Инновационный характер аскетического протестантизма и его сравнительная оценка
Хотя христианская аскеза, призванная рационально упорядочить жизнь своих адептов, ведет свое начало от западного монашества Средневековья, специфической чертой протестантизма было преобразование его в чисто светскую аскезу, регулирующую повседневную жизнь.
Даже К. Маркс, сосредоточив свое внимание на совсем других последствиях религиозности, не смог проигнорировать тот факт, что Лютер «отрекся от попов, пребывающих вне мирянина, так как он пересадил попа в сердце мирянина...» 1Сторонник аскетического протестантизма, методично блюдя свою избранность, тем самым обеспечивал глубокую «христианизацию» всего человеческого существования, превращая светскую повседневную жизнь в рациональную жизнь в мире, которая противостояла таким ориентациям, как жизнь «не от мира сего» и «для мира сего».
Не бездеятельность и наслаждение, а лишь деятельность увеличивает славу Господню, так как созерцание оценивается аскетическим протестантизмом как менее угодное Богу, чем активное выполнение его воли в рамках своей профессии. Заповедь апостола Павла «что если кто работать не хочет, пусть тот не ест!» (2 Фесс. 3:10), направленная против специфического типа паразитирующих проповедников, возглавлявших приходы, становится универсальным требованием, адресованным ко всем без исключения. При этом нежелание работать расценивается как симптом отсутствия благодати. Светская аскеза протестантизма отрицала наслаждение богатством и старалась сократить потребление, ограничивая жажду к наживе, превратив предпринимательство в занятие не только законное, но и угодное Богу.
Пуританская этика бизнеса не была простым добавлением к приобретению прибыли, как не была она и чистой эманацией религиозной этики. Вместо этого мы имеем качественно новый результат взаимопроникновения двух сфер. Как пишет немецкий социолог Р. Мюнх, «это проникновение этики в “домен” бизнеса является, в соответствии с М.
Вебером, специфическим признаком современного капитализма, по сравнению со всеми незападными и домодерными формами хозяйственного поведения» [203][204].К. Маркс, хотя и придерживался теоретической системы координат, коренным образом отличавшейся от веберовской (постоянно смешивая декларированное исследование истории как «естественно-исторического» процесса с практически-политическими оценками), также констатирует феномен аскетизма, правда, рассматривая его как следствие капиталистического производства, а не одну из его предпосылок: «политическая экономия, эта наука о богатстве, является, вместе с тем, наукой о самоотречении, о нищете, о бережливости... Эта наука о чудесной промышленности есть, вместе с тем, наукой об аскетизме, и ее настоящий идеал — это аскетичный скряга, который, тем не менее, занимается ростовщичеством, и аскетичный, но производящий раб....Поэтому политическая экономия, несмотря на весь свой светский и чувствительный вид, является действительно моральной наукой, наиболее моральной из наук. Ее основной тезис — самоотречение, отказ от жизни и от всех человеческих потребностей. Чем меньше ты ешь, пьешь, чем меньше покупаешь книг, чем реже
ходишь в театр, на балы, в кафе, чем меньше ты думаешь, любишь, теоретизируешь, поешь, рисуешь, фехтуешь и т.д., тем больше ты экономишь, тем большим становится твое сокровище, которого не подтачивает ни моль, ни червь, — твой капитал» l.
Конечно, высокую оценку добросовестному труду давала литература аскетических сект всех конфессий, но только протестантская аскеза, углубив это представление, присоединила к нему то, что и определило силу действия существующей нормы — психологический импульс, возникший в результате отношения к своей работе как к призванию, как к наиболее верному и, наконец, единому средству, позволяющему убедиться в своей избранности. Пуританизм, а более обобщенно — аскетический протестантизм — стоял у колыбели современного западноевропейского «экономического человека», разрушившего традиционалистски «органическое» социальное устройство абсолютизма (также предрасположенного использовать товарно-денежные отношения, модифицируя феодальную эксплуатацию и приобщаясь к фискально-монополистическому торгашеству), противопоставив ему индивидуалистические импульсы рационально-легального предпринимательства, базирующегося на таких качествах личности, как инициативность и ответственность.
Все вышесказанное позволяет мне солидаризироваться с традицией, связывающей понятие рынка «не столько с теми или иными формами хозяйственного обмена, сколько с особого рода субъектом — “экономическим человеком”, для которого динамика предложения и спроса или ее обобщенное выражение в этических, теологических и философских доктринах, рассматривающих мир как поприще для преследования частных интересов, является универсальным и безусловным императивом повседневного поведения, независимо оттого, идет ли речь о хозяйстве, политике или духовной жизни» [205][206].
Вслед за М. Вебером мы можем провести четкую демаркационную линию между двумя видами капиталистической деятельности: ничем не сдерживаемой «auri sacra fames» (Проклятая золота жажда! — Вергилий. Энеида. III, 57) торговцев, скупщиков и колониалистов (которые вдобавок пользовались поддержкой государства), то есть представителей авантюристического, спекулятивного капитализма, ориентированного на войну, государственные монополии и поставки, грюндерство, финансовые и строительные проекты, и буржуазной организацией трудовой деятельности в рамках рационального капитализма, носителем коей были приверженцы деноминаций аскетического протестантизма.
Предпринимательская деятельность евреев, рассматриваемая коллегой М. Вебера В. Зомбартом как один из ключевых катализаторов генезиса капитализма, также относится к домодерным формам хозяйствования. Она ничего не прибавила к специфическим формам современного капитализма с его рациональной организацией труда, в особенности в производственной сфере на промышленном предприятии типа фабрики 1.
Для М. Вебера результатом культурной эволюции Запада было перемещение аскезы из монашеской кельи в рамки профессиональной жизни и обретение ею господства над светской нравственностью, что содействовало созданию современного деперсонифицированного космоса капиталистического хозяйства, уже не требующего этической легитимации [207][208].
Сформировавшись и достигнув институционализации, капитализм принудительно формирует стиль жизни человека, закованного в «стальной панцирь» забот о светских благах. Но если «простое воспроизводство» западного капитализма и в самом деле не нуждается в опоре на моральные установки, то одно лишь «беспрестанное накопление капитала» (И. Валлерстайн) в качестве мотива подобного стиля жизни (в особенности в условиях кризиса трудовой этики, фиксация которого стала общим местом в раздумьях социологов от В. Шпронделя до Д. Белла), делает проблематичными исключительно оптимистические оценки тенденций развития Запада.Из сказанного следует, что в ситуации, которая сложилась сегодня в Украине, заимствование и культивирование форм рыночного хозяйствования — которое, впрочем, весьма активно и «успешно» происходит стихийно-авантюристически на индивидуальном уровне, находя институционализированное воплощение в практиках политического капитализма — должно дополняться поиском, а возможно, и созданием [209]адекватного рациональному типу экономического поведения «духа» или определенной ментальности (термин, получивший распространение благодаря трудам представителей школы «Анналов»), содействующей становлению индивидуалистически ответственного стиля жизни.
Ментальность, по словам А. Я. Гуревича, «можно было бы определить как способ восприятия и мышления, свойственный людям данной социальной системы в данный период их истории. Ментальность “пересекается” с социально-психологическими установками, не будучи им тождественной. В центре внимания исследователей ментальности находятся не столько быстротечные и переменчивые настроения людей (такие как паника, поведение масс во время войны, восстаний, в моменты религиозного подъема и т. п.), сколько устоявшиеся коллективные представ
ления, стереотипы сознания, заданные культурой навыки мышления, “духовные орудия”, или “умственный инструментарий”, которым владеют индивиды и коллективы на определенном этапе развития общества и цивилизации.
Ментальность воплощает повседневное мировосприятие, повседневные очертания коллективного сознания, не систематизированного направленными усилиями мыслителей и идеологов. Идеи производят теоретики, а уже потом воспринимают более широкие круги, ментальность же присуща любому члену общества в такой же степени, как ему присущ его язык, на котором он общается с другими людьми» 1. Безусловно, этическая поддержка рациональной предпринимательской деятельности в каждом отдельном случае имеет уникальные черты, тем не менее без такого обеспечения (и это универсальная тенденция) успешное становление рационального капитализма весьма проблематично.
Япония, проделавшая в рекордно короткий срок путь от традиционного общества к постиндустриальному [210][211], достигла успехов в создании рыночной экономики (история становления демократических институтов в этой стране была гораздо более сложной, нежели ее экономическое развитие) благодаря успешной комбинации новой рыночной политики государства и сохранения традиций, способствовавшей адаптированию социума к императивам капитализма. Таким образом, если демократизация Японии (хотя, по мнению многих исследователей и комментаторов, и формальная) стала
возможной только благодаря поражению во Второй мировой войне и последующей американской оккупации ,, формирование хозяйственного этоса и политико-экономических структур, совместимых с эффективным капитализмом, было гораздо более успешным.
Шок от проникновения модерна в японское общество прекрасно зафиксировал Г. Харутюнян в своей книге «Захлестнутые модерном». Его исследование демонстрирует, что, при всей важности политико-экономического противостояния по линии Япония — США, войну на Тихом океане невозможно адекватно понять вне контекста японского идеологического «восстания против Запада», поскольку в 20—30-е годы XX в. модерн больше существовал в общественной фантазии нации, нежели действительно переживался ею на уровне повседневности [212][213].
Если основополагающим принципом западной культуры является индивидуализм (который, в значительной степени, связан с духом протестантизма), то характерная особенность японского менталитета — коллективизм. Его концептуальным объяснением стала предложенная японским психиатром Дои Такео теория «амае» — «радостно принимаемой зависимости», «ориентации на зависимость и надежду, на снисходительность и всепрощение». Подобная установка весьма способствовала примирению с вынужденным аскетизмом бурного периода Мейдзи-исин и последующего становления Японии вначале как империалистического государства, бросающего вызов традиционным европейским метрополиям, а затем как экономического гиганта — политического карлика, находящегося под военно-политическим протекторатом США.
В этой связи нельзя игнорировать специфику японского буддизма, в учении ведущей школы которого «Дзедо-синсю» некоторые исследователи (например, американский социолог Р. Белла в своем трактате о религии токугавской эпохи) усматривают аналог протестантской этики, поскольку эта секта, идейной основой которой был амидаизм, требовала от своих последователей аскетического стиля жизни, посвященного «священному долгу» труда.
Характерной особенностью развития японских религиозно-этических систем было соединение конфуциантства, буддизма, синтоизма и даосизма в едином мировоззрении. Попытки создать цельное синтетическое учение в
особенности распространились в эпоху Токугава. Именно в этот период формируется школа «сингаку» [214], основатель которой Исида Байган (1684—1744) подвел философскую базу под практическую повседневную этику городских торговцев и предпринимателей, обобщив идеи об особом пути торговца — «сениндо», в котором выгода — «ри» — становилась такой же ключевой ценностью, как и понятие долга для сословной самурайской этики «бусидо».
Школа «сингаку» старалась легитимизировать предпринимательскую деятельность, которая выносилась за рамки сложившейся этики, разработать моральные нормы для регуляции поведения торгового сословия в обществе. Исида Байган выдвигал аргументы в пользу концепции равенства всех прослоек общества, предложив понятие «секубун» для занятий, которое было семантически родственным термину «Beruf». Он также провозгласил моральную ценность труда в противоположность праздности и развлечениям. Для него «путь торговца» и «путь самурая» были идентичными, поскольку торговцы тоже исполняют свой долг, удовлетворяя потребности покупателей. Накопленное таким образом богатство не является самоцелью, оно лишь свидетельствует о полноценном выполнении долга. Идеалом здесь становится постепенное накопление, которое происходит благодаря тяжелому повседневному труду на основе воздержания и честных соглашений.
Хотя Исида Байган способствовал проникновению этики в сферу профессиональной деятельности в манере, близкой к протестантской этике, не следует забывать о нетождественности этих феноменов. Во-первых, с точки зрения учения «сингаку», действие понимается как существование в соответствии с принципом Неба и Земли и, если не выходить за пределы «Небесного веления», оно становится недеянием. То есть в этом элементе воссоздается даосистская концепция «недеяния» и сохраняется созерцательность, в особенности присущая дзен-буддизму. Во-вторых, нельзя игнорировать тот факт, что аскетический протестантизм стал импульсом для рационального производительного предпринимательства, тогда как в Японии имела место разработка моральных принципов для регуляции торгового капитала, то есть коммерческой деятельности в сфере обращения.
Закономерным продолжением высказанных соображений относительно вопроса о том, играл ли религиозный фактор (шире — ментальность, вписанная в существующий социокультурный контекст) определенную роль в экспансии «капиталистического духа» и связанного с ним типа хозяйства, становится рефлексия над исторической динамикой «идей» в нашей стране. При этом не следует игнорировать тот факт, что, несмотря на специфику социокультурного и политического развития Украины, 350 лет включенности в Российскую «мир-империю» (или «Русскую систему», если воспользоваться термином А. Фурсова и Ю. Пивоварова) не могли не сказаться на характере структурных и культурных характеристик украинского общества. (Тем более, что М. Грушевский усматривал даже в такой
канонической для многих современных исследователей фигуре, как Богдан Хмельницкий, существенные элементы «Азии») l.
Еще полтора века тому назад П. Чаадаев, выдвинув тезис о том, что народы, как и отдельные личности, являются существами моральными, отмечал динамизирующее влияние христианства на общественное развитие: «Только христианское общество поистине одушевлено духовными интересами, и именно этим обусловлена способность новых народов к совершенствованию, именно здесь вся тайна их культуры... Этот интерес, конечно, никогда не может быть удовлетворен; он беспределен по самой своей природе. Таким образом, христианские народы в силу необходимости постоянно идут вперед. При этом хотя цель, к которой они стремятся, не имеет ничего общего с тем другим благополучием, на которое одно только и могут рассчитывать нехристианские народы, но они попутно находят его и пользуются им» [215][216].
Развивая свою мысль дальше, П. Чаадаев отмечал, что само католическое христианство заложило устои Западной цивилизации с ее идеями обязанности, справедливости, права, порядка, в то время как мы позаимствовали моральные установки у Византии, а вместе с ними — и ее религиозную обособленность (позднее эту мысль подхватит и разовьет С. Булгаков в своих работах периода гражданской войны). Русский мыслитель именно этим объясняет отсутствие активной социальной деятельности в начале истории Российской империи, что, в свою очередь, позволяет ему сформулировать положение, согласно которому общий закон человечества был словно бы упразднен по отношению к территории империи, поскольку, по его мнению, она ничего не дала миру и ничему не научила его, не предложив ни одной большой истины, и посему может быть наглядной демонстрацией сугубо порочного пути развития.
Славянофилы отказались от амбивалентного стиля мышления П. Чаадаева, предложив более однозначную мифологему, содержательным каркасом которой была дихотомия «Русь (Восток)» — «Европа (Запад)», размещая членов этой дихотомии на противоположных полюсах своей ценностной шкалы. Для славянофилов не было никаких сомнений в том, что утопический образ Руси (Востока) характеризуется такими чертами: право является не формальным принуждением, лишенным внутренней справедливости, как это имеет место на Западе, а внутренней и истинной законностью; вместо эгоизма собственника-утилитариста мы встречаем общинное братство и отсутствие частной собственности на землю в «миру»; и, наконец, «всеразрушающая личность, логически развивающаяся из протестантизма» (А. С. Хомяков), продуцирующая индивидуальную изолированность, противопоставляется общинному быту, ограничивающему
честолюбие частных лиц и создающему общинно-православный дух в обществе [217].
Такое исчерпывающее самоописание культуры (при условии освобождения его от эмоциональной нагрузки) предоставляет объективную картину общества, лишенного мощных мотиваторов, которые могли бы содействовать становлению «ярмарки тщеславия», но в рамках стремления к спасению, что исторически являлось формулой западного развития. Религиозный мессианизм, перенесенный в политическую плоскость, легитимизировал централизацию и одновременно сам усиливался ею. Комбинация этих двух факторов блокировала попытки частной инициативы, тормозила генезис капиталистического духа, который, согласно веберовской схеме, развивался в Западной Европе от романтического экономического авантюризма в направлении к рациональному экономическому жизненному поведению.
Даже раскол, который привел к возникновению независимых общин поборников «старой веры», некоторые черты организации религиозной жизни и хозяйственные успехи которых демонстрировали типологическое сходство с протестантскими сектами (в особенности того периода, когда, по выражению М. Вебера, в прошлом остается их юношеский разрыв с миром). И все же было бы некорректно игнорировать тот факт, что движение раскольников было носителем традиционализма (да и к тому же сложно представить себе кальвинистский эквивалент Парфена Рогожина!), а экономические успехи могли обуславливаться изоляцией от других сфер общественной жизни в соединении с необходимостью накопления достаточных ресурсов для поддержания своего существования в условиях постоянного давления со стороны государства.
Интуитивно прочувствованный в начале XX в. авторами «Вех» разрыв между носителями политической власти, культурной элитой и народными массами, то есть ситуации, которая на языке функционалистски ориентированной социологической теории описывается как состояние отчуждения центральной культурной системы от центральной институциональной системы (Э. Шилз), привел к возникновению несовместимых мировоззренческих систем, присущих каждому отдельному слою общества. Поэтому все попытки модернизации сверху ограничивались формальной имитацией западных институтов, социальная укорененность которых была невозможной в условиях отсутствия идеологической легитимации подобной политики, склонности класса интеллектуалов — интеллигенции — к конструированию проективных утопий, направленных на уничтожение существующего положения вещей и сопротивления со стороны народных масс, руководствовавшихся как традиционалистской ментальностью, так и рациональным осознанием отсутствия своих ставок в происходящей капиталистической азартной игре.
В условиях сегодняшней ситуации успешный прорыв в направлении «рационального общества» (Ю. Хабермас) невозможен лишь в случае наличия у социального носителя этих инноваций специфических мотиваторов, этоса, который может обеспечить нормативную регуляцию эгоистических устремлений «агентов» рынка. В условиях отсутствия последней «свободная игра целерациональности» (Р. Мюнх) ведет к хаосу в обществе и ставит под угрозу существование социального порядка. Такой проницательный исследователь ленинских обществ, как Кен Джавит, отмечал существование капитализма в Советском Союзе еше в 70—80-е годы, акцентируя внимание на его «политическом» характере, что делало этот феномен противоположным капитализму предпринимательского типа [218]. Дальнейший ход событий ярко продемонстрировал, что капитализм и рынок (в особенности, если капитализм является спекулятивным, а рынок преимущественно теневым) сами по себе не являются панацеей для решения проблем общественного развития.