уникальной среде, как экваториальные тропические леса Африки, в прошлом должны были жить достаточно изолированно и их языки должны были составлять уникальную семью. Однако сегодня этих языков больше не существует, а что касается ареала обитания пигмеев, то по рисунку 19.2 мы видим, что он теперь крайне фрагментирован. Следовательно, сложив этногеографические и лингвистические данные, мы приходим к выводу, что земли пигмеев были в какой-то момент оккупированы пришлыми черными земледельцами и что языки этих земледельцев стали языками пигмеев, у которых от их исконных наречий остались лишь некоторые слова и фонемы. Прежде мы уже наблюдали похожий эффект на примере малайских негритосов (семангов) и филиппинских негритосов, которые переняли соответственно австроазиатские и австронезийские языки у заселивших их территории аграрных племен.

Судя по раздробленному ареалу нило-сахарской семьи на рисунке 19.2, ее прежняя территория тоже значительно сократилась — под натиском носителей афразийских или нигеро-конголезских языков. Однако самая драматическая картина поглощения первоначального ареала открывается нам при взгляде на то, как рассредоточены сегодня языки койсанов. Койсанская семья знаменита тем, что, кроме нее, практически никакие другие языки в мире не содержат щелкающих согласных. (Если вдруг вы встретите этноним «!Kung», пусть это не сбивает вас с толку — восклицательный знак в данном случае является не выражением преждевременного изумления, а всего лишь принятым у лингвистов символом щелчка.[7]) Все существующие койсанские языки ограничены территорией Южной Африки — кроме двух. Этими двумя исключениями являются очень обособленные, изобилующие щелкающими фонемами койсанские языки хадза и сандаве — на них говорят в двух областях Танзании, удаленных от ближайших койсанских народов Южной Африки больше чем на 1000 миль.

Кроме койсанских языков, много щелкающих согласных в коса и нескольких других нигеро-конголезских языках Южной Африки. Еще удивительней то, что щелкающие фонемы и койсанские слова встречаются в двух языках, на которых говорят черные в Кении, живущие еще дальше от современных койсанских народов, чем танзанийские хадза и сандаве. Все эти факты наводят на мысль, что ареал распространения койсанских языков и обитания койсанских народов когда-то простирался гораздо севернее своего нынешнего положения, и что однажды, как и в случае с пигмеями, его тоже оккупировали новоприбывшие черные, не оставив от северной части койсанского ареала ничего, кроме нескольких лингвистических следов. Таков уникальный вклад данных лингвистики в изучение истории — результат, который мы вряд ли смогли бы получить лишь на основании анатомического анализа наших современников.

Самый впечатляющий результат лингвистического анализа я приберег напоследок. Если вы снова посмотрите на рисунок 19.2, вы увидите, что нигеро-конголезская семья рассредоточена по всей Западной Африке и большей части субэкваториальной Африки. Предположить, где именно в пределах этого колоссального ареала может находиться ее прародина, у нас, на первый взгляд, нет никаких оснований. Между тем Гринберг установил, что все нигеро-конголезские языки субэкваториальной Африки относятся к одной группе — банту. Эта группа включает почти половину из 1032 нигеро-конголезских языков, и на нее приходится свыше половины (почти 200 миллионов) всего числа носителей этих языков. В то же время 500 бантуских языков так похожи друг на друга, что их иногда полушутя называют 500 диалектами.

Все бантуские языки принадлежат одной, генеалогически довольно поздней ветви нигеро-конголезской семьи. Остальные 176 подгрупп того же уровня в основном сосредоточены в Западной Африке, составляющей лишь малую часть всего нигеро-конголезского ареала. Далее выясняется, что бантуские языки, наиболее непохожие на большинство членов своей подгруппы, и небантуские нигеро-конголезские языки, наиболее близкие к бантуским, сосредоточены в крайне тесном пространстве — на территории Камеруна и примыкающей восточной части Нигерии.

Из сказанного очевидно, что нигеро-конголезская семья возникла в Западной Африке, ее бантуская ветвь выделилась на восточном краю этого ареала (в Камеруне и Нигерии), а затем банту стали расселяться за пределами своего исконного местообитания и постепенно заполонили большую часть субэкваториальной Африки. Это расселение должно было начаться достаточно давно, чтобы бантуский язык-предок успел разделиться на 500 языков-потомков, но и достаточно недавно, чтобы последние не успели дифференцироваться глубже, чем сейчас. Поскольку и банту, и остальные носители нигеро-конголезских языков — черные, мы никогда бы выяснили, кто из них и в каком направлении мигрировал, будь в нашем распоряжении только данные физической антропологии.

Чтобы представить такой тип лингвистической аргументации более наглядно, возьмем близкий пример: географическое происхождение английского языка. Сегодня безоговорочным лидером по количеству носителей английского является Северная Америка. Остальные англоговорящие живут по всей планете: в Британии, Австралии и других странах. Каждая англоговорящая страна имеет собственный диалект. Если бы мы не знали ничего о лингвистической географии и генеалогии, мы вполне могли предположить, что английский появился в Северной Америке и попал в Британию и Австралию вместе с североамериканскими колонистами.

Между тем все эти диалекты английского принадлежат одной, генеалогически довольно поздней ветви германской языковой семьи. Все остальные подгруппы — несколько скандинавских, немецкая и голландская — сосредоточены в Северо-Западной Европе. В частности, фризский язык — еще один член германской семьи, наиболее родственный английскому, — сосредоточен в крохотной прибрежной области Голландии и Западной Германии. На основе этого лингвист безошибочно определил бы, что английский возник на северо-западном побережье Европы и оттуда распространился по всему миру. И действительно, из истории мы уже знаем, что в Англию английский принесли в V-VI вв. оккупанты-англосаксы, ранее обитавшие как раз на северо-западе Европы.

По сути дела, та же самая цепочка рассуждений приводит нас к выводу, что почти 200 миллионов банту, которые теперь занимают значительную часть Африканского континента, когда-то начинали свой путь в Камеруне и Нигерии. Наряду с североафриканским происхождением семитов и точным местом происхождения азиатов Мадагаскара, это еще один результат, который мы не смогли бы получить без помощи лингвистического анализа.

Из особенностей распространения койсанских языков и отсутствия собственной языковой семьи у пигмеев мы уже вывели, что пигмеи и койсаны в прошлом занимали более обширную территорию, которую в определенный момент оккупировали черные. (Я использую слово «оккупировать» в качестве нейтрального термина, безотносительно к конкретному содержанию оккупации: завоеванию, изгнанию, межэтническому смешению, истреблению или опустошительным эпидемиям.) Теперь, проанализировав рассредоточение нигеро-конголезских языков, мы увидели, что оккупантами в данном случае были не просто черные, а банту. Но данные физической антропологии и лингвистики позволили нам лишь вывести, что эта доисторическая оккупация имела место — всех загадок мы с их помощью не решили. Только дополнительные данные, которые я сейчас представлю, помогут нам ответить на два следующих вопроса: «Благодаря каким преимуществам банту смогли вытеснить пигмеев и койсанов?» и «Когда банту впервые вторглись на пигмейские и койсанские территории?»

Чтобы подойти к вопросу о преимуществах банту, проанализируем последний блок современных данных, которого мы еще не касались, — информацию о растительных и животных доместикатах. Из предыдущих глав мы уже убедились в важности такого рода информации: именно сельское хозяйство обеспечивает высокую плотность населения, возникновение микробов-патогенов, развитых технологий, сложной политической организации и прочих слагаемых могущества. Народы, которым по прихоти географии посчастливилось унаследовать или самостоятельно освоить производство продовольствия, получали превосходство над народами, географически не столь удачливыми, и поэтому были в состоянии оккупировать их земли.

Ко времени первых европейских визитов в субсахарскую Африку в XV в. ее население выращивало пять групп растительных культур (карта 19.3), каждая из которых сыграла свою роль в африканской истории. Первую группу выращивали только в Северной Африке, вплоть до Эфиопского нагорья на юге. Для средиземноморского климата, который поддерживается в этом регионе, характерно выпадение основной доли годичных осадков в зимние месяцы. (В южной Калифорнии климат тоже средиземноморский, и именно поэтому фундамент моего дома, как и миллионов других домов на юге штата, часто затапливается зимой, но неизменно высыхает к лету.) Тот же средиземноморский режим зимних дождей свойствен и Плодородному полумесяцу — региону, где земледелие впервые появилось на свет.

Рис. 19.3. Районы возникновения растительных культур, традиционно выращиваемых в Африке (т.е. до появления культур, завезенных европейскими колонистами), с примерами двух таких культур из каждого района.

Судя по данным археологии, все оригинальные культуры Северной Африки — которые по климатическим условиям могли расти только в зимние месяцы — происходили как раз из Плодородного полумесяца, где их начали возделывать около 10 тысяч лет назад. Эти ближневосточные доместикаты проникли в территориально и климатически близкие области Северной Африки и составили хозяйственный фундамент будущего расцвета древнеегипетской цивилизации. В их числе были пшеница, ячмень, горох, фасоль, виноград — растения, хорошо знакомые и нам с вами, поскольку, помимо Северной Африки, они проникли в климатически близкие регионы Европы, оттуда — в Америку и Австралию и теперь входят в перечень главных аграрных культур умеренного и субтропического пояса Земли.

Двигаясь от северного побережья Африки на юг, пересекая Сахару и сразу за ее южной границей, в Сахеле, вновь попадая в зону дождей, обращаешь внимание на иной режим осадков: дожди в Сахеле идут не зимой, а летом. Даже если бы ближневосточные культуры, адаптированные к зимним дождям, каким-то образом смогли в прошлом достигнуть этих мест, изменение круглогодичного распределения осадков сделало бы их выращивание практически невозможным. Поэтому к югу от Сахары мы обнаруживаем две обособленных группы культур, дикие предки которых встречаются только здесь и которые адаптированы к летним дождям и меньшему сезонному разбросу продолжительности светового дня. Одна группа состоит из растений, предки которых распространены по всей протяженности Сахеля с запада на восток и которые, судя по всему, здесь же и были окультурены. В первую очередь это сорго и африканское просо — основные хлебные злаки на большей части территории субсахарской Африки. Сорго оказалось таким ценным растением, что теперь его выращивают в областях с жарким сухим климатом по всему миру, в том числе в Соединенных Штатах.

Другая группа состоит из растений, чьи дикие предки встречаются в Эфиопии, в горных областях которой они, скорее всего, и были окультурены. Большинство из них по-прежнему выращивается только в Эфиопии и незнакомо американцам — это наркотическое растение кат, растение из семейства банановых энсета, масличный нуг, просоподобное растение элевзина, из которого варят национальное эфиопское пиво, и мелкосеменной злак тэфф, из которого эфиопы делают хлеб. Однако в первую очередь, разумеется, всем читателям — поклонникам кофе нужно поблагодарить эфиопских земледельцев за окультуривание кофейного дерева. Это растение оставалось эфиопским эндемиком, пока к кофе не пристрастились обитатели Аравии, а за ними все остальные. В наши дни на экспорте кофе зиждется экономика многих стран мира, в том числе таких далеких, как Бразилия и Папуа — Новая Гвинея.

Предпоследняя группа африканских культур была выведена из диких растений, произрастающих во влажном климате Западной Африки. Некоторые из них, например африканский рис, так и не вышли за пределы своего ареала; другие, например африканский ямс, распространились по остальной субсахарской Африке; два — масличная пальма и кола — даже перекочевали на другие континенты. Орехи колы, которые содержат кофеин, аборигены Западной Африки жевали как наркотик задолго до того, как компания «Кока-Кола» пристрастила сначала американцев, а потом и весь мир к напитку, в составе которого изначально присутствовал их экстракт.

Последняя группа африканских культур, которая тоже адаптирована к влажному климату, составляет главный сюрприз карты, приведенной на рисунке 19.3. Бананы, азиатский ямс и таро к XV в. были уже широко распространены в субсахарской Африке, а на восточноафриканском побережье также выращивали азиатский рис. Между тем эти культуры происходят из тропической Юго-Восточной Азии. Их присутствие на Африканском континенте заставило бы нас удивиться, если бы присутствие индонезийцев на Мадагаскаре уже не рассказало нам о доисторических связях Африки и Азии. Но что именно произошло, мы не знаем, — может быть дело обстояло так, что австронезийцы, приплывшие с Борнео, высадились на побережье Восточной Африки, познакомили благодарных африканских земледельцев со своими культурными растениями, прихватили с собой африканских рыболовов и отбыли на рассвете в сторону Мадагаскара, не оставив больше никаких следов австронезийской культуры на континенте.

Остающаяся загадка связана с тем, что все традиционные культурные растения Африки происходят из областей — Сахеля, Эфиопии и Западной Африки, — которые расположены севернее экватора. К югу от экватора ни одно растение окультурено не было. Зная об этом, мы уже можем предположить, почему носители нигеро-конголезских языков, чья историческая родина находится к северу от экватора, сумели потеснить пигмеев в экваториальной зоне континента и койсанов в субэкваториальной. То, что у койсанов и пигмеев не возникло собственного земледелия, объяснялось не их неспособностью к производительному образу жизни, а тем случайным обстоятельством, что большинство диких растений Южной Африки были непригодны для доместикации. Впоследствии ни бантуским, ни белым земледельцам, за плечами которых были тысячелетия аграрного опыта, тоже не удалось превратить аборигенные дикие растения Южной Африки в пищевые культуры.

Животные доместикаты Африки можно перечислить гораздо быстрее, чем растительные, потому что их совсем немного. Единственное животное, несомненно одомашненное в Африке — поскольку его дикий предок распространен только здесь, — это похожая на индейку птица, называемая цесаркой. На севере континента также обитали дикие предки домашних коров, ослов, свиней, собак и кошек. Однако поскольку все они обитали и в Юго-Западной Азии, мы пока не можем точно сказать, где именно произошло их одомашнивание. С другой стороны, археологические свидетельства, которыми мы располагаем в настоящий момент, отдают Египту как минимум приоритет в одомашнивании ослов и кошек. Крупный рогатый скот, судя по самым последним находкам археологов, скорее всего, был одомашнен независимо в Северной Африке, Юго-Западной Азии и Индии, и современные африканские породы коров несут гены всех этих трех подвидов. Поскольку дикие предки остальных домашних млекопитающих Африки — евразийские эндемики, они наверняка проникли в Африку уже в качестве доместикатов. Африканские овцы и козы были одомашнены в Юго-Западной Азии, куры — в Юго-Восточной Азии, лошади — на юге России, а верблюды, по-видимому, в Аравии.

Опять же, самая неожиданная из особенностей списка африканских животных доместикатов — негативная. Это список не включает ни единого крупного вида диких млекопитающих, которыми Африка знаменита и которые водятся здесь в изобилии: зебр, антилоп гну, носорогов, бегемотов, жирафов, буйволов и т.д. Как мы увидим, эта особенность имела не менее серьезные последствия для истории Африки, чем отсутствие аборигенных растительных доместикатов в ее субэкваториальной части.

Из этого беглого обзора основных культур и домашних животных Африки мы смогли узнать, что некоторые из них внутриконтинентальная и межконтинентальная миграция занесла довольно далеко от их географической прародины. Как и повсюду в мире, одним народам Африки больше «повезло» со средой обитания и пригодными для доместикации дикими растениями и животными, другим — меньше. Вспоминая, к примеру, как земли аборигенов Австралии, живших охотой и собирательством, были оккупированы британскими колонизаторами, которых кормили пшеница и рогатый скот, мы не можем не предположить, что те из африканцев, кому «повезло» больше, наверняка воспользовались результатами своего везения, чтобы оккупировать земли своих соседей. Теперь, наконец, мы обратимся к данным археологии, чтобы выяснить, кто из них оккупировал чьи земли и когда.

Какой информацией располагает археология о реальном месте и времени зарождения африканского земледелия и скотоводства? Читателю, с детства знакомому прежде всего с историей западной цивилизации, будет простительно предположить, что производство продовольствия в Африке ведет начало из египетской долины Нила, страны фараонов и пирамид. В конце концов, к 3000 г. до н.э. на территории Египта действительно существовало самое развитое общество на континенте, которое к тому же было одним из первых очагов письменности. Тем не менее археологические следы, по-видимому, самого раннего производства продовольствия в Африке обнаруживаются в Сахаре.

Конечно, в наши дни почти везде в Сахаре сухость климата настолько велика, что здесь не может расти даже трава. Однако примерно между 9000 и 4000 гг. до н.э. в Сахаре было совсем не так сухо — на ее территории существовало множество озер и водилось множество дичи. В этом историческом интервале жители Сахары начали разводить крупный рогатый скот и заниматься гончарным делом, позже — держать овец и коз, и возможно, к этому же времени относится окультуривание сорго и проса. Сахарское скотоводство существовало раньше, чем в Египте впервые появилось производство продовольствия — в виде полного комплекта озимых культур и домашних животных, заимствованного из Юго-Западной Азии (по современным данным, это событие датируется примерно 5200 г. до н.э.). Производство продовольствия также появилось в Западной Африке и Эфиопии, и около 2500 г. до н.э. скотоводство уже распространилось на юг от современной границы Эфиопии и Кении.

Такой порядок событий реконструируется на основе археологических данных, однако для датировки одомашнивания животных и растений существует и другой, независимый метод: сравнительный анализ названий животных и растений в современных языках. Скажем, сопоставление слов для растительных культур в нигеро-конголезских языках южной Нигерии показывает, что лингвистически эти культуры распадаются на три разряда. Первый разряд состоит из культур, которые во всех взятых языках именуются очень похоже. В частности, к нему относятся западноафриканский ямс, масличная пальма и кола, которые, как мы уже знаем из ботанических и других исследований, являются растениями-аборигенами Западной Африки, здесь же впервые и одомашненными. Поскольку это древнейшие культуры западноафриканского земледелия, все современные языки южной Нигерии унаследовали одну и ту же их номенклатуру.

Следующий разряд состоит из культур, сходство между названиями которых в южнонигерийских языках прослеживается лишь на уровне небольших подгрупп. Оказывается, что все это — растения установленного индонезийского происхождения, в числе которых бананы и азиатский ямс. Очевидно, они попали в южную Нигерию уже после распада общего языка, поэтому каждому из ответвившихся языков пришлось изобретать или заимствовать названия новых растений самостоятельно. Стало быть, каждая современная языковая подгруппа получила эти названия от своего конкретного языка-основателя. К последнему, третьему, разряду относятся культуры, сходство названий которых коррелирует не с генеалогическим родством языков, а с географией торговых путей. Эта группа включает американские культуры, в частности кукурузу и арахис, которые, как мы знаем, попали в Африку уже после начала трансатлантического мореплавания (1492 г.). Распространяясь по континенту торговыми маршрутами, они часто сохраняли свои португальские или другие иноязычные имена.

Таким образом, даже если бы мы не располагали данными ботаники или археологии, а только данными лингвистики, мы все равно смогли бы установить, что первыми аграрными доместикатами Западной Африки были ее аборигенные растения, что следующей партией доместикатов были индонезийские культуры и что последними по времени были культуры, завезенные европейцами. Обрабатывая лингвистические данные, Кристофер Эрет, историк из Университета Калифорнии (Лос-Анджелес), определил последовательность освоения культурных растений и домашних животных для каждой языковой семьи Африки. С помощью так называемого глоттохронологического метода, который базируется на вычислении средней скорости обновления лексикона, сравнительная лингвистика способна даже назвать примерное время, когда данная культура была выведена или заимствована.

Итак, результаты анализа номенклатуры растений в языках современной Африки позволяют нам постулировать три протоязыка, на которых африканцы говорили тысячи лет назад: протонило-сахарский, протонигеро-конголезский и протоафразийский. С помощью того же лингвистического анализа можно постулировать и существование протокойсанского (поскольку у койсанов не было земледелия, в данном случае анализировать пришлось не названия культурных растений, а что-то иное). Принимая во внимание количество языков современной Африки (около полутора тысяч), мы, конечно, осознаем, что несколько тысячелетий назад на таком большом континенте не могло существовать всего лишь четыре языка. Всем остальным просто не удалось дожить до наших дней — либо потому, что они исчезли из обихода своих оригинальных носителей, как это случилось с языками пигмеев, либо потому, что исчезли сами носители.

Современные языки четырех аборигенных семей Африки (не считая сравнительно недавно обосновавшегося на Мадагаскаре австронезийского языка) смогли сохраниться на континенте вовсе не потому, что как средство общения имели специфическое преимущество перед остальными. Дело было всего лишь в исторической случайности: носителям протонило-сахарского, протонигеро-конголезского и протоафразийского повезло жить в нужном месте и нужное время, чтобы обзавестись культурными растениями и домашними животными, которые в дальнейшем позволили им либо вытеснить другие народы, либо навязать этим народам свой язык. Немногочисленные современные носители койсанских языков выжили главным образом благодаря изоляции в районах Южной Африки, непригодных для бантуского земледелия.

Прежде чем узнать, как койсанам удалось выжить в районах, куда не докатилась волна бантуской экспансии, посмотрим, что нам может рассказать археология о другом массовом популяционном движении в доисторической Африке — австронезийской колонизации Мадагаскара. Исследователи, занимавшиеся раскопками на Мадагаскаре, сегодня уже считают доказанным, что австронезийцы прибыли на остров не позже 800 г. н.э., а возможно и значительно раньше (вплоть до 300 г. н.э.). Здесь они столкнулись с очень необычным миром животных (немедленно начав его уничтожать) — существами, настолько причудливыми, как будто они попали на Землю с другой планеты, но на самом деле представлявшими результат долгой изолированной эволюции мадагаскарской фауны. Это были гигантские птицы эпиорнисы, лемуры (примитивные приматы) размером с гориллу, карликовые бегемоты. Учитывая, что среди ископаемых следов первых человеческих поселений на Мадагаскаре археологи нашли железные орудия труда и остатки домашнего скота и культурных растений, колонисты явно не были горсткой рыбаков, лодку которых случайно отнесло к чужим берегам, — это была полномасштабная первопроходческая экспедиция, проделавшая расстояние в 4000 миль. Каким образом такая доисторическая экспедиция вообще могла иметь место?

Одну подсказку мы находим в древней навигационной книге «Перипл Эритрейского моря», автором которой был безымянный купец, живший в Египте около 100 г. н.э. Как следует из его описаний, в ту пору между Индией, Египтом и побережьем Восточной Африки уже существовала оживленная торговля. С распространением ислама после 800 г. н.э. индоокеанская торговля еще более активизируется, что следует из умножения археологических следов ее присутствия на местах бывших прибрежных поселений Восточной Африки — огромного количества изделий из керамики, стекла и фарфора и других товаров средневосточного (и изредка даже китайского) происхождения. Дождавшись попутных муссонных ветров, тогдашние купцы плыли напрямик из Индии в Восточную Африку через Индийский океан. Когда португальский мореплаватель Васко де Гама первым из европейцев обогнул южную оконечность Африки и в 1498 г. достиг кенийского берега, среди жителей торговых поселений народа суахили, которые он там обнаружил, ему удалось найти и нанять лоцмана, показавшего ему прямой путь в Индию.

Между тем не менее активная торговля велась и на востоке Индийского океана — между Индией и Индонезией. По-видимому, будущие колонизаторы Мадагаскара по этому восточному маршруту сперва перебрались из Индонезии в Индию, а затем сменили курс и пошли западным маршрутом до Восточной Африки, откуда, вместе с присоединившимися к ним местными жителями, отправились открывать Мадагаскар. Следы общения между австронезийцами и восточноафриканцами сохранились в современном малагасийском языке — будучи в основе австронезийским, он содержит заимствования из бантуских языков побережья Кении. Однако в кенийских языках нет аналогичных заимствований из австронезийского лексикона, и вообще следы австронезийского присутствия в Восточной Африке очень скудны: это, возможно, унаследованные от индонезийцев музыкальные инструменты (типа ксилофона и цитры) и, конечно же, австронезийские растительные культуры, которые стали играть важнейшую роль в африканском земледелии. В свете этого возникает предположение, что австронезийцы оказались на Мадагаскаре не легким путем, то есть с остановками в Индии и Восточной Африке, а каким-то (невообразимым) способом смогли пересечь Индийский океан по прямой и только после заселения Мадагаскара включиться в восточноафриканскую торговлю. Иными словами, самый удивительный факт человеческой истории и географии Африки все-таки оставляет нас с одной неразгаданной загадкой.

Какой информацией располагает археология о втором великом переселении народов, случившемся в Африке на исходе доисторического периода, — экспансии банту? Из взаимно подтверждающих друг друга данных антропологической географии современных народов субсахарской Африки и анализа их языков мы уже увидели, что, вопреки нашим сегодняшним представлениям, этот регион не всегда был «черным». Как мы убедились, обширные тропические леса Центральной Африки когда-то являлись преимущественно территорией обитания пигмеев, а менее влажная субэкваториальная часть континента была заселена койсанами. Может ли археология подтвердить эти выводы?

В случае пигмеев ответом будет «еще нет» — археологам только предстоит найти и исследовать останки древних людей в центральноафриканских лесах. В случае койсанов ответом будет «уже да». В Замбии, к северу от нынешнего ареала койсанских народов, археологи обнаружили черепа людей, предположительно сходных с современными койсанами, а также каменные орудия наподобие тех, которые койсаны Южной Африки изготавливали на момент начала европейской колонизации.

Что касается вопроса о том, как именно происходило вытеснение койсанов в этих северных районах, археологические и лингвистические исследования показывают, что экспансия древних аграриев-банту из материковой саванны Западной Африки на юг, в более влажные лесные зоны ее побережья, могла начаться уже около 3000 г. до н.э. (карта 19.4). Судя по лексикону, общему для всех современных бантуских языков, уже в то время предки их носителей разводили коров и выращивали влаголюбивые растения типа ямса, однако не знали металлических орудий труда и по-прежнему посвящали много времени рыболовству, охоте и собирательству. Более того, попав в зону лесов, они лишились своего скота из-за болезней, переносчиками которых были мухи цеце. Постепенно заселяя экваториальные джунгли бассейна реки Конго, расчищая территории под свои посадки и увеличиваясь в численности, банту начали наступать на территории пигмеев и вытеснять их в изолированные лесные анклавы.

Рис. 19.4. Примерные пути экспансии, которая привела банту, изначально происходивших со свой прародины (обозначено как H) в северо-западной части нынешней территории обитания, в восточную и южную Африку между 3000 г. до н.э и 500 г. н.э.

Вскоре после 1000 г. до н.э. банту оказались на противоположной стороне джунглей, в более открытом ландшафте Восточно-Африканской рифтовой долины и района Великих озер. Этот регион представлял собой настоящий плавильный котел популяций, вперемешку населенный афразийскими и нило-сахарскими племенами, выращивавшими просо и сорго, а в более сухих районах разводившими скот, и бродячими племенами койсанских охотников-собирателей. Благодаря влаголюбивым культурам своей западноафриканской прародины, банту сумели занять под сельское хозяйство более влажные районы Восточной Африки, которые были непригодны для земледелия их предшественников. Накануне начала нашей эры наступление банту достигло берегов Индийского океана.

Обосновавшись в Восточной Африке, банту переняли у своих нило-сахарских и афразийских соседей возделывание проса и сорго (вместе с нило-сахарскими именами этих растений), а также заново освоили скотоводство. Помимо этого они освоили железные орудия труда, которые не так давно научились изготавливать на территории Сахеля. Каким образом в субсахарской Африке в начале I тысячелетия до н.э. появилась железная металлургия, ученым до сих пор неясно. Время его появления здесь подозрительно совпадает со временем освоения ближневосточных металлургических технологий в Карфагене, на северном побережье Африки. Ввиду этого совпадения историки предполагают, что умение выплавлять железо проникло в субсахарскую Африку с севера. С другой стороны, медная металлургия, которая существовала в западноафриканских частях Сахары и Сахеля как минимум с 2000 г. до н.э., вполне могла быть предшественником независимого африканского открытия железной металлургии. Как подтверждение этой гипотезы можно рассматривать тот факт, что плавильные методы кузнецов субсахарской Африки существенно отличались от методов кузнецов Средиземноморья: африканцы придумали, как достигать высоких температур в своих деревенских плавильных печах и изготавливать сталь на две с лишним тысячи лет раньше, чем в Европе и Америке появились первые бессемеровские печи.

С добавлением железных орудий к набору культур, адаптированному к влажному климату, банту в конечном счете создали военно-промышленный комплекс, которому на тот момент нечего было противопоставить ни одному народу субэкваториальной Африки. В Восточной Африке им по-прежнему приходилось конкурировать с многочисленными нило-сахарскими и афразийскими сельскохозяйственными народами, владевшими металлургией. Но на 2000 миль к югу простиралась малонаселенная территория койсанских охотников-собирателей, у которых не было ни растительных культур, ни металлических орудий. Всего лишь за несколько столетий, в ходе одной из самых стремительных экспансий доисторического времени, бантуские земледельцы проделали весь путь от экватора до Наталя, провинции на восточном побережье нынешней Южно-Африканской Республики.

Картину этой бесспорно драматической экспансии можно легко представить в слишком упрощенном виде, изобразив неукротимый натиск бантуских орд, сметающих на своем пути все койсанские племена. В действительности дело обстояло сложнее. Уже за несколько столетий до наступления с севера койсанские народы Южной Африки освоили овцеводство и скотоводство. Поначалу бантуских первопроходцев, по всей видимости, было не так много, и они выбирали для заселения более влажные лесные районы новых территорий, пригодные для выращивания ямса, «перепрыгивая» более сухие районы и оставляя их койсанским скотоводам и охотникам-собирателям. Между обитавшими в смежных, но климатически разных областях койсанами и банту наверняка установились торговые и брачные связи, наподобие тех, которые существуют сегодня между бантускими земледельцами и пигмейскими охотниками-собирателями в экваториальной Африке. Лишь постепенно, с ростом численности, а также освоением скотоводства и адаптированных к сухому климату растительных культур, банту стали расселяться на не занятых ими прежде территориях. Так или иначе, конечный результат нам уже известен: бантуские земледельцы и скотоводы оккупировали почти весь бывший койсанский ареал, а следы койсанского присутствия на этой земле сохранились лишь в виде, во-первых, щелкающих согласных в некоторых некойсанских языках, во-вторых, погребенных в земле черепов и орудий труда и, в-третьих, внешнего сходства с койсанами некоторых бантуских народов Южной Африки.

Что на самом деле произошло во всеми исчезнувшими койсанскими популяциями? Мы не знаем. Наверняка мы можем сказать одно: на землях, где койсаны жили, вероятно, десятки тысяч лет, сегодня живут банту. С другой стороны, вспомнив о происходивших в совсем недавнем прошлом столкновениях в Австралии и Калифорнии, в которых белые, вооруженные стальным оружием, противостояли охотникам-собирателям каменного века, мы могли бы высказать догадку. В Австралии и Калифорнии, как нам известно, аборигенов, охотников-собирателей, ликвидировали несколькими способами: их сгоняли с земли, мужчин убивали или обращали в рабство, женщин забирали в наложницы, и тех, и других заражали эпидемическими инфекциями аграрных народов. Примером такой инфекции в Африке является малярия, которая переносится размножающимися вокруг аграрных поселений москитами и к которой у захватчиков-банту уже имелась наследственная устойчивость, а у койсанских охотников-собирателей, скорее всего, не имелась.

Тем не менее рисунок 19.1, отражающий расселение людей в Африке на позднейшей стадии доисторического времени, напоминает нам, что банту оккупировали не все земли койсанов и что последние продолжали занимать области Южной Африки, непригодные для бантуского земледелия. Коса, бантуский народ, продвинувшийся южнее других вдоль восточного побережья ЮАР, остановил свое наступление у реки Фиш, в 500 милях к востоку от Кейптауна. Дело не в том, что западная Капская провинция слишком засушлива для земледелия — в конце концов, сегодня она является основным сельскохозяйственным регионом ЮАР. Дело в том, что климат этой области — средиземноморский, с зимними дождями, а в нем бантуские культуры, адаптированные к летнему режиму осадков, расти не могли. К 1652 г., когда в районе Кейптауна высадились голландские колонисты со своими озимыми культурами ближневосточного происхождения, коса так и не пересекли реку Фиш.

Эта, казалось бы, незначительная деталь растительной географии и по сей день продолжает иметь огромное политическое влияние. Один из его аспектов заключается в том, что южноафриканские белые, довольно скоро отделавшись от койсанского населения Капской области — посредством убийств, захвата земли и инфекций, — могли справедливо заявлять, что колонизировали эту область раньше банту, а значит имеют на нее преимущественные права. Такие претензии, конечно, безосновательны, поскольку преимущественные права капских койсанов не помешали белым отнять у них землю. Гораздо более серьезным последствием было то, что на первом этапе, начиная с 1652 г., голландским поселенцам приходилось соперничать за землю лишь со сравнительно малочисленными популяциями койсанских скотоводов, а не с многочисленными популяциями бантуских земледельцев, имевших на вооружении стальное оружие. Когда экспансия белых в 1702 г. наконец пересекла реку Фиш и столкнулась с сопротивлением народа коса, в Южной Африке начался период ожесточенных военных конфликтов. Несмотря на то что европейцы уже имели безопасную тыловую базу в Кейптауне и оттуда отряжали регулярные боевые части, их армиям — продвигавшимся вперед в среднем меньше чем на милю в год — понадобились целых 175 лет и 9 войн, чтобы занять всю территорию коса. Сумели бы белые вообще обосноваться в Капской области, если бы пассажирам первых голландских кораблей пришлось столкнуться с таким яростным отпором с самого начала?

Как мы теперь видим, по крайней мере отчасти проблемы современной ЮАР обязаны своим происхождением географической случайности. На исконной территории капских койсанов, так уж случилось, почти не имелось диких растений, пригодных для окультуривания; банту, так уже случилось, унаследовали растительные культуры, адаптированные к летним дождям, от своих предков, живших на пять тысяч лет раньше; европейцы, так уж случилось, унаследовали озимые культуры от своих предков, живших почти на десять тысяч лет раньше. Как и подтверждал дорожный указатель с именем Геринга посреди столицы уже свободной Намибии, прошлое Африки оставило глубокий след в ее настоящем.

Итак, мы узнали, почему банту смогли оккупировать земли койсанов, а не наоборот. Теперь вернемся к оставшемуся фрагменту головоломки, которую представляет собой доисторическая Африка: почему именно европейцам удалось колонизировать субсахарскую Африку? То, что дело обстояло именно так, а не наоборот, особенно удивительно в свете исторической роли Африки. Она была единственной колыбелью человеческой эволюции на протяжении миллионов лет, а также, по-видимому, родиной анатомически современного Homo sapiens. К преимуществам, которыми Африку наделяла колоссальная фора во времени, можно добавить те, которые связаны с крайним разнообразием ее климатических зон и сред обитания, а также с наибольшим в мире человеческим разнообразием. Инопланетянин, посетивший Землю 10 тысяч лет назад, имел бы все основания предположить, что в будущем Европа превратится в конгломерат государств-вассалов субсахарской африканской империи.

Ближайшие причины, решившие исход столкновения Африки и Европы, очевидны. Так же, как при столкновении с коренными американскими народами, в Африке европейцы имели тройное преимущество в виде, во-первых, огнестрельного оружия и других технологий, во-вторых, широкого употребления письменности и, в-третьих, политической организации, необходимой для обеспечения масштабных первопроходческих и завоевательных инициатив. Эти преимущества проявили себя практически с самого начала: меньше чем через четыре года после того, как Васко де Гама в 1498 г. впервые достиг берегов Восточной Африки, он вернулся вместе с отрядом кораблей в полном боевом снаряжении, чтобы добиться сдачи Килвы — самого важного восточноафриканского порта и опорного пункта зимбабвийской золотой торговли. И все же почему европейцам удалось завладеть тремя указанными преимуществами прежде, чем это удалось жителям субсахарской Африки?

Как мы уже не раз говорили, эти преимущества исторически возникли в результате развития производства продовольствия. Однако в субсахарской Африке развитие производства продовольствия сдерживалось (по сравнению с Евразией) недостатком местных животных и растительных видов, пригодных для доместикации, меньшей площадью, пригодной для местного типа хозяйствования, и ее преобладающей ориентацией по оси север-юг, которая препятствовала распространению производства продовольствия и других культурных новаций. Рассмотрим подробнее, как действовали все эти факторы.

Во-первых, что касается животноводства, мы уже знаем, что почти все хозяйственные животные субсахарской Африки происходили из Евразии, за возможным исключением нескольких видов из Северной Африки. Это означало, что домашние животные проникли в субсахарскую Африку лишь тысячелетия спустя после начала их хозяйственного использования в очагах зарождающихся евразийских цивилизаций. Поскольку Африка имеет репутацию главного естественного питомника крупных млекопитающих на планете, непосвященному такое обстоятельство могло бы показаться удивительным. Однако в главе 9 мы уже видели, что дикое животное, чтобы его можно было разводить, должно быть неагрессивным, подчиняться человеку, питаться легкодоступным кормом, иметь устойчивость к болезням, быстро расти и легко размножаться в неволе. Евразийские коровы, овцы, козы, лошади и свиньи входили в небольшое число крупных животных мира, которые отвечали всем этим критериям. Напротив, их африканские эквиваленты — например, африканский буйвол, зебра, речная свинья, носорог и бегемот — остались неодомашненными даже в современную эпоху.

Разумеется, некоторых крупных африканских животных время от времени удавалось приручить. Ганнибал использовал ручных африканских слонов в своей безуспешной войне с Римом, а древние египтяне, по некоторым свидетельствам, приручали жирафов и других зверей. Однако ни один из этих приручаемых видов не был в собственном смысле слова одомашнен — то есть не разводился избирательно в неволе и не модифицировался генетически в сторону большей полезности для людей. Если бы носороги и бегемоты Африки были одомашнены и приучены нести наездников, они не только целиком обеспечили бы африканские армии провизией, но и представляли бы собой несокрушимую кавалерию, способную сминать ряды европейской конницы. От набегов бантуских ударных частей на верховых носорогах могла бы пасть Римская империя. Но ничего этого не произошло.

Вторым фактором тоже являлся диспаритет естественного характера, правда, не настолько выраженный, — превосходство аборигенных растительных доместикатов Евразии над доместикатами субсахарской Африки. Сахель, Эфиопия и Западная Африка произвели на свет собственные растительные культуры, однако в более ограниченном количестве, чем Евразия. Из-за этой ограниченности дикорастущего материала, пригодного для культивирования, даже самое древнее земледелие Африки, возможно, возникло на несколько тысячелетий позже, чем в Плодородном полумесяце. Таким образом, в аспекте культивации растений и одомашнивания животных первенство во времени и разнообразии было на стороне Евразии, а не Африки.

Третьим фактором была площадь Африки, которая уступает площади Евразии примерно наполовину. Субсахарская зона к северу от экватора, где земледельцы и скотоводы жили еще до 1000 г. до н.э., и того меньше — это примерно третья часть всей африканской территории. Сегодняшнее население Африки меньше 700 миллионов человек, население Евразии — 4 миллиарда. Поскольку при прочих равных превосходство по площади и населению означает превосходство по количеству конкурирующих обществ и изобретений, мы видим, на чьей стороне было преимущество в скорости развития.

Последней причиной разрыва между Африкой и Евразией в постплейстоценовый период является их разная осевая ориентация. Если Евразия сориентирована по оси восток-запад, то Африка, подобно Америке, — по оси север-юг (карта 10.1). Зоны, сменяющие друг друга вдоль этой оси, чрезвычайно непохожи по условиям климата, флоре и фауне, режиму осадков, продолжительности светового дня и болезням хозяйственных культур и животных. Из-за этого растения и животные, одомашненные или освоенные в одних частях Африки, с большим трудом распространялись в других. Напротив, в Евразии растительные и животные доместикаты с легкостью мигрировали между обществами, разнесенными друг от друга на тысячи миль, — потому что эти общества, будучи расположены на одной широте, имели одинаковый климат и вариацию длины светового дня.

Замедление или полная невозможность миграции доместикатов вдоль африканской северо-южной оси имели важные последствия. К примеру, средиземноморским культурам, которые стали основой земледелия в Египте, для того, чтобы пустить ростки, необходимы зимние дожди и сезонная смена длины светлого времени суток. Эти культуры не выживали южнее Судана, где начинался режим летних дождей и сезонная вариация количества дневного света сокращалась до минимума. Именно поэтому пшеница и ячмень так и не достигли зоны средиземноморского климата у мыса Доброй Надежды, пока в 1652 г. их не завезли сюда европейские колонисты, и именно поэтому у местных жителей койсанов так и не появилось аграрного хозяйства. Аналогично культуры Сахеля, адаптированные к летним дождям и минимальным колебаниям длины светового дня, вместе с банту достигли Южной Африки, однако не могли прижиться в самой Капской области и этим положили предел бантуской экспансии. Бананы и другие тропические культуры Азии, для которых климат африканской тропической зоны исключительно благоприятен и которые в наши дни входят в число ее главных сельскохозяйственных продуктов, не могли проникнуть в Африку сухопутными маршрутами. Они появились здесь лишь несколько тысячелетий спустя после начала их культивации в Азии — в I тысячелетии н.э., вместе с большой лодочной флотилией, сумевшей пересечь Индийский океан.

«Вертикальная» ориентация Африки также серьезно препятствовала распространению животноводства. Трипаносомозы, которые в экваториальной зоне переносят мухи цеце и к которым устойчивы аборигенные млекопитающие Африки, оказались непреодолимым препятствием для видов скота, импортированных из Евразии и Северной Африки. Коровы из Сахеля, где мухи цеце не живут, в отличие от своих хозяев банту не смогли проделать путь через зону экваториальных лесов. Лошади, проникшие в Египет около 1800 г. до н.э. и вскоре преобразившие характер североафриканских войн, распространились южнее Сахары только в I тысячелетии н.э. — здесь они послужили расцвету западноафриканских королевств, сделавших кавалерию основой своего военного могущества. Однако дальше на юг дорогу им преградила экваториальная зона распространения трипаносомозов. Коровы, овцы и козы достигли северной границы Серенгети уже в III тысячелетии до н.э., но, чтобы преодолеть саванны и достичь Южной Африки, им понадобилось еще две тысячи лет.

Столь же замедленная диффузия вдоль северо-южной оси Африки была характерна и для человеческих технологий. Гончарное производство, начало которого на территории Судана и Сахары относится примерно к 8000 г. до н.э., проникло в Капскую область лишь к началу нашей эры. Несмотря на то что письменность возникла в Египте к 3000 г. до н.э., в алфавитной форме распространившись на юг до нубийского царства Мероэ, и несмотря на то что позже алфавитное письмо также появилось в Эфиопии (возможно, под влиянием Аравии), во всей остальной Африке самобытной письменности создано не было, и все последующие африканские алфавиты являлись прямыми кальками систем, импортированных арабами и европейцами.

Подводя черту, можно констатировать, что успех европейской колонизации Африки не имел никакого отношения к разнице между европейцами и африканцами, что бы ни говорили расисты. Настоящей его подоплекой являлись случайные обстоятельства географии и биогеографии: разница континентов в площади, ориентации и доступном наборе потенциальных растительных и животных доместикатов. Иначе говоря, различные исторические траектории народов Африки и Европы были исходно заданы неравноценностью их недвижимого имущества.

Эпилог. Будущее гуманитарной истории как науки

Вопрос Яли затрагивал самую сущность современного бытия человека и всей истории человечества после конца плейстоцена. Теперь, когда мы завершили беглый обзор эволюции человеческих обществ на разных континентах, что мы можем ответить Яли?

Я бы сказал Яли, что такая очевидная разница между историями народов, живущих на разных континентах, возникла не по причине врожденных отличий этих народов, а по причине отличий их среды обитания. По моим предположениям, если бы Австралия и Евразия обменялись народами в позднем плейстоцене, австралийские аборигены сегодня населяли бы не только Евразию, но и большую часть Америки и Австралии, а от евразийских аборигенов в Австралии остались бы лишь разрозненные популяционные фрагменты. Конечно, сперва это утверждение может показаться несерьезным и бессодержательным, поскольку эксперимент лишь воображаемый и проверить заявленные мной результаты нельзя. Однако в действительности у историков часто есть возможность оценивать похожие гипотезы ретроспективно. К примеру, можно посмотреть, что произошло с европейскими земледельцами, оказавшимися на чуждой территории — в Гренландии или на североамериканских Великих равнинах. Можно выяснить, как сложилась судьба земледельцев китайского происхождения, когда они осели на островах Чатем, в тропических лесах Борнео или на вулканических почвах Явы и Гавайев. Как показывает проверка, одни и те же народы в зависимости от выпавшей им среды обитания либо вымерли, либо вернулись к охоте и собирательству, либо построили сложно организованные общества государственного типа. Сходным образом австралийские аборигены, обстоятельствами истории заброшенные на остров Флиндерс, на Тасманию или на юго-восток Австралийского континента, либо вымерли, либо остались охотниками-собирателями, чьи технологии деградировали до самого примитивного состояния в мире, либо тоже остались охотниками-собирателями, но научились сооружать сложные системы каналов и эффективно управлять рыбными ресурсами.

Разумеется, средовых параметров, по которым континенты отличаются друг от друга, бессчетное множество, и все они влияют на траекторию развития человеческих обществ. Однако список всех возможных отличий между континентами не будет ответом на вопрос Яли. Мне кажется, что наиболее важные из них можно объединить всего лишь в четыре группы.

Первая группа состоит из отличий в составе диких растений и животных, доступных в качестве стартового материала для доместикации. Важность этого фактора обусловлена принципиальным значением производства продовольствия для появления несельскохозяйственных специалистов, которые кормятся с сохраняемых излишков, а также для прироста популяции, который увеличивал военную мощь общества за счет одного лишь численного превосходства — то есть даже до того, как у общества развивались превосходящие технологии и формы политической организации. По этим двум причинам все экономически специализированные, социально стратифицированные и политически централизованные общества, шагнувшие в развитии выше уровня небольшого протовождества, имели хозяйственный фундамент в виде производства продовольствия.

Между тем большинство диких животных и растительных видов непригодны для доместикации: производство продовольствия во всем мире использует сравнительно ограниченный набор видов домашних животных и культурных растений. Так сложилось, что изначально между континентами существовал огромный разброс по количеству потенциальных доместикатов — из-за разницы в площади, а также (в случае с крупными млекопитающими) из-за вымирания видов в позднем плейстоцене. Масштаб этого вымирания в Австралии и Америке был гораздо более катастрофическим, чем в Евразии или Африке. В результате Африка по своему биологическому достоянию несколько уступала территориально превосходящей ее Евразии, еще больше ей уступала Америка, а позади всех была Австралия вместе с родиной Яли Новой Гвинеей (имеющей площадь в семнадцать раз меньшую Евразии и утратившей всех своих крупных млекопитающих в позднем плейстоцене).

На каждом континенте использование одомашненных животных и растений всегда начиналось с нескольких очаговых регионов, имевших особенно благоприятные природные условия и занимавших лишь незначительную долю от общей площади континента. Технологические новшества и даже формы политической организации большинство народов также гораздо чаще заимствовали извне, нежели изобретали самостоятельно. Иными словами, внутриконтинентальная культурная диффузия и популяционная миграция исторически оказывались важнейшим фактором развития любого континента — в рамках тенденции, согласно которой все народы континента (насколько это позволяет их среда обитания) в долгосрочной перспективе получают доступ к одному и тому же набору культурных достижений. Процесс такой конвергенции, в элементарной форме знакомый нам по истории новозеландских Мушкетных войн, состоит в том, что общества, изначально лишенные некоего преимущества, либо заимствуют его у обществ, им владеющих, либо (в противном случае) этими обществами вытесняются.

Поэтому вторая по значимости группа межконтинентальных отличий связана с факторами, влияющими на скорость культурной диффузии и популяционной миграции. В этом отношении между континентами также наблюдался широкий разброс. Быстрее всего диффузия и миграция происходили в Евразии — из-за преобладающей восточно-западной ориентации континента и отсутствия на большей части его территории серьезных экологических и географических барьеров. То, что эти два фактора влияли на распространение растительных культур и домашнего скота, крайне зависимых от климатических параметров (а значит и от широты), самоочевидно. Однако аналогичные средовые параметры связывали и диффузию технологии — в той мере, в какой от их вариации зависела применимость того или иного новшества. Диффузия в Африке и особенно Америке, которые вытянуты вдоль оси север-юг и разделены географическими и экологическими барьерами, происходила медленней. Затруднена она была и на Новой Гвинее, где на протяжении почти всей истории пересеченный ландшафт и вытянувшийся вдоль острова высокогорный хребет исключали возможность политического и языкового слияния.

С факторами, влияющими на скорость внутриконтинентальной диффузии, пересекается третья группа факторов, от которых зависела возможность и характер межконтинентальной диффузии — еще одного источника формирования региональных комплексов доместикатов и технологий. Объем межконтинентальных обменов варьировался для разных континентов, поскольку одни из них более обособленны, чем другие. За последние шесть тысяч лет самые благоприятные условия существовали для диффузии между Евразией и субсахарской Африкой (именно этим путем африканцы получили большинство своих домашних животных). С другой стороны, диффузия между полушариями не сыграла никакой роли в развитии передовых обществ доколумбовой Америки, которая была изолирована от Евразии в низких широтах океанами, а в высоких — географией и климатом, не пригодным ни для чего, кроме охоты и собирательства. Единственным вкладом Евразии в культурный потенциал отделенной проливами и морями Австралии стала собака динго.

Четвертая, и последняя, группа факторов касается различий континентов по площади и совокупной численности населения. Территориальное или популяционное преимущество подразумевает не только большее количество потенциальных изобретателей, соперничающих обществ и доступных изобретений, но и более мощный стимул для освоения или удержания инноваций — общества, в этом отношении отстающие от других, рискуют пасть под натиском конкурентов. Именно такая судьба постигла африканских пигмеев и многие другие охотничье-собирательские популяции, исчезнувшие или сократившиеся в результате земледельческих экспансий. Она же, в противоположной ситуации, постигла упрямых и консервативных аграриев-скандинавов в соперничестве с эскимосскими охотниками-собирателями, поскольку в Гренландии скандинавские способы пропитания и технологии безусловно проигрывали эскимосским. Среди сухопутных территорий Земли Евразия отличалась наибольшей площадью и наибольшим числом конкурирующих обществ; Австралия, Новая Гвинея и особенно Тасмания уступали ей многократно. Америка, несмотря на солидную общую площадь, оставалась географически и экологически фрагментированной и, по сути дела, представляла собой несколько почти не связанных между собой миниконтинентов.

Приведенные мной четыре группы факторов отражают наиболее значимые вариации средовых параметров, которые поддаются объективной систематизации и роль которых никто не оспаривает. Например, можно не согласиться с моим субъективным впечатлением, что новогвинейцы в среднем сообразительней евразийцев, но нельзя отрицать тот факт, что Новая Гвинея гораздо меньше Евразии и что среди ее животных гораздо меньше крупных видов. В то же время, апеллируя к такой разнице природных условий, всегда рискуешь получить от историков ярлык «географического детерминиста». Этот термин, отпугивающий столь многих, очевидно ассоциируется с чем-то негативным — неверием в силу человеческого творчества, представлением о людях как о пассивных машинах, однозначно запрограммированных климатом, флорой, фауной и т.п. Подобные опасения, разумеется, беспочвенны. Если бы не присущая человеку изобретательность, сегодня мы резали бы мясо каменными ножами и ели его сырым, как миллион лет назад. Новаторы были всегда и во всяком обществе, дело лишь в том, что в одной среде обитания больше материальных возможностей для творчества и условий для применения его результатов, а в другой меньше.

Мои ответы на вопрос Яли длиннее и сложнее, чем он хотел бы услышать. Историкам, напротив, они могут показаться слишком конспективными. Действительно, когда тринадцать тысячелетий истории всех континентов спрессованы в 400 книжных страниц, результирующая плотность изложения — 150 лет истории одного континента на одну страницу — делает краткость и упрощение неизбежными. Однако компактность имеет свой плюс: сопоставление целых регионов на временной шкале с крупными делениями позволяет увидеть нечто, не воспринимаемое на уровне короткого отрезка истории одного общества.

Естественно, целое множество вопросов, вытекающих из вопроса Яли, остаются неразрешенными. В настоящем у нас наготове нет полноценной теории, только частичные ответы и программа будущих исследований. Сегодня перед нами стоит задача поднять гуманитарную историю на один уровень с такими признанными историческими науками, как астрономия, геология и эволюционная биология. Поэтому мне кажется уместным завершить книгу оценкой будущего исторической дисциплины, а также кратким обзором некоторых нерешенных вопросов.

Непосредственным продолжением этой книги мог бы стать дальнейший количественный анализ межконтинентальных отличий по четырем, на мой взгляд, наиболее важным группам факторов — который позволит представить их роль в более систематическом свете. Чтобы наглядно показать неодинаковость стартового материала для доместикации, для каждого континента я привел цифры по крупным диким сухопутным травоядным и всеядным млекопитающим (таблица 9.2) и крупносеменным хлебным злакам (таблица 8.1). Развивая этот подход, можно было бы собрать соответствующие цифры по крупносеменным зернобобовым: фасоли, гороху, вике и т.д. Далее, я перечислил признаки, дисквалифицирующие крупных млекопитающих в плане возможности их доместикации, однако не систематизировал их, чтобы показать, сколько именно видов-кандидатов дисквалифицируются по каждому признаку на каждом континенте. Было бы интересно проделать такой анализ, особенно для Африки, где доля дисквалифицированных видов была намного выше, чем в Евразии, — нам было бы полезно знать, какие выбраковывающие признаки преобладали в Африке и что обусловило их естественный отбор именно у африканских млекопитающих. Следовало бы также собрать количественные данные, чтобы уточнить мою предварительную оценку разной скорости культурной диффузии вдоль главных осей Евразии, Америки и Африки.

Другим естественным продолжением этой книги могли бы стать исследования, сфокусированные на событиях меньшего географического и временного масштаба. Например, я допускаю, что читателям уже приходил в голову следующий очевидный вопрос: «Почему из обществ Евразии именно европейские, а не ближневосточные, китайские или индийские, колонизировали Америку и Австралию, вышли вперед в технологическом развитии и добились экономического и политического господства в современном мире?» Если бы историк, живший в любое время между 8500 г. до н.э. и 1450 г. н.э., взялся предсказать исторические траектории этих регионов Старого Света, он наверняка назвал бы всемирный триумф европейцев наименее правдоподобным сценарием — ведь большую часть этих десяти тысяч лет Европа была позади всех. С середины IX тысячелетия по середину I тысячелетия до н.э. (начало возвышения греческих и несколько позже итальянских обществ) почти все новшества, появлявшиеся в Западной Евразии — животноводство, культурные растения, письменность, металлургия, колесо, государственный строй и т.д., происходили из Плодородного полумесяца или смежных с ним областей. До распространения водяных мельниц, относящегося к X в. н.э., Европа к северу и западу от Альпийских гор не сделала ни одного значительного вклада в развитие технологии и цивилизации, лишь аккумулируя достижения обществ восточного Средиземноморья, Плодородного полумесяца и Китая. Даже в промежутке между 1000 и 1450 гг. научные и инженерные новации чаще попадали в Европу из мусульманских стран, нежели наоборот, а самым технологически передовым регионом в это время был Китай, чья цивилизация базировалась на сельском хозяйстве почти таком же древнем, как ближневосточное.

Почему в таком случае Плодородный полумесяц и Китай уступили свое многотысячелетнее лидерство поздно стартовавшей Европе? Конечно, в ответ можно указать на непосредственные факторы, обусловившие ее возвышение: формирование купеческого класса и капиталистической организации хозяйства, возникновение патентной защиты изобретений, отсутствие абсолютного деспотизма и чрезмерного налогообложения, греко-иудео-христианскую традицию критического эмпирического исследования. Однако, как и в случае любых других непосредственных факторов, мы неизбежно встаем перед вопросом об их происхождении: «Почему эти факторы возникли именно в Европе, а не в Китае или Плодородном полумесяце?»

Что касается последнего, ответ очевиден. Когда было утрачено преимущество раннего старта, связанное с избытком одомашниваемых видов в местной флоре и фауне, Плодородный полумесяц перестал выделяться на фоне остальных регионов. За тем, как постепенно сводилось на нет его преимущество, мы можем детально проследить по смещению на запад доминирующих держав. После возникновения первых государств в IV тысячелетии до н.э. центр могущества поначалу долго оставался в Плодородном полумесяце, переходя между империями: Вавилонской, Хеттской, Ассирийской и Персидской. В конце IV в. до н.э., когда греки под началом Александра Великого покорили все развитые общества от Балканского полуострова до Индии, центр влияния впервые необратимо сместился на запад. Следующий его сдвиг в этом направлении произошел в результате римского завоевания Греции во II в. до н.э., а после падения Римской империи он сместился еще раз, в Западную и Северную Европу.

Чтобы понять основную причину этого дрейфа, достаточно сравнить античные описания Плодородного полумесяца с его текущим состоянием. Сегодня выражения «Плодородный полумесяц» и «мировой лидер производства продовольствия» в применении к этому региону кажутся абсурдными. Огромные площади бывшего Плодородного полумесяца заняты пустынями, полупустынями, степями и разрушенными эрозией или крайне засоленными почвами. Нынешнее эфемерное богатство некоторых государств региона, базирующееся на единственном и невозобновляемом нефтяном ресурсе, скрывает его фундаментальное экологическое оскудение и хроническую проблему продовольственного самообеспечения.

Между тем в древности большая часть Плодородного полумесяца и восточного Средиземноморья, в том числе Греции, была покрыта лесами. Каким образом плодородная зона лесов превратилась в выветренную зону пустынь или кустарниковых зарослей, удалось показать палеоботаникам и археологам. Местные леса были либо зачищены под пашню, либо срублены для получения строительной древесины, либо пущены на топливо для обогрева жилищ или производства известковых растворов. Из-за малого годичного количества осадков, а значит низкой первичной продуктивности (в отношении к количеству осадков) возобновление растительности не поспевало за ее разрушением, особенно в условиях выбивания пастбищ многочисленными козьими стадами. Удаление лесного и травяного покрова запускало процесс эрозии и заиливания речных долин, а ирригационное земледелие в регионе, которому не хватало дождевого орошения, приводило к аккумуляции солей в почвах. Эти процессы, начавшиеся еще в неолите, продолжались до самого недавнего времени. К примеру, последние леса неподалеку от древней столицы Набатейского царства Петры (современная Иордания) были срублены османскими турками накануне Первой мировой войны, при строительстве в Хиджазе железной дороги.

Таким образом, обществам Плодородного полумесяца и вообще восточного Средиземноморья просто не посчастливилось появиться в регионе с хрупкой экологией. Разрушив собственную ресурсную базу, они совершили экологическое самоубийство. По мере того как общества восточного Средиземноморья, начиная с самых древних империй Плодородного полумесяца, по очереди подрывали основу собственного благосостояния, центр влияния смещался все дальше на запад. Северную и Западную Европу такая участь миновала, но не потому, что ее обитатели оказались мудрее, а потому, что им повезло жить в более экологически устойчивом регионе, где осадки были обильней и быстрее возобновлялся растительный покров. В значительной части Северной и Западной Европы и сегодня, спустя семь тысяч лет после начала производства продовольствия, сохранились условия для занятий интенсивным земледелием. Одним словом, передав Европе растительные культуры, домашний скот, технологии и письменность, сам Ближний Восток постепенно утратил значение ведущего политического и инновационного центра.

Итак, теперь мы знаем, как Плодородный полумесяц лишился своего огромного стартового преимущества перед Европой. Но почему уступил свое лидерство Китай? Поначалу кажется непонятным, что могло спровоцировать отставание региона, у которого были такие бесспорные плюсы: почти столь же древняя, как в Плодородном полумесяце, традиция сельского хозяйства; экологическое разнообразие, охватывающее вариации средовых параметров от Северного до Южного Китая и от побережья до Тибетского нагорья; соответствующее разнообразие культурных растений, домашних животных и технологий; обширная и плодородная территория, способная прокормить самую многочисленную региональную популяцию в мире; наконец, преимущество перед Плодородным полумесяцем в аспекте влажности климата и устойчивости экологии, благодаря которым Китай и теперь, десять тысяч лет спустя, остается регионом интенсивного земледелия (правда, более проблемным с экологической точки зрения, чем Западная Европа).

Принимая во внимание ранний старт и такие преимущества, неудивительно, что Китай сделался лидирующей технологической державой средневекового мира. На его счету был длинный перечень исторически важных открытий: чугунное литье, компас, порох, бумага, книгопечатание и еще многое другое, уже упоминавшееся в этой книге. Китай также имел самое крупное в мире государство, самый мощный флот и контролировал самое обширное морское пространство. В начале XV в., за несколько десятков лет до того, как три малых судна Колумба проделали путь через узкий Атлантический океан к восточным берегам Америки, Китайская империя организовала несколько флотоводческих экспедиций, сумевших пересечь Индийский океан и добраться до самой Восточной Африки. В составе каждой такой экспедиции было несколько сотен «плавучих сокровищниц» до 400 футов длиной, а максимальное число участников достигало 28 тысяч человек. Почему китайские корабли не отправились дальше, чтобы с востока обогнуть южную оконечность Африки и колонизировать Европу прежде, чем три малых судна, на этот раз уже Васко да Гамы, обогнули мыс Доброй Надежды с запада и положили начало европейской колонизации Восточной Азии? Почему китайские суда не пересекли Тихий океан и не колонизировали западное побережье Америки? Почему, одним словом, Китай уступил технологическое первенство столь отсталой в прошлом Европе?

Конец походов на «плавучих сокровищницах» подсказывает ответ на этот вопрос. После семи крупных экспедиций, организованных с 1405 по 1433 г., морская экспансия Китая была приостановлена в результате заурядного внутриполитического кризиса, который мог бы случиться где угодно в мире. В данном случае речь шла о борьбе за влияние между двумя дворцовыми фракциями — евнухами и их оппонентами. Первые занимались отправкой и руководством экспедиций, поэтому, когда вторая фракция взяла верх, экспедиции были прекращены, судостроительные верфи вскоре разобраны, а дальнее мореплавание попало под запрет. Такое развитие событий само по себе вполне заурядно: мы можем вспомнить и действия британских законодателей в 80-х гг. XIX в., на десятилетия отсрочивших внедрение электрического освещения общественных мест, и изоляционистскую политику Соединенных Штатов в период между Первой и Второй мировыми войнами, и вообще всякое другое попятное движение, продиктованное текущими внутриполитическими соображениями. Однако в случае Китая имелась существенная разница, связанная с тем, что географический регион представлял собой политическое целое. Раз высказанное решение привело к прекращению морских экспедиций во всем Китае, а со временем вообще сделалось необратимым: разобрав все верфи, Китай лишился и источника будущих кораблей, способных доказать недальновидность прежнего решения, и базы для возможного восстановления кораблестроения в будущем.

Теперь сравните этот эпизод китайской истории с тем, что происходило, когда исследовательские экспедиции начали отправляться из политически раздробленной Европы. Христофор Колумб, уроженец Италии, в начале своей карьеры успел послужить герцогу Анжуйскому, а впоследствии присягнул португальскому королю. Когда король отверг его прошение о финансировании морской экспедиции на запад, Колумб обратился к герцогу Медины-Сидонии, который тоже ответил отказом, затем к графу Мединасели, поступившему так же, и наконец к королю и королеве Испании, которые отвергли первое прошение Колумба, но после повторного обращения дали согласие. Если бы Европа была объединена под началом любого из первых трех правителей, колонизация Америки могла быть закончиться не начавшись.

Именно потому, что на самом деле Европа была раздроблена, Колумб с пятой попытки сумел убедить одного из сотен европейских князей профинансировать свое предприятие. Стоило Испании тем самым положить начало европейской колонизации Америки, поток богатства, хлынувший в метрополию, не мог не обратить на себя внимание остальных европейских стран, шесть из которых последовали испанскому примеру. Пушки, электрическое освещение, книгопечатание, стрелковое оружие и бесчисленные другие изобретения внедрялись в Европе по тому же шаблону: где-то, по какой-то локальной причине каждое из них сперва отвергали или не удостаивали внимания, однако, как только в одной из стран или областей изобретению давали ход, его скоро осваивали все остальные.

Такие последствия европейской раздробленности резко отличались от последствий китайского единства. Список в разное время запрещенного властями империи не исчерпывался мореплаванием: в XIV в., отказавшись от дальнейшей разработки и внедрения сложного прядильного станка, приводимого в движение энергией воды, Китай остановился на пороге промышленной революции и сделал шаг назад; в XV в. в этой стране, когда-то имевшей самые новаторские часовые технологии в мире, были уничтожены или практически изъяты из обихода механические часы и в целом свернуто применение и разработка механических приспособлений. Политическое единство вновь наглядно продемонстрировало свой губительный потенциал в современном Китае, особенно в 60-70-е гг. XX в. — безумную эпоху «культурной революции», когда решение одного или небольшой группы руководителей могло на пять лет прекратить работу школ во всей стране.

Практически непрерывное единство Китая и перманентная раздробленность Европы имеют давние корни. Наиболее экономически производительные территории современного Китая были впервые объединены в политическое целое еще в 221 г. до н.э. и оставались в таком состоянии почти все прошедшее с тех пор время. Письменность в Китае существует в единственном варианте с самого своего зарождения, большинство жителей региона с давних времен говорят на одном языке, его культурная консолидация произошла 2 тысячи лет назад. Европа, напротив, никогда даже отдаленно не приближалась к политическому единству: в XIV в. она была расколота на 1000 мелких независимых государств, к 1450 г. — на 500, к 80-м гг. XX в. она свела число политических образований до минимальной цифры 25, а сегодня, в тот момент, когда я пишу это предложение, снова расширилась до 40. Сорок пять языков современной Европы, каждый из которых имеет собственный алфавит, представляют лишь одну из граней ее необычайного культурного разнообразия. Текущие разногласия, осложняющие даже робкие попытки унификации под эгидой Европейского экономического сообщества (ЕЭС), суть не что иное, как симптом застарелой привычки европейцев к раздельному существованию.

Стало быть, чтобы понять, почему Китай уступил Европе политическое и технологическое превосходство, нужно ответить на главный вопрос о причинах хронического китайского единства и хронической европейской раздробленности. Ответ в который раз подсказывают карты 20.1. Европа имеет чрезвычайно изломанную береговую линию, с пятью крупными полуостровами, которые по степени изолированности приближаются к островам и на каждом из которых развились собственные языки, этнические группы и политические образования: Греция, Италия, Португалия / Испания, Дания, Норвегия / Швеция. Береговая линия Китая намного ровнее, и только Корейский полуостров приобрел в истории отдельное значение. В Европе есть два острова (Британия и Ирландия), достаточно крупных, чтобы утвердиться в качестве политически самостоятельных территорий с собственными языками и этносами, а один из них (Британия) к тому же достаточно велик и близок к континенту, чтобы входить в число главных европейских держав. Из островов китайского региона даже крупнейшие — Тайвань и Хайнань — имеют площадь вдвое меньшую, чем у Ирландии, и ни один из них не был независимым политическим центром до возвышения Тайваня в последние десятилетия. Япония, в силу географической удаленности, до недавнего времени оставалась гораздо более политически изолированной от материковой Азии, чем Британия — от материковой Европы.

Рис. 20.1. Сравнение береговой линии Европы и Китая, приведенные в одном масштабе. Можно заметить, что Европа имеет гораздо более изломанную береговую линию и включает более крупные полуострова и два больших острова.

Если Европа рассечена на самостоятельные лингвистические, этнические и политические сегменты высокими горами (Альпы, Пиренеи, Карпаты, приграничные горы Норвегии), то китайские возвышенности к востоку от Тибетского нагорья никогда не были серьезной географической преградой. Западные и восточные области материковой части Китая соединены двумя протяженными судоходными речными системами (Янцзы и Хуанхэ), образующими плодородные аллювиальные долины; север и восток связаны относительно легким переходом между этими системами (а с какого-то момента и искусственными каналами). Как следствие, в Китае с ранних пор доминировали два крупных географических центра с чрезвычайно благоприятными условиями для ведения хозяйства, причем, будучи практически не обособлены друг от друга, они вскоре слились в единое ядро. Что касается Европы, то две ее крупнейших реки (Рейн и Дунай) короче китайских и ни та, ни другая не объединяет своим бассейном такую обширную территорию. По этой и другим причинам в Европе, в отличие от Китая, издавна существует несколько разрозненных «ядерных» областей — центров перманентно тяготеющих к независимости государств, — ни одна из которых не способна долго доминировать над соседями.

После политической консолидации китайского региона, которая произошла в 221 г. до н.э., в его истории так и не нашлось места для других устойчивых автономных образований. Периоды раздробленности, которых в этой истории было несколько, неизменно заканчивались восстановлением единовластия. Политическая консолидация Европы, напротив, оказались не под силу никому, в том числе таким решительным завоевателям, как Карл Великий, Наполеон и Гитлер; даже Римская империя в период наибольшего могущества контролировала меньше половины европейской территории.

Таким образом, легкое сообщение между внутренними областями и отсутствие существенных внутренних барьеров наделили китайский регион первоначальным преимуществом. Разные культурные растения, домашние животные, технологии, элементы культуры севера и юга, побережья и материковой части — все это стало общим китайским достоянием. Вкладом северян в это достояние были культивация проса, бронзовое литье и письменность, южан — культивация риса и чугунное литье. В этой книге я часто говорил о том, как важна диффузия технологий и как ее облегчает отсутствие географических препятствий. Однако географическая однородность китайского региона в какой-то момент стала ему вредить. В условиях единовластия решение одного деспота могло заморозить целое направление технологии — что неоднократно и происходило. Напротив, географический раскол Европы породил десятки или даже сотни мелких соперничающих государств и центров инновационной деятельности. Если одно государство не давало ход какому-то изобретению, находилось другое, которое брало его на вооружение и со временем заставляло соседей либо последовать своему примеру, либо проиграть в экономическом соперничестве. Географические барьеры в Европе были достаточно серьезными, чтобы помешать политическому объединению, но достаточно преодолимыми, чтобы не мешать распространению идей и технологий. В отличие от Китая, история Европы не знала деспотов, способных единым решением прервать развитие какой-то отрасли технологии на всей ее территории.

Сделанное нами сопоставление указывает на то, что географическая цельность могла влиять на эволюцию технологий как положительно, так и отрицательно. Из-за этого в самой долгосрочной перспективе наибольшая скорость технологического развития была характерна для регионов, географически не слишком цельных и не слишком раздробленных. Последняя тысяча лет истории технологий в Китае, Европе и, возможно, на Индийском субконтиненте демонстрируют совокупный эффект низкого, среднего и высокого уровня территориальной раздробленности соответственно.

Естественно, разные исторические траектории разных частей Евразии складывались не только под влиянием этих факторов. Например, Плодородный полумесяц, Китай и Европа отличались с точки зрения защищенности от постоянной угрозы варварских вторжений — наступления кочевых скотоводческих народов из Центральной Азии. Скажем, если в результате походов одного из таких народов (монголов) были уничтожены древние ирригационные системы Ирана и Ирака, то никакие азиатские кочевники не смогли обосноваться в лесной зоне Европы западнее венгерских равнин. Двумя другими важными географическими факторами было срединное положение Плодородного полумесяца, благодаря которому он контролировал торговый обмен Индии и Китая с Европой, а также удаленность Китая от других передовых цивилизаций Евразии, фактически превращавшая его в огромный внутриконтинентальный остров. Сравнительная изолированность Китая особенно наглядно проявилась в эпизодах его истории, связанных с отказом от уже существующих или новых технологий, — феноменом, примеры которого нам известны из истории Тасмании и некоторых других островов (главы 13 и 15). Этим беглым обзором я хотел показать, что географические факторы действовали не только в наиболее широком контексте истории, но и в куда более ограниченном времени и пространстве.

Помимо всего прочего, из истории Плодородного полумесяца и Китая современное человечество может извлечь обнадеживающий урок: со временем обстоятельства меняются и лидерство в прошлом не гарантирует лидерства в будущем. В наши дни, когда Интернет обеспечивает мгновенное и повсеместное распространение идей, а всевозможные продукты цивилизации — то, что новогвинейцы называют «карго», — доставляются с континента на континент за несколько часов грузовыми авиалайнерами, может даже возникнуть подозрение, что географический подход, применяемый на всем протяжении этой книги, наконец утратил свою релевантность. Может показаться, что в соревновании между народами мира теперь действуют совсем иные правила и что именно поэтому на наших глазах возникают новые сильные соперники: Тайвань, Корея, Малайзия и особенно Япония.

Однако, оценив ситуацию, мы понимаем, что правила, кажущиеся новыми, на самом деле лишь модификация старых. Конечно, чтобы транзистор, изобретенный в «Лабораториях Белла» на востоке США в 1947 г., дал старт электронной промышленности Японии, ему понадобилось сделать скачок в 8000 миль — но ведь по какой-то причине он не сделал более короткий скачок, чтобы дать старт новым отраслям в Заире или Парагвае. Государства, сегодня впервые обретающие статус влиятельных держав, по-прежнему представляют либо регионы, тысячи лет назад включенные в орбиту влияния первых аграрных центров, либо регионы, вновь заселенные выходцами из этих центров. В отличие от Заира и Парагвая, Япония и остальные новые державы смогли быстро поставить транзистор себе на службу, потому что являлись наследниками древних традиций письменности, металлургии, машиностроения и централизованного управления. Два первых на планете очаговых региона производства продовольствия, Плодородный полумесяц и Китай, в наши дни продолжают иметь господствующее влияние благодаря странам, либо расположенным непосредственно на их территории (Китай), либо расположенным по соседству, но изначально развивавшимся в их орбите (Япония, Корея, Малайзия и европейские страны), либо расположенным на других континентах, но заселенным и управляемым наследниками их культуры (Соединенные Штаты, Австралия, Бразилия). Перспектива мирового господства для обитателей субсахарской Африки, австралийских аборигенов или коренных американцев по сей день остается иллюзорной. Курс, взятый историей в 8000 г. до н.э., по-прежнему диктует нам путь.

Что касается других исторических факторов, имеющих отношение к вопросу Яли, важнейшими следует назвать роль культуры и роль отдельных личностей. Рассмотрим для начала первый из них. Человеческая культура в глобальном масштабе отличается невероятным разнообразием. Несомненно, что в какой-то степени, как я это уже не раз демонстрировал, разница культурных традиций обусловлена разницей условий обитания. Однако не менее важно понять, какое потенциальное значение способны иметь локальные культурные факторы, не связанные с экологией. Если ориентироваться на теорию хаоса и результаты ее применения в других областях науки, мы можем представить, как мелкая черта, возникшая под влиянием сиюминутных и поверхностных причин, закрепляется в культуре некоего общества и сказывается на его дальнейших, более серьезных культурных предпочтениях. Любой такой культурный процесс — это джокер в колоде истории, один из множества факторов, делающих ее дальнейший ход непредсказуемым.

В качестве примера можно вспомнить судьбу клавиатурной раскладки QWERTY, о которой рассказывалось в главе 13. Изначально она сумела взять верх над остальными раскладками-конкурентами по очень специфическим причинам: из-за особенностей устройства американских пишущих машинок в 60-е гг. XIX в., из-за особенностей ведения кампании по сбыту этих машинок, из-за индивидуального решения некоей мисс Лэнгли из Цинциннати, основавшей в 1882 г. «Институт стенографии и машинописи», и наконец, из-за победы блестящего выпускника этого института Фрэнка Макгеррина, пользовавшегося раскладкой QWERTY, над еще одним выпускником того же института, Луисом Тобом, пользовавшимся другой раскладкой, на широко разрекламированном конкурсе машинописи в 1888 г. Американцы могли отдать предпочтение иному расположению клавиш на любом из многочисленных этапов истории пишущих машинок с 60-х по 80-е гг. XIX в. — никакие параметры американской среды обитания не склоняли их к выбору QWERTY. Однако после определенного порога QWERTY укоренилась уже достаточно прочно, чтобы сохранить актуальность еще на сто лет и перекочевать на компьютерную клавиатуру. Не менее специфические причины, которые нам уже не воссоздать, могли в далеком прошлом подтолкнуть шумеров к выбору двенадцатеричной системы счета вместо десятеричной (благодаря чему мы имеем 60 минут в часе, 24 часа в сутках, 12 месяцев в году и 360 угловых градусов в обороте) или вместо двадцатеричной, которая была принята в доколумбовой Мезоамерике (и лежала в основе одного из двух параллельных календарей: цикла из 260 именованных дней и 365-дневного солнечного цикла).

Эти специфические детали устройства пишущих машинок, счета времени суток и календарных дней не повлияли на конкурентоспособность обществ, в которых они применялись. Однако легко вообразить, что могло быть иначе. Так, если бы раскладка QWERTY, придуманная в Соединенных Штатах, не получила применения в остальном мире — скажем, если бы Япония и Европа взяли на вооружение более эффективную раскладку Дворака, — мелкое решение XIX в. могло бы иметь ощутимые последствия для конкурентоспособности американской техники в XX в.

Еще один пример из той же области. Исследование с участием китайских детей показало, что они гораздо быстрее учатся писать, когда при обучении используется алфавитная транскрипция китайских звуков (так называемый пиньинь), нежели когда используется традиционное письмо с его несколькими тысячами иероглифов. По мнению некоторых, иероглифическая система возникла как наиболее удобное средство различения многочисленных омофонов китайского языка — слов, имеющих разное значение, но одни и те же фонемы. Если так, роль, которую играла грамотность в китайском обществе, возможно, во многом обусловлена как раз изобилием омофонов — а между тем вряд ли природные условия китайского региона как-то особенно благоприятствовали эволюции языка в этом направлении. Можно ли объяснить лингвистическими или культурными факторами отсутствие письменности у высокоразвитых обществ Андского региона (ничем другим пока не объясненное)? Была ли какая-то особенность в природных условиях Индостана, которая предопределила возникновение жесткой социоэкономической иерархии каст, глубоко повлиявшей на технологическое развитие Индии? Была ли какая-то особенность в природных условиях Китая, которая предопределила торжество конфуцианства и культурного консерватизма, оставивших, вероятно, не менее глубокий след в китайской истории? Почему проповеднические религии (христианство и ислам) стали движущей силой завоевательных экспансий в Европе и Западной Азии, но не в Китае?

Это лишь некоторые из длинного перечня вопросов, касающихся возможного развития мощных и прочно укоренившихся традиций культуры из ее поначалу малозначительных особенностей, возникших вне связи с условиями обитания. Роль этих особенностей представляет собой важную нерешенную проблему. Лучше всего для ее решения, мне кажется, сосредоточить внимание на исторических контекстах, происхождение которых остается непонятным даже после того, как были учтены все главные экологические и географические параметры.

Рассмотрим теперь роль, которую играют в истории выдающиеся личности. Хорошо знакомый пример из недавнего прошлого — события 20 июля 1944 г., провал покушения на Гитлера и одновременного мятежа в Берлине. И то и другое спланировали немецкие офицеры, убежденные в невозможности выиграть войну и стремившиеся заключить мир еще в то время, когда Восточный фронт большей частью проходил по территории России. Взрыв бомбы замедленного действия, оставленной в портфеле под столом совещаний, только ранил Гитлера, однако вполне мог и убить, если бы портфель находился чуть ближе к его стулу. Очень вероятно, что современная карта Восточной Европы и ход холодной войны выглядели бы совсем иначе, если бы Гитлеру не удалось пережить покушение и Вторая мировая закончилась бы вскоре после его смерти.

Менее известно еще более судьбоносное для истории происшествие в жизни Гитлера — дорожная авария, случившаяся больше чем за два года до прихода нацистов к власти в Германии. Летом 1930 г. легковая машина, в которой Гитлер сидел на «месте смертников» (переднем пассажирском сиденье), столкнулась с тяжелым грузовым фургоном. Грузовику удалось затормозить как раз вовремя, чтобы не подмять под себя машину Гитлера и не раздавить ее вместе с пассажиром. Ввиду того, насколько стратегия и успех нацистской партии зависели от психопатологического склада ее лидера, грядущая Вторая мировая война, возможно, приняла бы совсем другие формы, если бы водитель грузовика нажал на педаль секундой позже.

Можно вспомнить и о других личностях, чьи индивидуальные черты, по-видимому, так же сильно повлияли на ход истории: Александр Великий, Октавиан Август, Будда, Христос, Ленин, Мартин Лютер, инкский император Пачакути, Мухаммед, Вильгельм Завоеватель, зулусский король Шака и т.д. В какой степени каждый из них изменил ход истории, а не просто «оказался» нужным человеком в нужное время и в нужном месте? Одну крайнюю позицию по этому вопросу выразил историк Томас Карлейль: «Всемирная история, история того, что человек совершил в этом мире, есть, в сущности, история великих людей, потрудившихся здесь, на земле». Противоположную позицию озвучил прусский государственный деятель Отто фон Бисмарк, который, в отличие от Карлейля, знал политику изнутри: «Государственный деятель должен только ждать и вслушиваться — до тех пор, пока сквозь шум событий не услышит шаги Бога, чтобы затем, бросившись вперед, ухватиться за край его мантии».

Как и уникальные особенности культуры, уникальные черты выдающейся личности — джокеры в колоде истории. Они способны сделать историю необъяснимой в терминах географических, экологических или каких угодно других обобщенных причин. Тем не менее с точки зрения целей моего повествования они едва ли имеют значение, поскольку даже самому горячему приверженцу теории «великих людей» будет трудно истолковать наиболее широкий контекст истории, апеллируя к деятельности нескольких крупных фигур. Может быть, Александр Великий и повлиял на ход развития обществ Западной Евразии, на тот момент имевших государственное устройство, письменность, сельское хозяйство и железную металлургию, однако он явно не имел отношения к тому факту, что, когда Западная Евразия уже обладала всеми этими достижениями, Австралию населяли лишь бесписьменные охотничье-собирательские племена, обходящиеся каменными орудиями. Как бы то ни было, вопрос о масштабах и глубине влияния ярких личностей на ход истории остается открытым.

Изучение истории обычно не относят к естествознанию, считая это, скорее, занятием для гуманитариев. В лучшем случае историю числят среди социальных наук, из которых она слывет наименее «наукообразной». И хотя изучение власти и форм правления часто именуют «политической наукой», а в полном названии Нобелевской премии по экономике говорится об «экономических науках», исторические факультеты (возможно, за редким исключением) никогда не называются «факультетами исторических наук».[8] Большинство историков не думают о себе как об ученых-естественниках и имеют минимальное знакомство с материалом и методологией признанных естественно-научных дисциплин. Восприятие истории как всего лишь нагромождения мелких деталей отражено во множестве афоризмов: «История — это перечисление фактов и ни черта больше», «История — это до некоторой степени болтовня», «У истории законов не больше, чем у калейдоскопа» и т.д.

Никто не станет отрицать, что выделить общие закономерности в ходе изучения истории труднее, чем в ходе изучения орбит небесных тел. Однако мне не кажется, что эти трудности надо воспринимать как приговор. Аналогичные проблемы существуют и у других дисциплин исторического характера, несмотря ни на что занимающих прочное место в ряду естественных наук: астрономии, климатологии, экологии, эволюционной биологии, геологии, палеонтологии и т.д. К сожалению, представление людей о естествознании ориентируется только на физику и еще несколько методологически близких дисциплин. Физики же, как правило, игнорируют или даже неуважительно отзываются о других областях, где исследование не может пользоваться их методами и вынуждено искать свои собственные — например, на экологию и эволюционную биологию, мои профессиональные сферы деятельности. Вспомните однако, что английское слово «science» («наука») означает «знание» (от латинского «scire» — «знать, и «scientia» — «знание»), а знание необходимо добывать методами, наиболее адекватными изучаемому предмету. Одним словом, я с большим сочувствием отношусь к людям, посвятившим себя изучению человеческой истории, потому что хорошо представляю, какие трудные проблемы им приходится решать.

Естественные науки, которые можно назвать в широком смысле историческими (астрономия и т.д.), имеют несколько общих черт, которые отличают их от неисторических — физики, химии, молекулярной биологии и т.д. Из них я бы выделил четыре главных: методологию, представление о причинности, характер предсказаний и сложность.

В физике важнейшим методом получения знаний является лабораторный эксперимент: ученый, исследующий эффект определенного параметра системы, изменяет его, удерживая в постоянном положении остальные параметры, проводит параллельные контрольные эксперименты, где в постоянном положении, наоборот, удерживается исследуемый параметр, повторяет основной и контрольные эксперименты и на выходе имеет количественные данные. Эта стратегия, которая так же хорошо работает в химии и молекулярной биологии, у многих настолько прочно ассоциируется с термином «научный метод», что эксперимент часто считают сущностью всякой науки вообще. Между тем во многих исторических науках лабораторные опыты либо играют незначительную роль, либо вовсе неприменимы. Нельзя прервать по желанию процесс образования галактики, нельзя начать и остановить ураган или глобальное оледенение, нельзя ради проверки гипотезы истребить в нескольких заповедниках всю популяцию гризли или запустить в обратном порядке эволюцию динозавров. Исследователю, занимающемуся любой исторической наукой, приходится полагаться на другие средства получения знания: наблюдение, сравнение и так называемые естественные эксперименты (к которым я вскоре вернусь).

Задачей исследования в исторических науках является вычленение исходных и непосредственных причин и их связи. Понятия исходной причины, цели, функции, которые в физике и химии, как правило, просто не имеют смысла, играют принципиальную роль в понимании деятельности живых систем вообще и деятельности человека в частности. К примеру, если эволюционный биолог изучает зайцев-беляков, шерсть которых летом становится коричневой, а зимой — белой, ему будет недостаточно установить непосредственные причины смены окраски, которые связаны с молекулярной структурой пигмента волос и способом его синтеза в организме. Ему будет важнее ответить на вопрос о функции такой линьки (мимикрия как средство защиты от хищников?) и ее исходной причине (результат естественного отбора в древней популяции зайцев, не менявших окраску?). Сходным образом, исследователь европейской истории не удовлетворится констатацией, что и в 1815 г., и в 1918 г. положение в Европе определялось наступлением мира после тяжелой всеевропейской войны. Ведь без того, чтобы сопоставить причинные цепочки, приведшие к заключению двух мирных соглашений, невозможно понять, почему еще более тяжелая всеевропейская война разразилась спустя пару десятилетий после 1918 г., но не после 1815 г. Между тем химики не приписывают столкновению двух молекул газа ни цели, ни функции и не занимаются поиском его исходной причины.

Еще одно отличие между историческим и неисторическим естествознанием связано с характером предсказаний. В химии и физике главной проверкой знаний об исследуемой системе является способность правильно предсказать ее будущее поведение. Опять же физики часто смотрят свысока на эволюционную биологию или историю именно потому, что считают их неспособными пройти это испытание. В исторических науках можно дать апостериорное объяснение (скажем, почему падение на Землю астероида 66 миллионов лет назад, по-видимому, привело к вымиранию динозавров, но пощадило многие другие виды), но гораздо труднее сделать априорное предсказание (мы не могли бы точно сказать, какие виды вымрут, если бы не ориентировались на реальное событие и его последствия). Тем не менее и в истории, и в историческом естествознании ученым время от времени удается делать и проверять предсказания — о том, какую информацию должны нести будущие открытия о событиях прошлого.

Отличительные признаки исторических систем, которые осложняют прогноз их будущего поведения, можно представить несколькими разными способами. Можно указать на то, что человеческие общества и динозавры — это чрезвычайно сложные системы, описываемые огромным числом независимых переменных, влияющих друг на друга. Из-за этого мелкие изменения на нижних уровнях организации могут вызвать качественные скачки на высших уровнях. Типичный пример — эффект, который оказала скорость реакции водителя грузовика, в 1930 г. едва не задавившего насмерть Гитлера, на судьбу сотни миллионов людей, убитых или раненых во Второй мировой войне. Поведение биологических систем, по убеждению большинства самих биологов, в конечном счете полностью детерминировано физическими качествами этих систем и подчиняется законам квантовой механики. Однако степень их сложности такова, что теоретический детерминизм в данном случае не преобразуется в практическую предсказуемость. Знание квантовой механики не поможет понять, почему завезенные в Австралию плацентарные хищники истребили так много местных видов сумчатых или почему Первую мировую выиграла Антанта, а не Центральные державы.

Каждый ледник, космическая туманность, ураган, человеческое общество, биологический вид, каждая особь и даже каждая клетка особи, размножающейся половым путем, уникальны, поскольку находятся под влиянием бессчетных изменчивых внешних параметров и состоят из бессчетных изменчивых компонентов. Наоборот, элементарные частицы и изотопы, которые изучает физик, или молекулы, которые изучает химик, все идентичны друг другу. Поэтому физики могут формулировать всеобщие детерминистские законы, а биологи и историки — только статистические тенденции. С очень низкой вероятностью ошибки я могу предсказать, что в следующей тысяче младенцев, появившихся на свет в Медицинском центре при Университете Калифорнии, где я преподаю, мальчиков будет не меньше 480 и не больше 520. При этом я никак не мог спрогнозировать заранее, что мальчиками будут два моих собственных ребенка. Точно так же историки подметили, что переход племенных обществ к вождеской организации случался с большей вероятностью, если размер и плотность данной популяции были достаточно большими и у нее имелся потенциал для производства излишков продовольствия. Однако поскольку каждая такая популяция имеет собственные уникальные черты, в реальной истории случилось так, что в высокогорных районах Мексики, Гватемалы, Перу и Мадагаскара вождества возникли, а в горах Новой Гвинеи и Гуадалканала — нет.

Сложность и непредсказуемость исторических систем, сочетающиеся с их теоретической детерминированностью, можно представить и еще одним способом — указав на то, что конечный результат и исходную причину может разделять слишком длинная причинно-следственная цепочка, особенно когда первопричина лежит вне сферы компетенции данной научной отрасли. Например, причиной вымирания динозавров, вполне вероятно, было падение на Землю астероида, чья траектория целиком описывается законами классической механики. Но если бы 67 миллионов лет назад на Земле жили палеонтологи, они не смогли бы предсказать надвигающуюся гибель динозавров, потому что поведение астероидов — предмет отрасли знания, самой по себе никак не связанной с биологией гигантских ящеров. Точно так же малый ледниковый период XIV-XV вв. был одной из причин исчезновения гренландской колонии скандинавов, однако ни один историк, и даже современный климатолог, не смог бы предсказать его наступление.

Таким образом, проблема установления причинно-следственных связей, с которой сталкивается исследователь истории человеческих обществ, в целом аналогична проблемам, возникающим в астрономии, климатологии, экологии, эволюционной биологии, геологии или палеонтологии. В разной степени каждой из этих дисциплин приходится иметь дело, во-первых, с невозможностью проведения контролируемых воспроизводимых экспериментов, во-вторых, со сложностью, связанной с колоссальным числом переменных параметров, в-третьих, с вытекающей отсюда уникальностью каждой системы, которая затрудняет прогноз ее будущего поведения и качественных скачков, а также исключает формулировку универсальных законов. Предсказание в истории, как и в других сферах исторического естествознания, возможно прежде всего на материале большого пространственного и временного масштаба, когда уникальные особенности миллионов коротких локальных эпизодов нивелируются в усредненных показателях. Так же, как я мог бы предсказать соотношение полов у тысячи следующих новорожденных, но не пол двоих собственных детей, историк мог бы определить факторы, сделавшие неизбежным общий исход столкновения между американскими и евразийскими обществами после тринадцати тысяч лет раздельного существования, но не исход президентских выборов 1960 г. в США. Какие-то другие слова, сказанные кандидатами в ходе одних только телевизионных дебатов в октябре 1960 г., могли отдать победу на выборах не Кеннеди, а Никсону. Но никакие слова, кем бы они ни были сказаны, не сумели бы помешать европейскому завоеванию доколумбовой Америки.

Что могли бы позаимствовать исследователи гуманитарной истории из опыта ученых в других отраслях исторического естествознания? Наибольшую полезность в их работе продемонстрировали два приема: сравнительный метод и анализ так называемых естественных экспериментов. Несмотря на то что ни астроном, изучающий образование галактик, ни гуманитарный историк не имеют возможности манипулировать своими системами в контролируемых лабораторных опытах, они оба могут воспользоваться для получения знаний экспериментами, устроенными самой природой, — сравнивая системы в аспекте наличия, отсутствия или разной степени воздействия на них некоего гипотетического причинного фактора. Например, эпидемиологам, лишенным права ради эксперимента скармливать людям большое количество соли, тем не менее удалось выявить эффект избыточного солепотребления, сопоставляя данные по человеческим группам, уже отличавшимся по этому показателю. В отсутствие возможности на несколько столетий обеспечить разные группы разным количеством природных ресурсов и посмотреть, что из этого выйдет, культурная антропология все же способна исследовать долгосрочный эффект ресурсного достатка на человеческие общества — сопоставляя, скажем, культурные особенности популяций островов Полинезии, которые располагали разной ресурсной базой изначально. Гуманитарному историку доступно гораздо больше естественных экспериментов, чем одно лишь сопоставление пяти обитаемых материков. Полем его исследования могут быть, например, развитые общества крупных островов, сложившиеся практически в изоляции от остального мира (Япония, Мадагаскар, Гаити, Новая Гвинея, Гавайи и многие другие), или сотни еще более мелких обособленных обществ, как островных, так и внутриконтинентальных.

Естественные эксперименты в любой области, и в экологии, и в истории людей, по самой своей природе чреваты методологическими проблемами. Это в том числе вмешательство естественной вариации дополнительных параметров, внешних по отношению к рассматриваемой системе, а также трудность перехода от наблюдаемой корреляции параметров к причинно-следственной зависимости. В некоторых отраслях исторического естествознания подобные методологические проблемы были проанализированы самым всесторонним образом. В частности, эпидемиология, наука, занимающаяся систематизацией знаний о человеческих заболеваниях на основе сопоставления данных по различным группам (часто полученных ретроспективным анализом исторических документов), с помощью особых формализованных процедур уже давно научилась обходить некоторые из препятствий, которые встречаются на пути гуманитарных историков. Экологи также давно уделяют повышенное внимание проблемам естественных экспериментов, поскольку именно к этой методологии им приходится прибегать, когда прямое воздействие на исследуемые экологические параметры безнравственно, незаконно или просто физически невозможно. Эволюционная биология в последнее время разрабатывает все более изощренные приемы теоретической обработки данных, полученных при сопоставлении известной эволюционной истории разных растений и животных.

Одним словом, я целиком сознаю, что делать теоретические выводы в сфере человеческой истории гораздо труднее, чем в науках, где историческая составляющая пренебрежимо мала и где нет нужды учитывать так много параметров. С другой стороны, в некоторых отраслях, где проблемы исторического знания актуальны, были созданы эффективные методы, позволяющие справиться с этими проблемами. Именно поэтому история динозавров, туманностей и ледников сегодня общепризнанно является предметом не гуманитарного, а естественно-научного знания. В то же время для понимания поведения себе подобных у нас остается самоанализ — инструмент, непригодный для изучения динозавров. В целом я уверен, что исследование обществ прошлого вполне способно стать не менее «наукообразной» дисциплиной, чем исследование динозавров, и что общество, в котором живем мы сами, только выиграет от этого, все лучше понимая, какие силы сформировали облик современного мира и какие силы формируют наше будущее.

Послесловие 2003 года: «Ружья, микробы и сталь» сегодня

В «Ружьях, микробах и стали» («РМС») рассказывается о том, почему эволюция сложных человеческих обществ за последние тринадцать тысяч лет складывалась по-разному на разных континентах. Окончательную правку рукописи я закончил в 1996 г., в 1997 г. вышла сама книга. С тех пор я в основном был занят новыми проектами, в первую очередь — следующей книгой, посвященной крушениям человеческих обществ в истории. Сегодня от написания «РМС» меня отделяют семь лет, отданных другим заботам. Как я воспринимаю эту книгу в ретроспективе и нет ли у меня теперь оснований изменить выводы, к которым я тогда пришел, или экстраполировать их на что-то новое? С моей естественным образом пристрастной точки зрения, центральный аргумент книги остался неоспоримым. В то же время наиболее интересная информация, появившаяся со времени ее опубликования, в четырех случаях позволяет мне дополнительно увязать свои выводы с современным положением в мире и с историей последних лет.

Мой главный тезис гласил, что человеческие общества развивались неодинаково на разных континентах из-за разницы условий обитания на этих континентах, а не из-за разницы в человеческой биологии. Передовые технологии, централизованная политическая организация и прочие черты сложных обществ могли возникнуть только у крупных оседлых популяций, имеющих возможность хранить и перераспределять излишки продовольствия, — популяций, чьи продовольственные ресурсы могли быть обеспечены только сельским хозяйством, впервые появившимся около 8500 г. до н.э. Между тем одомашниваемые дикие виды растений и животных — главная предпосылка зарождения сельского хозяйства — были очень неравномерно распределены по континентам и отдельным регионам. Наиболее ценные дикие виды, пригодные для доместикации, были сосредоточены всего лишь в девяти небольших областях планеты, и именно эти области стали первыми очагами сельского хозяйства. Тем самым древние обитатели очаговых регионов получили фору в развитии и первыми встали на исторический путь, ведущий к ружьям, микробам и стали. Языки и гены этих народов, как, впрочем, и их домашний скот, растительные культуры, технологии и системы письма, заняли доминирующее положение в мире уже в древности и сохранили его в современную эпоху.

Открытия, сделанные за последние годы археологами, генетиками, лингвистами и специалистами в других областях, обогатили наше представление об этой эволюционной картине, не изменив ее основных черт. Продемонстрирую это на трех примерах. Одним из существенных пробелов географического повествования в моей книге была Япония, о доисторическом периоде которой в 1996 г. мне было почти нечего рассказать. Сегодня, на основании недавно полученных генетических данных, можно утверждать, что современная японская нация сформировалась в результате сельскохозяйственной экспансии, с аналогами которой мы не раз встречались на страницах «РМС». В данном случае это была экспансия корейских земледельцев, которые примерно с 400 г. до н.э. начали заселять юго-запад Японии и, продвигаясь на северо-восток, со временем колонизировали весь Японский архипелаг. Неся с собой интенсивное рисовое земледелие и металлические орудия труда, эти люди смешивались с коренным населением (народом, родственным современным айнам). От этого смешения и происходят нынешние японцы — так же, как современные европейцы происходят от земледельцев-колонизаторов из Плодородного полумесяца, которые смешивались с коренным охотничье-собирательским населением Европы.

Другой пример касается освоения мексиканских культур — кукурузы, фасоли и тыквы — на юго-востоке Соединенных Штатов. Прежде археологи полагали, что миграция этих культур из Мексики проходила по прямому маршруту, а именно через северо-восточные районы Мексики и восточный Техас. Однако сегодня становится ясно, что эти промежуточные территории были слишком засушливы для земледелия, и поэтому мексиканские растения добирались до юго-востока США более замысловатым путем — сперва они попали на юго-запад США (где положили начало расцвету культуры анасази), а затем из Нью-Мексико и Колорадо по речным долинам Великих равнин распространились на юго-восток.

Последний, третий, пример связан с одним из выводов главы 10. В этой главе я противопоставил частоту случаев повторной независимой доместикации одних и тех же (или похожих) растений в Америке, связанную с низкой скоростью распространения готовых культур вдоль континентальной оси север-юг, и почти всегда однократную доместикацию растений в Евразии, связанную со стремительным распространением культур вдоль оси восток-запад. Данная закономерность за последние годы была подтверждена еще несколькими открытиями, однако в том, что касается домашнего скота, на сегодняшний день кажется несомненным, что все или почти все из «главной пятерки» хозяйственных млекопитающих Евразии были по нескольку раз независимо одомашнены в разных частях континента — в отличие от евразийских растений и по аналогии с американскими.

Благодаря этим и другим открытиям, не перестающим меня восхищать, наше понимание процессов возникновения сложных обществ на фундаменте сельского хозяйства становится еще более всесторонним. Тем не менее самый интересный прогресс в исследованиях, имеющих отношение к «РМС», был связан с предметами, находившимися на периферии моего повествования. Со времени публикации тысячи людей — в обычных и электронных письмах, по телефону и при личной встрече — просили меня прокомментировать аналогии (или расхождения), замеченные ими между доисторическими процессами континентального масштаба, описанными в «РМС», и более поздними, в том числе совсем недавними процессами, которые они изучают сами. Я остановлюсь на четырех таких уроках прошлого: на поучительном примере новозеландских Мушкетных войн (коротко); на неизменно интересующем всех вопросе «Почему Европа, а не Китай?»; на параллелях между конкуренцией в далеком прошлом и конкуренцией в современном мире бизнеса (более подробно); наконец, на уместности выводов, сделанных в «РМС», для понимания причин богатства одних современных наций и бедности других.

В 1996 г. я уделил лишь один короткий абзац (в главе 13) эпизоду из истории Новой Зеландии XIX в., известному под именем Мушкетных войн, — периоду непрекращающихся боевых действий между группами коренного населения, который длился с 1818 г. по середину 1830-х гг. и в ходе которого европейское огнестрельное оружие распространилось среди маорийских племен, до этого воевавших только оружием из камня и дерева. В тот момент мы не имели ясного представления о событиях этого хаотического периода, однако благодаря двум книгам, опубликованным с тех пор, мы знаем теперь о нем гораздо больше, яснее понимаем его место в более широком историческом контексте и его связь с основными тезисами «РМС».

В начале XIX в. европейские купцы, миссионеры и китобои начали регулярно наведываться в Новую Зеландию, к тому моменту уже 600 лет населенную полинезийскими земледельцами и рыболовами. Поскольку поначалу европейцы высаживались преимущественно на северной оконечности Новой Зеландии, племена маори, обитавшие в северных районах, первыми завязали отношения с европейцами и, как следствие, первыми обзавелись мушкетами. Получив тем самым огромное военное преимущество перед остальными маори, у которых мушкетов еще не было, северные племена, постоянно конфликтовавшие друг с другом, использовали его не только для сведения старых счетов между собой, но и для нового типа военных кампаний — дальних набегов. Они совершали рейды против племен, живших иногда за сотни миль, чтобы доказать свое военное превосходство над соседями и захватить как можно больше рабов.

Помимо мушкетов, еще одним, не менее — а может быть и более — важным условием осуществимости дальних набегов был завезенный европейцами южноамериканский картофель. Эта культура давала гораздо больше пищи на единицу площади или единицу труда, чем традиционный для новозеландского земледелия батат. Главным фактором, ранее не позволявшим маори пускаться в долгосрочные военные предприятия, была двойная проблема продовольственного обеспечения: маори нечем было кормить ни воинов вдали от дома, ни остающихся дома женщин и детей, которые нуждались в мужчинах как основной рабочей силе на бататовых полях. С появлением картофеля такое ограничение было снято. Поэтому Мушкетные войны вполне могли бы войти в историю под менее героическим именем Картофельных.

Как бы их не называть, Мушкетные / Картофельные войны имели катастрофический эффект — в их ходе было уничтожено около четверти коренного маорийского населения. Больше всего убитых появлялось там, где племя, у которого было много мушкетов и картофеля, нападало на племя, у которого не было (или почти не было) ни того ни другого. Из племен, которые обзавелись мушкетами и картофелем не в числе первых, некоторые были практически истреблены еще до того, как успели это сделать. Остальные приложили все усилия, чтобы не отстать, и только благодаря этому смогли восстановить прежнее военное равновесие. Одним из эпизодов Мушкетных войн был описанный в главе 2 захват островов Чатем, сопровождавшийся массовой расправой над их обитателями мориори.

Мушкетные / Картофельные войны иллюстрируют главный процесс, определяющий содержание последних десяти тысяч лет всемирной истории, а именно экспансию одних человеческих групп, у которых есть ружья, микробы и сталь (или более ранние технологические и военные преимущества), за счет других групп — экспансию, исчерпывающую себя, либо когда первые полностью замещают вторых, либо когда новые преимущества уже есть и у тех и у других. В постсредневековую эпоху, когда европейцы стали расселяться по другим континентам, этот процесс повторялся неоднократно. Чаще всего в таких случаях аборигены-неевропейцы попросту не имели времени освоить огнестрельное оружие, и за это им приходилось заплатить либо жизнью, либо свободой. Однако Японии не только удалось его освоить (точнее, заново освоить) и не только сохранить независимость, но и меньше чем через полвека, в русско-японской войне 1904-1905 гг., разгромить с помощью этого оружия одну из европейских держав. Североамериканские индейцы Великих равнин, южноамериканские индейцы араукани, новозеландские маори и эфиопы также освоили огнестрельное оружие и использовали его, чтобы сдерживать европейское завоевание, хотя в конечном счете и проиграли. В наши дни странам Третьего мира, изо всех сил старающимся догнать страны Первого мира, тоже ничего не остается, кроме как перенимать его новейшие технологические и сельскохозяйственные достижения. Это еще один пример культурной диффузии, которая на фундаментальном уровне стимулируется конкуренцией между человеческими обществами, — процесса, за последние десять тысяч лет происходившего бессчетное количество раз в бессчетном количестве мест.

В этом смысле в Мушкетных / Картофельных войнах не было ничего необычного. Оставаясь локальным феноменом, они представляют всемирный интерес как раз потому, что являются исключительно ясной, географически и хронологически компактной моделью множества таких же локальных феноменов. Примерно за два десятилетия после появления в Новой Зеландии мушкеты и картофель распространились от ее северной до южной окраины, преодолев расстояние в 900 миль. Хотя в прошлом сельское хозяйство, письменность и наиболее эффективное доогнестрельное оружие распространялись медленней и дальше, подоплека, по сути, всегда была той же самой — межпопуляционные процессы вытеснения и конкуренции. Сегодня мы задумываемся над тем, не означает ли это, что ядерное оружие, пока находящееся в руках всего лишь восьми государств, в результате тех же самых далеко не мирных процессов когда-нибудь распространится по всей планете.

Вторую тему, обсуждение которой активизировалось после 1997 г., можно обобщить коротким заголовком: «Почему Европа, а не Китай?». Основная часть «РМС» была посвящена отличиям между континентами или, иначе говоря, вопросу о том, почему именно народы Евразии, а не коренные народы Австралии, субсахарской Африки или Америки за последнее тысячелетие расселились по всему миру. Я вполне отдавал себе отчет, что многим читателям будет также интересно узнать, почему из региональных популяций Евразии глобальную экспансию предприняли именно европейцы, а не китайцы или кто-нибудь еще. Мне было ясно, что читатели не поймут, если я закончу «РМС», никак не прокомментировав этот очевидный вопрос.

Свою позицию я кратко изложил в эпилоге. С моей точки зрения, причина опережающего развития Европы и отставания Китая лежит глубже, чем называемые многими историками непосредственные факторы (оппозиция китайского конфуцианства и европейской иудео-христианской традиции, подъем западной науки, подъем европейского меркантилизма и капитализма, вырубка лесов и начало разработки богатых угольных месторождений в Британии и т.д.). Предпосылкой действия этих и других непосредственных факторов я счел «принцип оптимальной фрагментации» — закономерность действия исходных географических факторов, предопределивших как раннюю и практически необратимую консолидацию Китая, так и перманентную раздробленность Европы. Европейская раздробленность, в отличие от китайского единства, способствовала прогрессу технологий, науки и капитализма постольку, поскольку порождала ситуацию соперничества между государствами и тем самым предоставляла новаторам широкий выбор источников финансирования, защиты и покровительства.

После публикации «РМС» профессиональные историки не раз указывали мне, что раздробленность Европы, сплоченность Китая и их сравнительные преимущества — более неоднозначные материи, чем следует из моей теоретической модели. Географические границы политико-социальных регионов, которые целесообразно обозначать как «Европа» и «Китай», на протяжении истории не раз менялись. Китай технологически опережал Европу как минимум до XV в. и, вполне вероятно, сможет снова опередить ее, в каковом случае вопрос «Почему Европа, а не Китай?» будет привязан к временному явлению, не требующему и не имеющему глубинного объяснения. Политическая фрагментация имеет последствия, не исчерпывающиеся созданием площадки для конструктивной конкуренции, — конкуренция вполне способна быть не только конструктивной, но и деструктивной (достаточно вспомнить две мировых войны). Да и сама фрагментация — это не монолитное, а многогранное явление: его влияние на инновационный процесс зависит, например, от того, насколько свободно люди и идеи перемещаются между фрагментами, и от того, разнородны эти фрагменты или полностью повторяют друг друга. «Оптимальность» фрагментации также может меняться в зависимости от выбранного критерия — степень политической фрагментации, оптимальная для технологического прогресса, может не быть оптимальной для экономической производительности, политической стабильности или человеческого благополучия.

По моему впечатлению, в социальных науках подавляющее большинство ученых до сих пор предпочитают объяснять разницу между историческими курсами Европы и Китая, апеллируя к непосредственным факторам. Например, Джек Голдстоун, высказывая много интересных мыслей в своей недавней статье, подчеркивает важную роль европейской (и особенно британской) «машинной науки» — применения научных достижений в разработке машин и двигателей. В частности он пишет:

«Все доиндустриальные экономики в плане обеспечения энергией имели две проблемы: недостаточное количество и недостаточную концентрацию. Количество механической энергии, доступное доиндустриальной экономике, ограничивалось водными потоками, которые надо было поддерживать, животными или людьми, которых надо было кормить, и ветром, который надо было улавливать. В любой данной географической области такое количество было строго ограниченным. …Трудно переоценить преимущество, которое появлялось у экономики или военной / политической державы, впервые получившей возможность трансформировать в полезную работу энергию ископаемого топлива. …Использование паровой тяги в прядении, водном и сухопутном транспорте, изготовлении кирпичей, молотьбе, производстве чугуна, земляных работах, строительстве и всякого рода других промышленных процессах преобразило британскую экономику. …Таким образом, вполне вероятно, что всестороннее развитие машинной науки было отнюдь не необходимым звеном в истории европейской цивилизации, а непредвиденным результатом специфических обстоятельств, достаточно случайно сложившихся в Британии в XVII-XVIII вв.».

Если эта аргументация верна, поиск глубинных географических и экологических объяснений истории фактически теряет смысл.

С детально аргументированной противоположной позицией, с которой согласно меньшинство и которая сходна с точкой зрения, выраженной в эпилоге «РМС», выступил Грэм Лэнг:

«Экологические и географические различия между Европой и Китаем позволяют объяснить столь непохожие пути развития науки в этих двух регионах. Во-первых, [в условиях дождевого орошения] европейское земледелие могло обходиться без вмешательства государства, которое таким образом почти все время держалось в стороне от жизни местных общин. Поэтому, когда сельскохозяйственная революция в Европе начала производить все больше сельскохозяйственных излишков, ее непосредственным следствием стал рост относительно автономных городов с городскими институтами типа университетов, а укрепление централизованных государств произошло в Европе лишь позднее, в конце Средних веков. Напротив, [основанное на контроле за водными ресурсами ирригационное] земледелие в долинах крупных китайских рек способствовало раннему зарождению государств с традицией вмешательства и принуждения, тогда как китайские города и городские институты никогда не имели локальной автономии европейского типа. Во-вторых, география Китая, в отличие от Европы, не способствовала долгому и стабильному сосуществованию нескольких независимых государств. Наоборот, она облегчала завоевание и результирующую консолидацию огромной территории под началом одного правителя, после которой в империи наступала долгая эпоха относительной стабильности. Сложившееся таким образом государство подавляло практически все предпосылки возникновения современной науки. …Картина, нарисованная выше, бесспорно многое оставляет за скобками. Однако у такого рода объяснения есть важный плюс: оно избегает порочного круга, часто свойственного теориям, которые не апеллируют ни к чему более глубокому, чем социальные и культурные различия Европы и Китая. Эти теории всегда можно переспросить: "А почему Европа и Китай отличались по таким-то и таким-то социальным или культурным параметрам?" В то же время объяснения, в конечном счете апеллирующие к географии и экологии, дальнейшего углубления не предполагают».

Историкам еще только предстоит сбалансировать эти два разных подхода к проблеме «Почему Европа, а не Китай?». Ее решение может иметь важные последствия для выбора наилучшей стратегии управления Китаем и Европой в текущей ситуации. Например, с моей и Лэнга точки зрения, катастрофа китайской «культурной революции» 60-70-х гг. XX в., когда горстка неадекватных руководителей могла на пять лет прекратить работу образовательных учреждений в самой многонаселенной стране мира, вполне вероятно, была не уникальным однократным отклонением развития, а предвестницей будущих подобных катастроф, которые могут случиться, если Китай не сделает шаги в сторону политической децентрализации. И наоборот, Европа, в своем нынешнем стремлении к политическому и экономическому единству, вполне вероятно, должна быть особенно внимательной, чтобы не разрушить системные параметры, бывшие подоплекой ее успехов на протяжении последних пяти столетий.

Еще одна недавняя экстраполяция выводов моей книги на текущую ситуацию оказалась для меня самой неожиданной. Когда книга вышла в свет, ее благожелательно отрецензировал Билл Гейтс, и после этого мне стали приходить письма от многих бизнесменов и экономистов. В этих письмах они указывали на возможные параллели между историями целых народов, о которых говорилось в «РМС», и историями организаций и групп в мире бизнеса. Причем так или иначе все вопросы сводились к одному: какой способ организации коллективов и предприятий способен дать максимум производительности, творчества, новаторства и богатства? Следует ли коллективу иметь централизованное руководство (в идеале диктатуру одного человека) или, наоборот, в нем должно быть рассредоточенное лидерство или даже анархия? Следует ли организовать весь штат как единую группу или разбить его на небольшое (или большое) число групп? Следует ли поддерживать постоянное общение между группами или разгородить их барьерами, сведя к минимуму обмен информацией? Следует ли отгородиться от внешнего мира протекционистскими тарифами или полностью открыть свое предприятие свободной конкуренции?

Такие организационные вопросы встают на множестве разных уровней по поводу множества типов групп. Они актуальны и для целых стран — вспомните нескончаемые дебаты о том, что является наилучшей формой правления: просвещенная диктатура, федеральная система или полная свобода от ограничений. Те же вопросы возникают в связи с организацией разных компаний внутри одной отрасли. Чем объяснить тот факт, что «Майкрософт» в последнее время так преуспел, а когда-то успешная «Ай-Би-Эм» растеряла свое преимущество и лишь благодаря радикальным организационным переменам снова смогла улучшить показатели эффективности? Чем объяснить разную судьбу промышленных районов? Во времена моего детства и юности, проведенных в Бостоне, «Шоссе 128», индустриальный пояс вокруг Бостона, было мировым лидером в сфере наукоемких технологий. Однако в дальнейшем оно пережило упадок, и главный центр инноваций переместился в Силиконовую долину. Отношения между фирмами, базирующимися в этих двух районах, построены очень по-разному, и это, вероятно, отразилось на их разной судьбе.

Разумеется, следует вспомнить и об интересующей всех различной производительности экономик целых наций: Японии, Соединенных Штатов, Франции, Германии и т.д. Но не стоит упускать из виду, что даже внутри каждой из них производительность и прибыльность заметно варьирует в зависимости от отрасли. К примеру, если корейская сталелитейная промышленность по эффективности не уступает нашей, то все остальные корейские отрасли отстают от своих американских аналогов. Есть ли какая-то особенность внутреннего устройства этих корейских отраслей, которая объясняет разницу в производительности на уровне одной национальной экономики?

Ясно, что, раскрывая причины неодинакового успеха тех или иных организаций, необходимо принять во внимание роль конкретных личностей. Скажем, успех «Майкрософт» явно связан с личными качествами Билла Гейтса — даже имея сверхэффективную корпоративную структуру, компания не выбилась бы в лидеры под началом неэффективного руководителя. И все-таки, несмотря ни на что, вопрос остается актуальным: «При прочих равных, или в долгосрочной перспективе, или среднестатистически — какая форма организации лучше?»

Сравнив истории Китая, Индийского субконтинента и Европы в эпилоге «РМС», я предложил ответ на этот вопрос в применении к технологическому прогрессу целых стран. Как уже пояснялось, я пришел к выводу, что конкуренция между разными политическими образованиями в географически раздробленной Европе подстегивала инновационное развитие, тогда как ее отсутствие в объединенном Китае это развитие, наоборот, сдерживало. Означает ли это, что еще большая политическая раздробленность, чем в Европе, имела бы еще более благоприятный эффект? Скорее всего нет, Индия по степени географической раздробленности превосходила Европу, но далеко отставала от нее в инновациях и технологиях. Отсюда я вывел «принцип оптимальной фрагментации»: инновационный прогресс быстрее всего происходит в обществе с некоей оптимальной промежуточной степенью фрагментации — и избыточная консолидация, и избыточная раздробленность для него вредны.

Этот теоретический вывод вызвал живой отклик Билла Льюиса и других управляющих «Маккинси глобал инститьют», лидирующей консалтинговой фирмы, базирующейся в Вашингтоне, которая занимается сравнительными исследованиями национальных экономик и отдельных отраслей по всему миру. Впечатленные аналогиями между их собственными аналитическими данными и моими историческими обобщениями, они направили по экземпляру «РМС» каждой из сотен своих фирм-партнеров, а мне презентовали копии отчетов «Маккинси» по экономике Соединенных Штатов, Франции, Германии, Кореи, Японии, Бразилии и других стран. Как и мне, им удалось выяснить, что ключевое влияние на развитие инноваций играет степень конкуренции и размер участвующих в ней групп. Далее я хочу поделиться некоторыми выводами, почерпнутыми мной из разговоров с руководителями «Маккинси» и их отчетов.

Мы, американцы, в своем воображении часто рисуем немецкую или японскую индустрию сверхэффективной машиной, превосходящей по производительности американскую. В действительности это не так: в среднем по всем отраслям производительность американской промышленности выше, чем у той и у другой. Однако усредненные показатели каждой экономики скрывают немалые — и очень поучительные — различия между ее собственными секторами, связанные со спецификой их организации. Приведу два примера из конкретных исследований «Маккинси», посвященных немецкой пивоваренной и японской пищевой промышленности.

В Германии делают превосходное пиво. Каждый раз, собираясь посетить Германию, мы с женой берем в дорогу пустой чемодан, в котором привозим обратно запас бутылок немецкого пива на следующий год. Между тем производительность немецкой пивной отрасли составляет лишь 43% от производительности пивной отрасли США. Но немецкая металлообрабатывающая и сталелитейная отрасли своим американским аналогам не уступают. Поскольку немцы, очевидно, прекрасно знают, как эффективно организовать работу промышленности, почему они не применяют свои знания в пивоварении?

Как выясняется, немецкая пивоваренная отрасль хронически страдает от мелкомасштабного производства. В Германии работают тысячи крохотных пивных компаний, защищенных от необходимости конкурировать друг с другом в силу того, что каждый пивной завод практически обладает местной монополией. Кроме того, они защищены и от необходимости конкурировать с импортной продукцией. В Соединенных Штатах существует 67 крупных пивных заводов, производящих 23 миллиона литров пива ежегодно. Продукция всех немецких пивоварен, которых примерно тысяча, составляет лишь половину этого объема. Получается, что средний американский пивной завод производит в 31 раз больше пива, чем средний немецкий.

Такое положение объясняется местными вкусами и политикой германских властей. В Германии типичный потребитель пива очень редко изменяет своей локальной марке, а общенациональных марок вроде наших «Будвайзера», «Миллера» и «Куэрса» у немцев просто не существует — большая часть немецкого пива потребляется в радиусе 30 миль от завода-изготовителя. Как следствие, немецкая пивоваренная промышленность неспособна извлечь выгоду из экономического эффекта масштаба. В пивоваренном бизнесе, как и во многих других, с расширением производства затраты ощутимо снижаются. Чем крупнее холодильная установка для приготовления пива, чем длиннее конвейерная линия для наполнения бутылок, тем ниже стоимость производства. Крохотные пивные компании Германии относительно малорентабельны, а вместо конкуренции в стране существует тысяча локальных монополий.

Личная привязанность немцев к своим местным маркам находит поддержку у правительства, которое на законодательном уровне осложняет работу иностранных производителей пива, желающих конкурировать на германском рынке. В Германии существуют так называемые законы о чистоте пива, которые подробно регламентируют состав компонентов этого продукта. Вряд ли кого-то удивит, что данный регламент основан на традиционной рецептуре немецких пивоварен, а не на том, какие компоненты привыкли использовать пивоварни США, Франции или Швеции. Из-за этих законов Германия импортирует довольно мало иностранного пива, а из-за низкой производительности и высоких цен ее собственное превосходное пиво продается за рубежом в значительно меньших объемах, чем можно было бы ожидать. (Прежде чем возразить мне, сославшись на широко доступную в Соединенных Штатах немецкую марку «Левенброй», пожалуйста, распивая следующую бутылку «Левенброй», которую вы здесь купите, внимательно прочитайте этикету и убедитесь, что она произведена не в Германии, а в Северной Америке, по лицензии, на одном из крупных заводов, работающем в условиях североамериканской производительности и экономических эффектов масштаба.)

Немецкая мыловаренная промышленность и производство бытовой электроники страдают от той же неэффективности; компании в этих секторах работают в условиях отсутствия конкуренции как друг с другом, так и с иностранными компаниями и поэтому не имеют стимулов осваивать передовой международный опыт. (Когда вы в последний раз покупали импортный телевизор, сделанный в Германии?) Однако эти недостатки совершенно несвойственны металлообрабатывающей и сталелитейной отраслям немецкой экономики, в которых национальные гиганты вынуждены соревноваться и между собой, и на международном рынке и поэтому поневоле вынуждены соответствовать мировым стандартам.

Другим примером из исследований «Маккинси», который обратил на себя мое особое внимание, стала пищевая промышленность Японии. Мы, американцы, до безумия озабочены эффективностью японской экономики, и в некоторых областях она действительно внушает трепет — но только не в производстве продуктов питания. В соотношении с американской пищевой промышленностью эффективность японской составляет жалких 32%. В Японии 67 тысяч пищевых компаний, а в Соединенных Штатах, где живут вдвое больше людей, — только 21 тысяча. Как мы видим, средняя американская пищевая компания в шесть раз крупнее, чем средняя японская. Почему японская пищевая индустрия, подобно немецкой пивоваренной, состоит из мелких фирм, держащих локальную монополию? В принципе по тем же самым двум причинам: из-за местных вкусов и политики властей.

Японцы — фанатики свежих продуктов. На упаковке молока в американском супермаркете вы найдете только одну дату — истечения срока годности. Когда мы с женой, гостя у ее японской родни, впервые оказались в токийском супермаркете, мы с удивлением обнаружили, что в Японии надпись на молочной упаковке включает три даты: не только истечения срока годности, но также изготовления и доставки в супермаркет. Производство молока в этой стране всегда начинается в первую минуту после полуночи — для того, чтобы партия, которую завтра утром отправят в магазины, была помечена сегодняшним числом. Если бы упаковка сошла с конвейера в 23:59, на ней нужно было бы проставить вчерашнюю дату, и назавтра ни один японский покупатель не стал бы ее брать.

В результате японские пищевые компании функционируют как локальные монополии. Производитель молока, базирующийся в северной Японии, не имеет шансов конкурировать на рынках юга страны, потому что день-два, уходящие на доставку продукции, стали бы смертельным приговором в глазах покупателя. Структура локальных монополий также укрепляется действиями японского правительства, направленными против импорта пищевых продуктов — например, такими мерами, как 10-дневный таможенный карантин. (Представьте, как японские потребители, обходящие стороной продукты со вчерашней датой, отнесутся к продуктам более чем 10-дневной свежести.) В такой ситуации японские компании остаются закрытыми как для внутренней, так и для внешней конкуренции и поэтому не осваивают передовых технологий мирового пищевого производства. Отчасти следствием той же ситуации являются чрезвычайно высокие цены на продовольствие: самая лучшая говядина в Японии стоит 200 долларов за фунт, куриное мясо — 25.

Работа в некоторых других отраслях японской экономики организована совсем иначе, чем в пищевой. Например, компании, производящие сталь, металл, автомобили, автомобильные комплектующие, оптическую технику, бытовую электронику, очень жестко конкурируют между собой и по эффективности превосходят своих коллег в США. В то же время мыловаренная, пивоваренная и компьютерная индустрии, подобно производству продуктов питания, работают в условиях отсутствия конкуренции, не осваивают передовые технологии и поэтому имеют худшие показатели, чем соответствующие американские отрасли. (Оглянувшись вокруг себя, вы, очень вероятно, увидите японский телевизор, фотоаппарат и, возможно, автомобиль — но не мыло и не компьютер.)

Теперь, наконец, протестируем сделанные нами выводы на примере сравнительного успеха разных индустриальных районов и компаний внутри Соединенных Штатов. После выхода в свет «РМС» я провел много времени, беседуя с людьми из Силиконовой долины и «Шоссе 128», и смог узнать, насколько в них разная корпоративная атмосфера. Силиконовая долина состоит из множества компаний, активно конкурирующих между собой. В то же время между ними поддерживается и активное сотрудничество, выражающееся в свободном движении идей, сотрудников и информации. Насколько я смог увидеть, предприятия, базирующиеся в «Шоссе 128», ведут себя иначе — они, как производители молока в Японии, гораздо более закрыты и обособлены друг от друга.

Что можно сказать о разной судьбе фирм «Майкрософт» и «Ай-Би-Эм»? В первой из этих компаний после публикации «РМС» у меня появилось множество новых знакомых, от которых я узнал о ее уникальной производственной структуре. «Майкрософт» состоит из большого числа подразделений, от 5 до 10 человек в каждом, между которыми поддерживается постоянный обмен информацией и которыми управляют только на самом общем уровне — им оставляют значительную свободу для реализации собственных идей. Это необычное устройство фирмы «Майкрософт» — фактическая раздробленность с множеством конкурирующих полусамостоятельных команд — разительно отличается от организации работы, до недавнего времени принятой в «Ай-Би-Эм», которая подразумевала гораздо большую обособленность подразделений компании и в конечном счете привела ее к утрате конкурентоспособности. Затем в «Ай-Би-Эм» появился новый исполнительный директор, который поменял ситуацию в корне. Теперь структура компании больше напоминает структуру фирмы «Майкрософт», и это, по словам моих собеседников, положительно сказалось на ее инновационной активности.

На основе всего сказанного мы, по-видимому, можем сформулировать общий принцип групповой организации. Если вы ставите себе цель добиться максимального новаторства и конкурентоспособности, вам не нужна ни избыточная сплоченность, ни избыточная фрагментация. Вам нужно, чтобы ваша страна, отрасль, индустриальный район или компания была разбита на группы, которые конкурируют друг с другом, в то же время поддерживая между собой достаточно свободное сообщение, — подобно системе федерального правления в США с заложенной в ней конкуренцией между 50 штатами.

Последняя, четвертая, область приложения выводов «РМС» касается одного из центральных вопросов современной глобальной экономики: «Почему одни страны богаты (как Соединенные Штаты или Швейцария), а другие бедны (как Парагвай или Мали)?» У богатейших стран валовой национальный продукт (ВНП) на душу населения более чем в сто раз превышает аналогичный показатель у беднейших стран. Вопрос о причинах такого положения — это не просто сложная теоретическая проблема, составляющая целую отрасль экономической профессии, но также предмет, имеющий важнейшее значение для политики. Если бы нам удалось узнать ответ, бедные страны могли бы сосредоточить свои усилия на реформировании того, что не дает им преодолеть бедность, и на внедрении того, чему другие страны обязаны своим богатством.

Понятно, что какая-то часть ответа связана с разницей социальных институтов. Самым наглядным доказательством этого может послужить сопоставление стран, которые имеют фактически идентичные природные условия, но очень непохожие институты и, как следствие, далеко отстоящие друг от друга показатели ВНП на душу населения. Мы знаем как минимум четыре ярких примера таких пар: Южная Корея и Северная Корея, бывшая Западная и бывшая Восточная Германия, Доминиканская республика и Гаити, Израиль и любой из его арабских соседей. Объясняя, почему первая страна в каждой из этих пар богаче второй, часто указывают на конкретные «эффективные институты»: поддержание правопорядка, обеспечение выполнения договоров, защиту прав частной собственности, отсутствие коррупции, редкость политических убийств, открытость торговле и движению капитала, наличие стимулов для инвестиций и т.д.

Бесспорно, вопрос эффективных институтов — неотъемлемая часть проблемы неравного богатства наций. Многие экономисты, возможно, даже большинство, не просто признают этот факт, но убеждены, что именно отсутствием или наличием эффективных институтов неравенство в целом и обусловлено. Многие правительства, организации и фонды опираются в своей деятельности, распределении помощи или кредитной политике именно на такое понимание проблемы и поэтому делают развитие эффективных институтов в бедных странах своим главным приоритетом.

Между тем сегодня растет понимание того, что «институциональный» подход к проблеме недостаточен — не ошибочен, а именно недостаточен — и что, пытаясь сделать бедные страны богатыми, требуется принять в расчет другие важные факторы. Нельзя просто поделиться опытом работы эффективных институтов с бедными странами вроде Парагвая и Мали и ждать, что они применят полученные знания и по показателям ВНП на душу населения догонят Соединенные Штаты и Швейцарию. «Институциональный» подход критикуют как минимум с двух сторон. Возражения первого типа подчеркивают важную роль не только эффективных институтов, но и других непосредственных факторов: здоровья нации, климатических и связанных с состоянием почв ограничений производительности сельского хозяйства, неустойчивости окружающей среды. Вторая группа возражений затрагивает генезис самих эффективных институтов.

Возражения этой группы гласят, что недостаточно рассматривать эффективные институты как фактор прямого действия, игнорируя вопрос об их происхождении как не имеющий практического значения. Эффективные институты — это не случайный параметр, который мог с равной вероятностью появиться у любого общества планеты, будь то Дания или Сомали. С моей точки зрения, эффективные институты всегда возникали как результат длинной цепочки исторических свершений — восхождения от исходных факторов географического характера к производным от них непосредственным факторам, среди которых есть и институциональные. Нам нужно составить себе максимально ясное представление о таких цепочках, если сегодня мы хотим, чтобы в странах, где отсутствуют эффективные институты, они появились как можно скорее.

Еще семь лет назад я отметил в эпилоге «РМС»: «Государства, сегодня впервые обретающие статус влиятельных держав, по-прежнему представляют либо регионы, тысячи лет назад включенные в орбиту влияния первых аграрных центров, либо регионы, вновь заселенные выходцами из этих центров. …Курс, взятый историей в 8000 г. до н.э., по-прежнему диктует нам путь». Насколько силен этот диктат истории, было недавно проанализировано в двух экономических статьях. Как выяснили их авторы (Олссон и Хиббс; Боксетт, Чанда и Паттермэн), страны, расположенные в регионах с долгой традицией государственности или аграрного хозяйства, имеют более высокий ВНП на душу населения, чем страны с не столь древним наследством, — даже после того, как все остальные параметры были скомпенсированы. Более того, глобальный разброс показателей ВНП в значительной степени объясняется именно этой закономерностью. Если ограничиться странами с нынешним низким ВНП или недавним низким ВНП, те из них, что расположены в регионах с долгой традицией государственности или аграрного хозяйства — к примеру, Южная Корея, Япония и Китай, — имеют более высокие темпы роста, чем страны с короткой традицией, как Новая Гвинея и Филиппины (при том, что некоторые из последних богаче природными ресурсами).

Есть множество очевидных причин, объясняющих такой эффект истории: долгий опыт государственности и аграрного хозяйства подразумевает богатую административную практику, навык существования в условиях рыночной экономики и т.д. В принципе, на уровне статистики видно, что фундаментальное влияние истории на богатство общества частично опосредуется уже знакомыми нам ближайшими причинами в виде эффективных институтов. Но и после того, как параметр эффективных институтов вынесен за скобки, исторически обусловленная вариация благосостояния остается довольно значительной. Поэтому должны иметься какие-то дополнительные ближайшие механизмы, отвечающие за эту оставшуюся часть. Следовательно, нашей ключевой задачей будет изучить во всех деталях лестницу причин и следствий, ведущую от долгой традиции государственности и аграрного хозяйства к современному экономическому росту — чтобы помочь развивающимся странам быстрее по этой лестнице взойти.

Одним словом, процессы, описанные в «РМС», теперь кажутся мне не только движущей силой, сформировавшей мир в далеком прошлом, но и актуальной темой для исследования в контексте современности.

Благодарности

Мне приятно выразить признательность людям, которые помогли этой книге появиться на свет. Увлечением историей я обязан преподавателям Латинской школы Роксбери. Скольким я обязан моим многочисленным новогвинейским друзьям, читатель мог оценить по регулярности, с которой я ссылаюсь на их опыт. Не меньше я обязан и моим ученым друзьям и коллегам (не несущим никакой ответственности за мои заблуждения) — они терпеливо объясняли мне все тонкости своих предметов и высказывали свое мнение об отрывках рукописи. В частности, Питер Беллвуд, Кент Фланнери, Патрик Керч и моя жена, Мари Коэн, прочитали рукопись целиком, Чарлз Хайзер-мл., Дэвид Кейтли, Брюс Смит, Ричард Ярнелл и Дэниел Зохари прочитали по нескольку глав каждый. Ранние версии некоторых глав публиковались в виде отдельных статей в журналах «Дискавер» и «Нэчерал хистори». Национальное географическое общество, Всемирный фонд дикой природы и Университет Калифорнии в Лос-Анджелесе спонсировали мои полевые исследования на островах Тихого океана. Мне посчастливилось иметь замечательных агентов: Джона Брокмана и Катинку Мэтсон, замечательных помощников и секретарей: Лори Иверсен и Лори Розен, замечательного иллюстратора Эллен Медеки, и замечательных редакторов: Доналда Лэмма в издательстве «Нортон», Нила Белтоно и Уилла Салкина в издательстве «Джонатан Кейп», Вилли Кёлера в издательстве «Фишер», Марка Заблудоффа, Марка Уилера и Полли Шулман в журнале «Дискавер» и Эллен Голденсон и Алана Тернса в журнале «Нэчерал хистори».

Иллюстрации

Илл. 1. Женщина с ребенком из низин северного побережья Новой Гвинеи (о. Сиар).

Илл. 2-5 изображают моих новогвинейских друзей, которым посвящена эта книга.

Илл. 2. Паран, новогвинейский горец из племени форе.

Илл. 3. Еса, новогвинейский горец из племени форе.

Илл. 4. Каринга, житель южных долин Новой Гвинеи из племени тудавхе.

Илл. 5. Саукари, житель северного побережья Новой Гвинеи.

Илл. 6. Новогвинейский горец.

Илл. 7. Австралийский абориген из народности пинтуби (центральная Австралия).

Илл. 7. Австралийские аборигены из Земли Арнхейм (северная Австралия).

Илл. 9. Коренная жительница Тасмании, одна из последних выживших среди тех, кто был рожден еще до появления европейцев.

Илл. 10. Женщина из сибирской народности тунгусов.

Илл. 11. Японский император Акихито празднует свою 59-ую годовщину.

Илл. 12 и 13 изображают людей, говорящих на австронезийских языках.

Илл. 12. Яванская женщина, собирающая рис.

Илл. 13. Полинезийская женщина с о. Рапа в тропической части Тихого океана, 7 000 миль к востоку от о. Ява.

Илл. 14. Китайская девочка, собирающая побеги бамбука.

Илл. 15. Коренной североамериканец: Вождь Пятнистая Лошадь из племени пауни с Великих равнин.

Илл. 15. Еще один коренной североамериканец: женщина навахо с юго-запада США.

Илл. 17-20 изображают коренных южноамериканцев.

Илл. 17. Мужчина из племени ояна с северных тропиков Южной Америки.

Илл. 18. Девочка из племени яномамо с северных тропиков Южной Америки.

Илл. 19. Фуэгин (абориген Огненной Земли).

Илл. 20. Мужчина из племени кечуа Андийского нагорья Южной Америки.

Илл. 21-25 изображают носителей индоевропейских языков с западной части Евразии.

Илл. 21. Мужчина с западной Европы (Испания).

Илл. 22. Еще один западноевропеец: бывший президент Франции Шарль де Голль.

Илл. 23. Две скандинавские женщины (шведская актриса Ингрид Бергман с дочерью).

Илл. 24. Армянин (западная Азия).

Илл 25. Афганские солдаты (центральная Азия).

Илл. 26. Женщина из народа койсан с пустыни Калахари, Ботсвана (южная Африка).

Илл. 26. Мужчина из народа койсан с пустыни Калахари, Ботсвана (южная Африка).

Илл. 28. Девочка-пигмейка из леса Итури экваториальной Африки.

Илл. 29. Группа пигмеев из леса Итури экваториальной Африки.

Илл. 30. Восточноафриканский представитель нило-сахарской языковой семьи: мужчина из суданского племени нуэр.

Илл. 31. Восточноафриканский представитель афразийской языковой семьи: эфиопец Хайле Гебреселассие, финиширующий в беге на 10 000 м на олимпийских играх 1996 года впереди кенийца Пола Тергата.

Илл. 32. Восточноафриканский представитель небантуской нигеро-конголезкой языковой семьи: суданская женщина из народа занде.

Илл. 33. Представитель бантуской нигеро-конголезкой языковой семьи: президент ЮАР Нельсон Манделла.

<< | >>
Источник: Даймонд Д.. Ружья, микробы и сталь: Судьбы человеческих обществ. - М.,2010. — 752 с.. 2010

Еще по теме Глава 19. Как Африка стала черной: